Я плотнее закутался в одеяло, укрываясь от пронзительных телефонных трелей, будивших эхо в старинном доме.
После возвращения Тристана из колледжа миновало три недели, и жизнь в Скелдейл-хаусе вошла в более или менее постоянную колею. Обычно день начинался с телефонных трелей между семью и восемью часами – время, когда фермеры навещали утром свою скотину.
В доме был лишь один телефонный аппарат, и стоял он на полке в выложенном плиткой нижнем коридоре. Зигфрид строго-настрого запретил мне вскакивать с постели на ранние телефонные звонки. Обязанность эта возлагалась на Тристана. «Ответственное поручение пойдет ему на пользу», – подчеркнул Зигфрид категоричным тоном.
И вот я внимаю дребезжанию телефона. Оно продолжается, продолжается и словно бы становится громче. Из комнаты Тристана не доносится ни звука, ни шороха, и я ждал следующего акта ежедневной драмы. О нем возвестил оглушительный удар двери, затем на площадку выскочил Зигфрид и кинулся вниз, перепрыгивая через три ступеньки.
Затем – долгая тишина, и я представлял себе, как он трясется на ледяном сквозняке, как мерзнут его босые ноги на кафельных плитках, пока фермер неторопливо описывает симптомы приболевшей скотины. Затем трубка звякает о рычаг, бешеный топот ног вверх по ступенькам – Зигфрид устремляется к комнате брата.
Пронзительный скрип распахиваемой двери и яростный крик. Я улавливаю в нем злорадство. Значит, Тристан застукан в постели – бесспорная победа Зигфрида, а победы достаются ему редко. Обычно Тристан использует свое умение одеваться в мгновение ока и встречает Зигфрида при полном параде. Если он кончает завязывать галстук, а Зигфрид еще в пижаме, это обеспечивает ему заметное психологическое преимущество.
Но нынче утром Тристан слишком понадеялся на удачу: урывая еще лишние секунды сна, он задержался в кровати, где и был застигнут. До меня доносились крики:
– Почему ты не ответил на чертов звонок, как я тебе велел?! И не говори мне, что ты не только ленив, но и глух вдобавок! А ну, вылезай из-под одеяла! Ну же, ну!
Однако я знал, что Тристан быстро возьмет свое. Когда его застигали в кровати, он обычно выигрывал несколько очков, успевая расправиться с половиной завтрака, когда его брат еще только садился за стол.
Попозже я увидел, как перекосилось лицо Зигфрида, едва он вошел в столовую и увидел, что Тристан беззаботно дожевывает кусок жареного хлеба, прислонив свою «Дейли миррор» к кофейнику, – казалось, у Зигфрида внезапно разболелся зуб.
В результате атмосфера была несколько напряженной, и я с радостью ускользнул собираться: пора было ехать по вызовам. Узким коридором с таким знакомым и все равно волнующим запахом эфира и карболки и дальше через обнесенный стеной сад во двор, где стояли автомобили. Одно и то же каждое утро, но для меня всегда исполненное изумления. Я вышел навстречу солнечным лучам и аромату цветов словно бы впервые. Свежий воздух таил намек на благоухание вересковых пустошей. После пяти лет в тисках города было трудно воспринимать все это одновременно.
И я никогда не торопил эти минуты. Даже когда вызов был срочным, я не ускорял шага в проходе между плющом стены и длинной пристройкой к дому, где плети глицинии подбирались к крыше, а ее веточки и увядшие цветы заглядывали в каждую комнату. Затем мимо альпийской горки на широкий газон, пусть запущенный, но придающий прохладу и мягкость старой кирпичной кладке. По его краям в неупорядоченном изобилии буйствовали краски цветов, ведущих бой с джунглями бурьяна.
И дальше в розарий, затем к грядке со спаржей, толстые побеги которой уже превратились в высокие игольчатые листья. И дальше к клубнике и малине. И повсюду плодовые деревья. Их ветви низко нависают над дорожкой. У южной стены – шпалеры персиковых деревьев, грушевых, вишневых и сливовых, отвоевывающих место у вьющихся одичавших роз.
Пчелы жужжали над цветами, песенки дроздов соперничали с карканьем грачей на высоких вязах.
Я жил полной жизнью. Столько надо было узнать, столько доказать самому себе! Дни проносились молниеносно, ставя задачу за задачей, и самая их новизна была вызовом мне. Но не здесь, не в саду. Тут все словно бы замерло давным-давно. Я оглянулся, прежде чем выйти через калитку во двор. И словно увидел иллюстрацию в старинной книге: безлюдный одичалый сад и высокий безмолвный дом за ним. Мне просто не верилось, что я вижу их наяву, что я – часть их.
И чувство это только усиливалось, когда я выходил во двор, квадратный, мощенный булыжником, где между камнями густыми пучками росла трава. Две его стороны образовывали службы – два гаража, в прошлом каретные сараи, конюшня с шорницкой, отдельные стойла и хлев. У свободной стены заржавевшая ручка насоса торчала над каменной колодой, из которой когда-то пили лошади.
Над конюшней – сеновал и голубятня над одним из гаражей. А еще – старик Бордман. Он тоже казался наследием дней былого величия, когда, припадая на раненую ногу, хлопотливо расхаживал по двору, ничем, собственно, не занимаясь.
Он ворчливо пожелал мне доброго утра из своей каморки, где держал кое-какие инструменты, в том числе садовые. Со стены над его головой смотрели памятки последней войны – ряд цветных литографированных карикатур Брюса Бэрнсфадера. Он приклеил их там, когда вернулся домой в 1918 году, и теперь, пропыленные, скручивающиеся по краям, они все еще говорили ему о кайзере Вилли, и о воронках от снарядов, и о жидкой глине окопов.
Бордман порой мыл машину или немножко возился в саду, но удовлетворялся, заработав фунт-другой, и возвращался к себе во двор. Много времени он проводил в шорницкой – просто сидел там сложа руки. А иногда обводил взглядом крючья, на которых когда-то висела сбруя, и потирал сжатым кулаком по ладони.
Он часто заговаривал со мной о днях былого величия.
– Ну, прямо вижу, как доктор стоит на крыльце и ждет, чтобы ему подали экипаж. Он был такой высокий, видный. И всегда в цилиндре и сюртуке. Я тогда парнишкой был, но все равно как сейчас помню: стоит он, перчатки натянет, цилиндр поправит и ждет.
Лицо Бордмана смягчалось, в глазах появлялся свет, будто он говорил больше сам с собой, чем со мной.
– И старый дом, он тогда совсем другим был. Экономка, шесть человек прислуги и все как положено. И еще садовник. В те деньки ни травинки в неположенном месте, а цветы аккуратными такими рядами, и деревья все обрезаны, как полагается. А уж двор! Самое любимое было место старого доктора. Придет, заглянет в эту самую дверь, смотрит, как я сбрую начищаю, и поздоровается по-простому. Настоящий был джентльмен. Но все по его должно было быть. Пылинку где-нибудь тут углядит и рассердится, дальше некуда. Ну да война со всем этим покончила. Теперь все куда-то торопятся. Не заботятся ни о чем. Времени не хватает. Ну, не хватает, и все тут.
Он недоуменно оглядывал траву между булыжниками, лупящиеся краской двери гаражей, криво свисающие с петель. Пустую конюшню, насос, который уже никакой воды не качал. Со мной он держался неизменно по-дружески, но словно бы не особенно меня замечал. Однако с Зигфридом будто возвращался в прошлое: подтягивался, говорил «Слушаю, сэр!» и прикладывал палец ко лбу, отдавая честь. Казалось, он что-то узнавал – силу и власть «старого доктора» – и радостно возвращался в былые дни.
– Доброе утро, Бордман, – сказал я, открывая дверь гаража. – Как вы сегодня себя чувствуете?
– Так-сяк, малый, так-сяк.
Он прохромал через двор и смотрел, как я достаю заводную ручку и приступаю к следующему шагу в ежедневном распорядке. Выделен мне был крохотный «остин» года, которому позавидовал бы марочный портвейн, и Бордман добровольно взял на себя обязанность буксировать его, если мотор не заводился добром. Но в это утро, к моему изумлению, мотор чихнул и заработал после шестого поворота ручки.
Выезжая из проулка на улицу, я, по обыкновению, чувствовал, что вот теперь-то все начинается по-настоящему. Впереди меня ждали мои профессиональные проблемы и трудности, а в те дни мне их хватало с избытком.
Мне представлялось, что я начал свою практику в самый неподходящий момент. Фермеры, добрую половину жизни терпевшие пренебрежение и некомпетентность, обрели долгожданного пророка, замечательного нового ветеринара мистера Фарнона. Он явился, как комета, блистая хвостом совершенно новых идей и понятий. Талантливый, энергичный, обаятельный, он покорил их, точно сказочный принц скромную девушку. И теперь в самый разгар их медового месяца между ними втираюсь я, а третий, как известно, всегда лишний.
Я уже свыкся с вопросами вроде: «А где мистер Фарнон?», «Он заболел или что?», «Я-то мистера Фарнона ждал!». Мне становилось не по себе при виде, как вытягивались их лица, когда во двор фермы входил я. Обычно они с надеждой смотрели через мое плечо, а некоторые даже подходили к машине и заглядывали внутрь – вдруг там прячется тот, кого они ждали?
И очень трудно осматривать животное, когда у тебя за спиной его владелец изнывает, от всей души желая, чтобы на моем месте был другой.
Но должен признать, что вели они себя по-честному. Мне не оказывали сердечного приема, а когда я объяснял, что, по-моему, неладно с моим пациентом, они выслушивали меня с откровенным скептицизмом, но я убедился, что стоило мне снять пиджак и с увлечением взяться за работу, как они немного оттаивали. И они были радушны. Как ни разочаровывало их мое появление, они приглашали меня войти в дом.
«Зайдите-ка, пообедайте с нами», – было приглашение, которое я слышал чуть ли не каждый день. Иногда я был очень рад его принять, и некоторые эти обеды я лелею в памяти.
И еще они часто, когда я собирался уезжать, клали на сиденье полдесятка яиц или фунт мяса. Такое гостеприимство было традиционным в йоркширских холмах, и я знал, что точно так же они обошлись бы с любым гостем, но это указывало на дружелюбность, скрытую под неулыбчивой их суровостью, и очень меня поддерживало.
Я все лучше узнавал фермеров, и то, что я узнавал, очень мне нравилось. Им были свойственны закаленность и философское отношение к жизни, совсем для меня новое. Когда случались несчастья, от которых городской житель готов был бы биться головой о стенку, они только пожимали плечами, говоря: «Ну что же, и не такое случается!»
Этот день обещал быть жарким, как и предыдущие, а потому я опустил стекла в дверцах машины как мог ниже. Мне предстояла проверка на туберкулез. Общенациональная система проникла и в холмы: наиболее прогрессивные фермеры просили о проведении профилактических проверок.
А стадо было не из обычных. Галловейский скот мистера Копфилда славился в округе, и не только там. Зигфрид подробно рассказал мне про это стадо: «Труднее их не найти. Восемьдесят пять их – и ни единая никогда в стойле не содержалась и не привязывалась. Собственно говоря, к ним никто руками почти не прикасался. Живут в холмах, телятся и выкармливают телят там же. Их редко кто-нибудь навещает. И практически это дикий скот».
«А что же вы делаете, если они заболевают?» – спросил я.
«Ну, тут приходится полагаться на Фрэнка с Джорджем. Это сыновья Копфилда. Они, можно сказать, росли с этими коровами. Начали ловить телят, едва ходить научились, а потом перешли на взрослый скот. Почти не уступают галловеям ни в силе, ни в крепости».
Ферма Копфилда находилась в негостеприимных местах. Глядя через скудные пастбища на лысые верхние склоны с темными мазками вереска, было нетрудно понять, почему фермер остановил свой выбор на породе более выносливой, чем местные шортгорны. Но в это утро угрюмые абрисы смягчал солнечный свет, и в бесконечности сочетания зелени и бурости скрывался покой пустыни.
Фрэнк с Джорджем оказались совсем не такими, как я ожидал. Закаленные работники, помогавшие мне на вызовах, были чаще смуглыми, худыми, жилистыми, а братья Копфилд были белокурыми, с гладкой, почти нежной кожей. Красавцы, примерно мои ровесники, с головами, которые казались маленькими, потому что плечи были такими широкими, а шеи такими могучими. Не особенно высокие, они выглядели весьма внушительно: по плечи засученные рукава открывали борцовские мышцы, а гетры плотно облегали мощные ноги. Оба были в деревянных башмаках.
Скот загнали в коровники, где только-только хватило места. Примерно двадцать пять коров стояли в длинном проходе. Я увидел неровную линию голов над жердями, пар, поднимающийся со спин и боков. Еще двадцать заняли старую конюшню, остальные прохаживались в двух загонах.
Я поглядел на черных полудиких животных, а они глядели на меня. Их налитые кровью глаза поблескивали за падающей на морду густой челкой. И все раздраженно хлестали хвостами по бокам.
Сделать каждой инъекцию точно в толщу кожи будет ох как непросто! Я обернулся к Фрэнку.
– А вы сможете удерживать этих чертовок на месте? – спросил я.
– Уж как-нибудь, черт дери, – ответил он невозмутимо, перебрасывая через плечо аркан.
Он и брат закурили сигареты и перелезли через жерди в проход, где стояли самые крупные животные. Я последовал за ними и вскоре убедился, что в историях, которых я наслышался о галловеях, не было ни капли преувеличений. Если я приближался спереди, огромная косматая голова угрожающе наклонялась, а если я пытался подойти сзади, они меня лягали, словно походя.
А вот братья меня поразили. Один набрасывал аркан, засовывал пальцы в ноздри животного, и оно молниеносно бросалось в сторону. Человека они мотали, будто тряпичную куклу, но братья не расслабляли хватки. Их светловолосые головы возникали над черными спинами и вновь нелепо исчезали; больше всего меня поражало, что на протяжении этих битв они продолжали попыхивать сигаретами.
Жара все росла; вскоре скотный двор превратился в настоящее пекло, и коровы, содержимое кишечника которых было жидковатым, поскольку питались они исключительно травой, то и дело задирали хвосты и выбрасывали гейзеры зеленовато-бурой жижи.
Процедура эта носила характер игры, и на того брата, который действовал в данный момент, сыпались подбодряющие возгласы: «Фрэнк, держи его крепче!», «Голову ему пригни, Джордж!». В наиболее трудные моменты братья ругались мягко и без злости: «А ну, слазь с моей ноги, стервозина!» Оба опустили руки и одобрительно захохотали, когда корова хлестнула меня по физиономии вонючим и мокрым хвостом. Не менее их позабавило, когда, пятясь от аркана, бычок врезался мне костлявым задом в живот, а я как раз наполнял шприц, подняв обе руки над головой. Я только успел крякнуть, как бычок решил повернуться в тесном проходе и чуть не размазал меня по жердям, точно муху. Глаза у меня вылезли на лоб, и я не мог понять, трещат ли жерди у меня за спиной или мои ребра.
На закуску мы оставили юных телят, а они оказались наиболее трудными. Мохнатые малыши брыкались, били задом, взвивались в воздух, отдавливали нам ноги и даже налетали на стены. Братья часто попросту ложились им на спину и так валили на пол, чтобы я мог сделать инъекцию, а почувствовав укол, телята высовывали языки, оглушительно мычали, и тут же доносился ответный рев встревоженных мамаш снаружи.
Было далеко за полдень, когда я, шатаясь, покинул скотный двор. Мне казалось, что я пробыл там по крайней мере месяц – в жаркой духоте, оглушительном шуме среди фонтанирующей навозной жижи.
Фрэнк и Джордж притащили ведро с водой, щетку и более или менее отчистили меня перед отъездом. В миле от их фермы я свернул на неогороженный проселок, выбрался из машины и рухнул на прохладный дерн склона. Широко раскинув руки, я вжался плечами под мокрой от пота рубашкой в жесткую траву и подставил себя душистому ветерку. Я щурился от солнца и смотрел на голубое небо, затянутое легкой дымкой.
Ребра у меня ныли, болели синяки на ногах, оставленные десятком острых копыт. И нельзя сказать, что от меня пахло розами. Я окончательно закрыл глаза и ухмыльнулся нелепой мысли: ведь каких-то полчаса назад я там занимался диагностикой возможного туберкулеза! Странный способ проведения научного исследования! И раз уж на то пошло, странный способ зарабатывать хлеб насущный!
Но ведь я бы мог сейчас сидеть в кабинете с окнами, закупоренными от выхлопных газов и уличного шума, а настольная лампа озаряла бы столбцы цифр, и на стене висел бы мой благопристойный котелок…
Я лениво открыл глаза и стал следить, как тень облака скользит по склонам по ту сторону зеленой долины. Нет-нет… Я не жалуюсь на свою судьбу, вовсе нет!
Неделю за неделей я трясся по проселкам в старенькой машине, совершая ежедневные объезды. Время летело незаметно, я уже хорошо узнал округу, люди обретали индивидуальные черты. Почти каждый день мне приходилось стоять у обочины, меняя проколотую шину. Все четыре покрышки были сношены до корда, и меня каждый раз удивляло, что я вообще хоть куда-то на них добираюсь.
Но машина могла похвастать и одним особым удобством – заржавелой сдвижной крышей. Она отвратительно скрипела, когда ее закрывали, но обычно я держал верх и окна открытыми, наслаждаясь душистым воздухом, который волнами накатывался на меня. В дождливые дни закрывать крышу не имело смысла – капли просачивались в местах соединений и растекались озерцами на моих коленях и на свободных сиденьях.
Я научился лихо объезжать лужи. Ехать напрямик не рекомендовалось: мутная вода фонтанчиками била сквозь дырки в полу.
Но лето стояло солнечное, и от долгих часов под открытым небом я загорел не хуже любого фермера. Даже заклеивать очередной прокол где-нибудь на пустынном проселке высоко над долиной было почти удовольствием: по соседству кружили кроншнепы, а ветер приносил снизу ароматы цветов и листвы. Впрочем, всегда нетрудно было найти предлог, чтобы вылезти из машины, раскинуться на упругой траве и утонуть взглядом в воздушных просторах над Йоркширом. Это были минутные передышки в стремительном течении жизни. Передышки, чтобы взглянуть на нее со стороны и оценить свои успехи. Все это было настолько не похоже на то, к чему я привык, что я даже растерялся. Деревенская глушь после юности, промелькнувшей в суматохе большого города, свобода, сменившая необходимость заниматься и сдавать экзамены, работа, которая ежедневно ставила передо мной неожиданные и интересные задачи. Не говоря уж о моем патроне.
Зигфрид Фарнон неутомимо объезжал клиентов с утра до ночи, и я часто недоумевал, что его к этому понуждает. Уж, во всяком случае, не любовь к деньгам, к которым он относился с полным пренебрежением. После оплаты счетов наличные засовывались в пинтовую кружку на каминной полке, и, когда они ему требовались, он вытаскивал их оттуда не глядя. Ни разу я не видел, чтобы он воспользовался кошельком, но карманы у него вздувались от множества монет и смятых банкнот. Когда он доставал термометр, они взметывались снежным вихрем.
После недели-двух круглосуточной работы он вдруг исчезал – иногда на вечер, иногда на всю ночь, и часто без предупреждения. Миссис Холл накрывала стол на двоих, но, заметив, что я сижу за ним в одиночестве, молча убирала второй прибор.
Каждое утро он составлял список визитов с такой быстротой, что я нередко отправлялся не на ту ферму или получал не те инструкции. Когда вечером я рассказывал ему об этих недоразумениях, он принимался от души хохотать.
Но однажды он попался сам. Некий мистер Хитон из Бронсета позвонил и попросил приехать к нему, чтобы вскрыть сдохшую овцу.
– Я бы хотел, чтобы вы поехали со мной, Джеймс, – сказал Зигфрид. – Утро у нас сегодня выдалось спокойное, а если не ошибаюсь, вас обучили очень любопытным методам вскрытия. Вот мне и хотелось бы их посмотреть.
Мы въехали в деревушку Бронсет, и Зигфрид свернул влево на перегороженный воротами проселок.
– Куда мы едем? – спросил я. – Ферма Хитона в том конце.
– Но вы же сказали: Ситон.
– Да нет же, уверяю вас…
– Послушайте, Джеймс, я стоял рядом с вами, когда вы разговаривали с ним, и ясно расслышал, как вы его назвали.
Я попытался возразить, но машина уже катила по проселку, а подбородок Зигфрида был упрямо выставлен вперед. Ну пусть сам убедится.
Завизжав тормозами, мы остановились перед домом фермера. Машина еще не замерла окончательно, а Зигфрид уже выскочил и рылся в багажнике.
– Черт! – возопил он. – Нож для вскрытий куда-то задевался. Ну да ничего, возьму что-нибудь в доме.
Захлопнув крышку багажника, он ринулся к двери.
На стук вышла жена фермера, и Зигфрид озарил ее улыбкой.
– Доброе утро, доброе утро, миссис Ситон. У вас есть нож для разрезания жаркого?
Почтенная женщина с недоумением подняла брови:
– Что-что?
– Мне нужен нож для разрезания жаркого, миссис Ситон. И пожалуйста, поострее.
– Вам нужен нож для разрезания жаркого?
– Да-да, совершенно верно! – воскликнул Зигфрид, чей скудный запас терпения быстро истощался. – И если вас не затруднит, то побыстрее. У меня мало времени.
Фермерша в полной растерянности вернулась на кухню, и оттуда донесся ее взволнованный шепот. В окнах стали возникать головки детей, с любопытством разглядывавших Зигфрида, который раздраженно переминался с ноги на ногу. Наконец из двери вышла одна из дочек и робко протянула ему длинный, страшноватого вида нож. Зигфрид схватил его и провел большим пальцем по лезвию.
– Никуда не годится! – сердито крикнул он. – Разве вы не поняли, что мне нужен по-настоящему острый нож? Принесите мне точильный брусок.
Девочка кинулась на кухню, и там послышались взволнованные голоса. Прошло несколько минут, прежде чем из двери буквально вытолкнули другую девочку. Она бочком приблизилась к Зигфриду на расстояние вытянутой руки, сунула ему брусок и тут же кинулась назад к двери.
Зигфрид гордился своим умением затачивать ножи и делал это с наслаждением. Водя лезвием по бруску, он так увлекся, что даже запел. Из кухни не доносилось ни звука, и тишину нарушали только скрежет стали о брусок и немузыкальное пение. Внезапно наступала пауза – это Зигфрид пробовал лезвие, а потом скрежет и пение возобновлялись. Наконец, удовлетворенный результатом очередной пробы, он заглянул в дверь и громко крикнул:
– Где ваш муж?
Ответом было молчание, и он широкими шагами направился в кухню, помахивая сверкающим ножом. Я пошел за ним и увидел, что миссис Ситон и девочки забились в дальний угол и смотрят на него широко открытыми, испуганными глазами.
– Ну, я могу начать, – заявил он, махнув ножом в их сторону.
– Что начать? – прошептала фермерша, прижимая к себе дочек.
– Вскрытие овцы. У вас ведь сдохла овца?
Недоразумение выяснилось, и последовали извинения.
А позже Зигфрид сделал мне выговор за то, что я направил его не на ту ферму.
– Впредь будьте повнимательнее, Джеймс, – сказал он с грустной серьезностью. – Подобные промахи производят весьма неблагоприятное впечатление. Весьма.
Тут надо сказать, что в те дни меня заинтересовали регулярные визиты к нам в дом женщин. Все они принадлежали к высшему обществу, по большей части были красивы, и их объединяла одна черта – страсть. Они заходили на бокал вина, на чашку чая, на обед, но было заметно, что больше всего они хотят взглянуть на Зигфрида, – так опаленные солнцем путники смотрят на оазис в пустыне.
Мое эго оскорблялось, когда их глаза равнодушно скользили по мне, не выказывая никакого интереса, но зато жадно впивались в моего коллегу. Я не ревновал, но был озадачен. Какое-то время я исподтишка изучал его, пытаясь проникнуть в секрет его притягательности. Я вглядывался в поношенный пиджак, висевший на узких плечах, на обтрепанные воротнички, невнятный галстук, и мне пришлось прийти к заключению, что одежда тут ни при чем.
Было что-то привлекательное в узком, худом лице и смешливых серых глазах, но по большей части он был настолько хмур, а его щеки так ввалились, что мне казалось, он заболел.
Я часто замечал в этой череде Диану Бромптон, и в такие моменты мне хотелось нырнуть под диван. Ее нельзя было не счесть вульгарной красоткой, когда она поедала глазами Зигфрида, жадно ловила его слова, хихикая, как школьница.
Я холодел от мысли, что Зигфрид может остановить на ней свой выбор и жениться. Меня это сильно беспокоило, поскольку я понимал, что в таком случае мне придется уехать, а я как раз начинал получать удовольствие от жизни в Дарроуби.
Но Зигфрид не выказывал никаких матримониальных намерений ни в чей адрес, и я в итоге привык к этим ритуалам и перестал беспокоиться.
Я также привык к его умению менять мнение на противоположное. Помнится, было утро, когда Зигфрид спустился к завтраку, устало протирая покрасневшие глаза.
– Меня подняли с постели в четыре утра! – простонал он, вяло намазывая маслом ломтик поджаренного хлеба. – И хотя мне неприятно это говорить, Джеймс, но только по вашей вине.
– Как по моей? – повторил я растерянно.
– Да, мой дорогой, по вашей. Та самая корова с легкой тимпанией рубца. Фермер сам пользовал ее бог знает сколько времени. Сегодня пинта льняного масла, завтра сода с имбирем, а затем в четыре часа утра он решает, что настало время обратиться к ветеринару. Когда же я указал, что можно было бы спокойно подождать несколько часов, он заявил, что мистер Хэрриот велел ему звонить не стесняясь: он, дескать, приедет в любое время, днем или ночью. – Зигфрид постучал по крутому яйцу так, словно разбить скорлупу было ему не по силам. – Ну разумеется, добросовестность и усердие – прекрасные вещи, но если можно было тянуть несколько дней, так уж можно подождать до утра. Вы их балуете, Джеймс, а расхлебывать должен я. Мне надоело, что меня поднимают с постели по пустякам.
– Искренне сожалею, Зигфрид. Я же ничего подобного не хотел. Наверное, виной моя неопытность. Но если бы я не поехал на вызов, меня замучили бы опасения, что животное погибнет. А отложи я до утра, она сдохнет – как бы я тогда себя чувствовал?
– Ну и пусть, – огрызнулся Зигфрид. – Дохлая скотина – лучшее средство образумить их. В следующий раз нас вызовут сразу, только и всего.
Я запомнил этот совет и попробовал ему следовать. Неделю спустя Зигфрид сказал, что ему надо серьезно со мной поговорить.
– Джеймс, я знаю, вы не обидитесь. Но старик Самнер сегодня жаловался мне, что вчера ночью позвонил вам, а вы отказались поехать к его корове. Вы знаете, он хороший клиент и отличный человек, но он был возмущен. А нам не хотелось бы его потерять, правда?
– Но ведь это же просто хронический мастит, – сказал я. – Молоко чуть хуже свертывается, только и всего. А он ее почти неделю пичкал каким-то шарлатанским снадобьем. Ела корова прекрасно, и я подумал, что можно без всяких опасений подождать до утра.
Зигфрид отечески положил мне руку на плечо, и лицо его приняло бесконечно терпеливое выражение. Я стиснул зубы. К его взрывам нетерпения я давно привык, и они меня нисколько не раздражали, но сносить его терпеливую снисходительность было куда труднее.
– Джеймс, – сказал он мягким голосом, – в нашей профессии есть одно главное правило, перед которым все остальное отступает на задний план, и я скажу вам какое. Быть всегда наготове. Вам надо запечатлеть его в своей душе огненными буквами. – Он назидательно поднял палец. – Быть всегда наготове. Не забывайте этого, Джеймс, ни на секунду. Каковы бы ни были обстоятельства, в дождь и в жару, ночью и днем, если клиент вас вызывает, вы обязаны ехать к нему, и ехать охотно. Вот вы говорите, что причина не показалась вам срочной. Но ведь, в конце-то концов, вы полагались только на слова владельца, а он некомпетентен решать, насколько это срочный случай. Нет, дорогой мой, вы обязаны ехать. Пусть они сами пользовали животное, но ему могло вдруг стать хуже. И не забывайте, – он торжественно погрозил пальцем, – животное могло сдохнуть!
– Но, по-моему, вы говорили, что дохлая скотина – лучшее средство их образумить? – съязвил я.
– Что-что? – вопросил Зигфрид в полном изумлении. – Впервые слышу подобную чушь. Но довольно об этом. Просто впредь не забывайте: надо всегда быть наготове.
Иногда он учил меня жизни. Например, тогда, когда застал меня наклонившимся над телефонным аппаратом, который я только что разбил об пол. Я стоял, вперив взор в стену, и ругался про себя.
Зигфрид криво улыбнулся:
– Что случилось, Джеймс?
– Я только что провел десять минут в бурном разговоре с Ролсоном. Помните тот случай телячьей пневмонии? Я же столько часов возился с его телятами, поил их дорогими лекарствами. Не было ни одного случая падежа. А теперь ему не нравится счет, который мы ему выставили. Ни единого слова благодарности! Воистину, нет правды на земле.
Зигфрид подошел и положил руку мне на плечо. Он снова напустил на себя вид терпеливого человека.
– Дружище, – сказал он воркующе, – ну посмотрите на себя. Лицо красное, сам весь напряжен до предела. Вам следует попытаться расслабиться. Как вы думаете, почему по всей стране профессионалы оказываются на больничной койке со стенокардией или язвой желудка? Да просто потому, что они доводят себя переживаниями по поводу всякой чепухи, вот как вы сейчас. Да-да, я знаю, как все это раздражает, но вам нужно относиться к этому спокойнее. Спокойнее, Джеймс, спокойнее. Оно того не стоит, я имею в виду, что такое останется неизменным даже через сто лет.
Он прочел мне эту проповедь с безмятежной улыбкой, успокоительно похлопывая меня по плечу, как психиатр, успокаивающий буйного пациента.
Несколько дней спустя я сидел и писал этикетку для банки с вытяжным пластырем, когда Зигфрид влетел в комнату так, как будто им выстрелили из пушки. Похоже, он открыл дверь пинком ноги, потому что, отскочив от резинового упора, она чуть не ударила его по лицу. Он подбежал к столу, за которым я сидел, и начал колотить по нему ладонью. Его глаза дико горели, а лицо налилось краской.
– Я только что от этой чертовой свиньи – Холта! – заорал он.
– Вы имеете в виду Неда Холта?
– Да, именно его, будь он проклят!
Я удивился. Мистер Холт был невысоким мужчиной, исполнявшим должность какого-то дорожного чиновника в управлении графством. В качестве побочного занятия он держал четырех коров, и никто ни разу не видел, как он оплачивает счета ветеринаров, но у него был веселый нрав, и Зигфрид годами помогал ему бесплатно, не высказывая никаких возражений.
– Это же ваш любимчик, не так ли? – сказал я.
– Был! О боже, был! – прорычал Зигфрид. – Я лечил его Мюриэл. Вы знаете, большая рыжая корова, стоит второй с конца в его коровнике. У нее случилось возвратное вздутие живота – каждый вечер она приходила с раздутым пузом, и я перепробовал все, что можно. Ничего не помогало. И тогда мне пришло в голову, что у нее актинобациллез тонкого кишечника. Я впрыснул ей в вену йодистого натрия и сегодня осмотрел ее: разница была невероятной – она стояла в стойле, жуя свою жвачку, здоровая как бык. Я мысленно похлопал себя по спине за точный диагноз, но как вы думаете, что сказал Холт? Он сказал, что знает, почему ей лучше. Потому что вчера он дал ей с болтушкой из отрубей полфунта английской соли. Вот это ее и вылечило.