bannerbannerbanner
Странная птица. Мертвые астронавты

Джефф Вандермеер
Странная птица. Мертвые астронавты

Полная версия

Путники в ночи

Лисы вышли в сумерках и заглянули в окошко темницы Странной Птицы – украдкой, скрытно, так, чтоб Старик не увидел их. Их глаза сверкали, лучась чуждым ей озорством. Их тявканье, лай, вибрирующее рычание на грани слышимого – все это сплеталось для Странной Птицы в причудливую музыку ночи. Лисы не боялись ни узилища, ни Старика, потому что не были обычными лисами. Куда больше они напоминали животных, которых Птица видала в Лаборатории, – особым образом настороженных.

Поэтому она тихо и утешающе пела им в ответ из своего плена, и когда лунный свет густой и яркой глазурью покрывал песок дюны, лисы выделывали зажигательные коленца и манили ее присоединиться к ним, впускали ее в свои умы, чтобы она узнала, каково это: быть лисой и выделывать зажигательные коленца на четырех шерстистых мягких лапах. Что-то в этом было от чувства полета. Что-то.

Странная Птица знала, что в такие моменты лисы тоже могут заглянуть в ее разум. То, что пульсирующий внутренний компас позволял это, привлекало их. Но время шло, и этот факт ее не волновал, ибо свобода была слишком волнующей, а темница – слишком сырой и ужасной. Так пусть хотя бы лисы узнают, что у нее на уме – и унесут с собой в пустыню какую-то часть ее души. Ведь она боялась, что никогда отсюда не освободится.

Вскоре она стала понимать лис лучше, чем людей в Лаборатории, лучше, чем своего пленителя-Старика, и научилась звать их из-за песков, и они собирались на вершине дюны и разговаривали с ней. Ворча, они задавали ей вопросы о том, откуда она пришла и каково это – летать так высоко над землей. Разве там, откуда ты явилась, лучше? А нам бы понравилось там? Не хуже ли там, чем в твоем плену? Как думаешь сбежать?

И по ночам микроскопические частички ее по-прежнему уплывали через окно камеры – оставляли ее, чтобы она стала чем-то другим где-то в другом месте. Она не могла понять, что это значит. К какому бы соглашению не пришло ее тело с биологами в Лаборатории, она сама на это никогда не соглашалась.

Но лисы радовались этому ее делению – в такие моменты они подпрыгивали в экстазе и с притворной свирепостью набрасывались на покидавших ее микроскопических существ, как бы понукая их лететь прочь, вдаль, вместе с ветром, и никогда-никогда не знать покоя.

История Старика

Старик никогда не открывал дверь камеры, а только просовывал ужасную еду в щель, которую закрывал деревянной доской, прибитой гвоздями. Он, казалось, знал, что Странная Птица смогла бы улететь и через такое малое отверстие, не причинив себе вреда.

Запихивая еду внутрь, Старик всегда говорил:

– Ты молодец, Айседора. Ты хорошая, уж я-то знаю. Ты прекрасна и добра.

Но что такое добро, что такое красота и почему все это так важно для Старика?

Ничто в Лаборатории не казалось ей хорошим, а красота была формой без функции. Все, что было в ней красивого, имело свою цель. Все хорошее в ней тоже имело свою цель. И все же чудо-компас пульсировал внутри нее и временами сводил с ума от желания убежать и мыслей о темнокрылах, о том, как они распались, рассыпались, но все же – сызнова слились в единое целое.

Лисы вбили ей в голову мысль, что она может спастись, превратившись в привидение. Если она станет призраком, Старик не сможет увидеть ее и решит, что она сбежала, и откроет дверь камеры, чтобы она могла сбежать по-настоящему. Странная Птица знала, что для лис само понятие «привидение» означало что-то другое, но все же – собиралась попробовать.

Поэтому она лежала в темноте у подножия стальной скамьи, куда не мог проникнуть солнечный свет, и становилась очень неподвижной, а те нейроны ее мозга, что естественным образом жили в ее перьях, изменяли ее покровительственную окраску, притупляли яркость и упражнялись в точном подборе оттенков и тонов тюремной камеры. Ее камуфляж в обычных обстоятельствах демонстрировал тьму сверху и свет снизу во время полета, поэтому Птице потребовалось сознательное усилие, чтобы изменить его.

Все это время Старик рассказывал ей о своих воспоминаниях о таких людях и местах, о которых она не знала и которые нимало ее не заботили, и в конце концов посетовал на мрак и нагнал больше света, взяв лениво извивающихся белых флуоресцентных личинок и сунув их в емкости, вынутые из потолочных ниш. По тому, как он продолжал жаловаться на мрак, Странная Птица отмеряла свой прогресс в становлении невидимкой.

– У меня, должно быть, совсем со зрением худо, – ворчал Старик, но позволить себе подсыпать флуоресцентных личинок в светильники он не мог, ведь личинки были пищей на черный день – на тот случай, если горностаи сделаются хитрее, а сад начнет увядать.

Он все бубнил и бубнил свою отповедь, напоминая чем-то капеллана в Лаборатории – того человека, что проводил уйму времени в бессмысленных разговорах с животными.

– Я уже не тот человек, каким был. Когда-то это место было другим. Снаружи есть еще люди. Там есть все что угодно. Но без крова я долго не протяну. Нужен кто-то помоложе, посильнее. Кто-то, кто не так от всего этого устал – а уж я-то знаю, что люди придут сюда достаточно скоро забрать даже то, что имею. В ином направлении – лишь пустыня и пустошь, и ничего хорошего. Уж ты-то знаешь – ты пришла оттуда. Был там город, в котором я вырос, а от него уже и не осталось ничего. Теперь все мертво. Теперь остались только я, ящерицы, горностаи да пара-тройка жаб. И некоторые незваные гости. Ну а теперь еще ты.

Старик мог бормотать так часами – грезить, бредить и становиться совсем не тем, кем его считала Айседора. Но даже это Странная Птица приветствовала, ведь через такие эпизоды она все лучше и лучше понимала его – не одну лишь речь, но и настроение, и ту нанесенную самому себе рану в его сердце.

Излюбленной темой разговора был город, притаившийся так близко за дюной. Всякий раз, когда старик говорил о городе, его голос становился приглушенным, а лицо испуганным, и Странной Птице вспоминались уловленные издалека тени чудовищ.

– Об этом лучше не говорить. Лучше продолжать жить и не думать об этом. Ухаживай за колодцем. Ухаживай за садом. Не смотри на горизонт.

Из города доносились приглушенные стоны и рев, и Айседора поняла, что Старик их слышит, потому что даже самые отдаленные звуки заставляли его, сидящего спиной к ней за столом с древней пишущей машинкой, дрожать. Потому что он звал ее красоту отвлечением. Потому что ему нужно было доверить бумаге то, что он называл своей «великой историей» – рассказ о своей жизни и о том, как мир стал таким, каким был сейчас.

Но Птице были знакомы истории-отчеты Лаборатории, и она знала, что Старику все равно не расписаться всласть – у него была в запасе лишь одна красящая лента для пишущей машинки, порядком выдохшаяся, да и бумаги всего-то пятьдесят листов осталось. Пятьдесят листов быстро подходили к концу, покрываясь пятнышками буковок с обеих сторон, и тогда Старик возвращался к началу – и все повторял, отпечатывая тот же самый текст поверх уже проделанной работы.

– Видишь ли, красавица моя Айседора, – сказал он, – это способ запечатлеть все это в моей голове. Я печатаю историю, чтобы разучить ее хорошенько, и если я никогда не найду больше бумаги, все равно она будет надежно отпечатана в моей голове. Когда-нибудь, видит бог, я запишу ее так, как надо, набело – и тогда моя история будет вечна.

Но Айседора полагала, что это всего-навсего помогало Старику забыться. Не бередить те воспоминания, кои он не желал хранить, но и избавиться от коих не мог. Он ведь все чаще останавливался, пытаясь припомнить подробности, которые, как она знала, должны остаться в отпечатках на бумаге, в пересекающемся бессмысленном узоре беспорядочно набросанных букв. Если бы Старик только мог оставить все-все там, на странице – был бы уже свободен от подробностей. У нее не было даже такого выхода, в ее памяти всякий миг продолжал жить, но она не завидовала Старику, потому что видела – печатная машинка не в силах помочь ему.

Шла вторая неделя ее заточения, и Старик, ушедший в свою историю с головой, порой переставал печатать – и вместо этого заговаривал с ней. Рассказывал ей о том, что собирался выразить посредством ударов по клавишам.

– Как-то раз мне преподнесли огромный праздничный торт – подумай только. Помню, в двенадцать лет я задул все свечи, а потом братец мой сунул меня лицом в самую гущу, во всю эту патоку и сливки, но все равно это было здорово… у меня еще никогда не было такого торта, да и все-все друзья собрались в одном месте… кто-то там жонглировал апельсинами, помню. Я так давно не видел апельсинов. И яблок – тоже.

Повисла пауза, замешательство переполнило единственный глаз Старика, обращенный к Айседоре. Веко мелко-мелко дергалось, давая Айседоре понять, что что-то ранит Старика изнутри. Что-то старое, но все еще сильное.

– Теперь уж никто не увидит. Все потеряно.

Но что же было потеряно? Старый мир был не лучше нового для Странной Птицы, он был просто другой.

Затем Старик осторожно, почти украдкой спросил:

– Если я выпущу тебя из камеры, ты останешься со мной? Если бы я это сделал, ты бы осталась со мной, не так ли? Могу я… научить тебя оставаться? Как бы выдрессировать…

Она молчала, не давая ответа, потому что слово «дрессировать» знала по Лаборатории – где оно сулило лишь боль и страдания. И еще – потому что Старик сделался замкнутым и угрюмым. В таком расположении духа он мог быть и жесток.

Поэтому Птица только ослабила свой камуфляж и распушила перья, став более яркой, позволив цвету гореть на перьях, как лесной пожар. Старик решил, что так она отвечает ему – расписывается в своей красоте и, следовательно, доброте.

Секрет Старика

Однажды ночью Старик вышел из туннелей в комнату, неся «особое сокровище» – так он свой улов назвал.

– Спиртовые гольяны, Айседора, – сказал он, протягивая ей пригоршню крошечных серебристых рыбок. – Компания их сделала, ну или до сих пор производит. Мне пришлось бы отправиться в город, чтобы найти их, но я наткнулся на них в подземелье. Рядом со скелетом, каюсь. Но ему-то они точно уже не нужны. Ему теперь вообще ничего не нужно.

 

Компания? Она не знала, что Старик имеет в виду, но со временем пришла к выводу, что подразумевается нечто вроде ее Лаборатории, разве что – попросторнее.

Он бросил парочку рыбешек на пол ее камеры, а остальные, широко улыбнувшись ей, сунул одним махом в рот и с хрустом проглотил, почти не жуя.

– Восхитительно, Айседора! – промурлыкал он. – Вкуснятина! Попробуй, ну же!

Она послушалась – и подивилась тому, как мало они похожи по вкусу на рыбу. Скорее уж, на нектар. Неожиданное тепло охватило ее после того, как подачка провалилась в клюв. Вскоре после этого она почувствовала, что куда-то плывет, а когда подняла глаза – Старик прыгал перед ней, и кружился, вытянув руки, будто обнимая невидимого партнера, и замирал на нетвердых ногах, таращась в ее темницу.

– Ты же чувствуешь это? Да, Айседора? Ой, хорошо-то как. Лучше и быть не может.

Его единственный глаз налился кровью. Бледное лицо налилось багрянцем. В Старике будто проснулся дремавший до поры зверь – и теперь рвался наружу, наполняя глаз своего носителя первобытной дикостью.

Но Айседора не сумела распознать в том угрозу. Ей лишь казалось, что Старик будто бы счастлив на этот раз, и она даже стала подражать его танцу, хлопая крыльями и прыгая на стальной скамье. Думая о танце как об еще одном виде полета.

Затем в какой-то момент Старику ударила в голову блажь, и он, перестав танцевать, достал старое зеркало в полный рост, потрескавшееся и видавшее виды. Он поднес зеркало к Странной Птице, сидевшей на скамье в темнице. Сквозь решетки и проволоку она различала свое отражение без труда.

Впервые она узрела себя всю целиком, и ее поистине заворожила игра цветов на своем теле – приливы, переливы и отливы цвета, чудо, разворачивающееся прямо на глазах. Цвет бежал по ее перьям и наливался, становился насыщенным, разрываясь между ослепляющей яркостью и донельзя сгущенной тьмой от участка к участку.

– Видишь, Айседора? – спросил Старик. – Видишь, как ты прекрасна? Не прячь красу свою. В угрюмом мире этом и так ее столь мало… На пламя ты похожа, на огнь драгоценный.

Птица-Айседора покачала головой – вверх-вниз.

– Ладно-ладно, – пробормотал Старик, и она поняла, что ее ответ его не устроил, что это совсем не то, на что он надеялся. Он снова начал танцевать, но на этот раз Айседора не присоединилась к нему; и танцевал до тех пор, пока головокружение не заставило его тяжко повалиться в кресло у стола, схватившись за голову. Со своего насеста она с любопытством за ним наблюдала, пытаясь угадать, что же Старик выкинет дальше.

– Ты хороший друг, Айседора, – произнес он, хоть это и была неправда. – Ты сделала мою жизнь здесь лучше. Просто глядя на тебя, я чувствую себя лучше.

Он бросил на нее острый взгляд.

– Хочешь знать, в честь кого я тебя назвал? А?

Не дожидаясь ответа, он повернулся к письменному столу, порылся в ящике, достал маленький металлический кружок толщиной около двух дюймов, положил его на колено и нажал кнопку сбоку.

К восторгу Айседоры, впервые опьяневшей в своей камере, над металлическим кругом возникло изображение танцующей женщины, женщины в платье, с улыбкой на лице.

– Это Айседора, – гордо промолвил Старик. – Я знал ее, знал ее тогда…

Женщина произнесла всего две фразы:

– О, Чарли, ну что за глупости! Выключи это!

Но он заставлял ее делать это снова и снова: «О, Чарли, ну что за глупости. Выключи это. О, Чарли, ну что за глупости. Выключи это. О, Чарли, ну что за глупости. Выключи…»

Птица-Айседора не заметила, как выражение лица Старика посуровело. Как делалось оно все мрачнее с каждым очередным проигрышем записи. Но у нее все равно не получилось бы понять те эмоции, что преображали его лик.

– О, Чарли, ну что за глупости! – выдала она тем же, что и на записи, голосом. Этому трюку она научилась в Лаборатории. Этому – и всему остальному, что умела. Ученых тогда ее способность порадовала, и Странная Птица понадеялась, что и Старик сумеет ее оценить.

Но он вдруг резко выпрямился в кресле и отложил металлический круг в сторону.

– О, Чарли, ну что за глупости, – сказала Странная Птица все тем же женским голосом. – Сначала мы отделяем близлежащие ткани от сердца и легких, затем с осторожностью вводим устройство в боковую часть аорты. Затем вам нужно будет отсосать кровь. Затем вам нужно будет отсосать кровь.

– Заткнись, – сказал старик, уставившись на нее злобно-испуганно.

– Они вырвались на свободу, – сказала Странная Птица, – и заполонили лагерь. Мы не сможем прорваться. Они убьют нас.

– Я сказал, заткнись!

– Разве у нас есть выбор? Если мы их не убьем, то умрем с голоду. Неважно, насколько это неприятно, как сильно вам это не понравится, насколько вы к ним привязались…

Старик швырнул металлический круг в прутья клетки и закричал:

– Говорю тебе – замолчи! Уймись сейчас же!

– И Птица, – продолжила Странная Птица, как будто не могла удержаться, будто была обязана передать последние слова, услышанные в Лаборатории перед побегом, голосом той женщины, что была дорога Старику. – Птица может постоять за себя. Нам нечем ее достать. Она будет сидеть наверху и бездумно пялиться на нас. – У них кончились патроны, и они на нее очень пытливо смотрели… не с той пытливостью, что присуща ученым. Все они – кроме Санджи, занятой попытками открыть воздуховод.

Птица замолчала. Старик сидел, прижавшись к решетке, дрожащий, выкативший до отказа из орбиты единственный свой глаз. Она делилась с ним, а ему было невдомек.

– Ты ничего не понимаешь, Айседора, – сказал он, рыдая, а затем шепотом выдал свой секрет, ничего хорошего ей не суливший. Секрет, при звуках которого она, может статься, не вполне понимая слова, доверилась образам – образам горшка с безвольными тушками черных горностаев, наполовину внутри, наполовину снаружи.

И никакого секрета тут не было.

– Если придется, я скорее убью тебя, Айседора, чем позволю измываться надо мной. Так что ты заткнись. Ты должна заткнуться. И никогда больше не говори таким голосом, или я убью тебя. Убью или буду держать в этой камере без еды до тех пор, пока ты с голоду не помрешь.

Но Птица-Айседора его не слушала. Потому что Старику ни к чему было говорить ей, что он может убить ее. Она это и так знала. Нет, Птица-Айседора думала о Лаборатории и о той ночи, когда животные выстроились в ряды – сыграть партию под названием «шахматы» в углу огромной скотобойни, в один из тех дней, когда раздор раздробил ученых на отдельные фракции.

Каждая клетка шахматной доски была кем-то занята. Страусы были ладьями – стояли друг напротив друга через всю доску. А еще там были львы, гиены, гигантские саламандры и даже илистые прыгуны[1] – просто тогда террариумы были целы.

С позиции на плече Санджи птица смотрела, как животные стоят тихо и неподвижно. Они боялись, что их привели сюда, чтобы убить – скотобойня есть скотобойня. Санджи была пьяна, все они были пьяны, иначе они не стали бы сгонять туда животных, и все они были вооружены ружьями или палками. Все они пили, а некоторые танцевали – совсем как Старик. И понукали животных к игре, которую те не понимали. Корчились от смеха – но также и от отчаяния. Они не знали, что делать дальше, зато знали, что дальше будет только хуже. В этих комнатах они были такими же пленниками, как и собственные безответные подопечные, и им было некуда идти.

Была ли Санджи такой же пленницей? Могли ли ученые просто уйти? Прежде чем мир отплатит по их счетам – найдут ли они искомое, освободят ли своих созданий, покинут ли эту Лабораторию?

Наблюдая за тем, что Санджи называла шахматами, Странная Птица знала, что исход не будет таков. Какую бы привязанность ни питали ученые к своим подопечным, этим дело не кончится. Все закончится на скотобойне. Где животные, выстроенные рядами, будут ждать конца.

Странная Птица удивлялась тому, что в принципе могла думать о подобных вещах.

Как только дозволили они ей подобный протест? Пусть даже – молчаливый. Пускай – только в ее голове.

Второй сон

Во втором сне Санджи держит яблоко в одной руке, нож – в другой, а она ступает по пляжу в тени голых скал, босиком, в прибое. Кроме них на пляже никого нет. И море пустует тоже – ни судов, ни пловцов.

Странная Птица идет рядом с Санджи. Странная Птица – человек, но она не ощущает своего тела; с таким же успехом она могла бы быть молекулами воздуха. Странная Птица ошеломлена морской солью, шумом волн и ветром, который одновременно так силен и так нежен. Песок прохладный, а линии скал, наполовину затопленных прибоем, темны и скрыты водорослями и колониями сидячих моллюсков. Она не видит солнца, но по освещению судит, что сумерки уже близки. Хотя она не видит здания – знает, что на скалах, за линией деревьев, есть еще одна Лаборатория.

Они долго идут рядом, Санджи смотрит только вперед и ничего не говорит. Странная Птица чувствует непреодолимое желание заговорить, но она не может говорить. Она все еще птица. Она – птица. Она – птица! Но также она – человек, что идет рядом с Санджи, а высоко в небе кружатся и кричат настоящие птицы; ищут в море рыбу и всякую другую снедь. Есть в небе, помимо чаек и крачек, альбатросы, и Странная Птица знает: они никогда не ощущают твердь под собой, всегда парят в небе, на ее глазах кренятся вниз, будто вот-вот сядут, но тут же устремляются назад, все выше и выше, пока более приземленные собратья не остаются далеко.

– Ты оставишь меня ради этого места, – наконец говорит Санджи. – Когда-нибудь тебе придется покинуть меня, и тогда тебе придется быть умной, умной и храброй. Тебе придется быть очень смелой, раз уж все, что мы сделали, – ради выживания. И я стану храброй вместе с тобой. Мы отыщем способ.

Странная Птица хочет ответить, у нее даже есть нужные слова, но у нее не получается ни одно из них произнести, потому что, оглядывая себя сверху вниз, она понимает – ее тело ей не принадлежит. И тогда, подобно альбатросу, она исчезает в небе – ее тянет все выше и выше, как будто незримая рука подхватывает ее и уносит с берега.

Второй побег

Черной, как смоль, ночью Птица-Айседора решила стать призраком. Она села на пол в темном углу, сосредоточилась на своих мыслях и попыталась представить, что ее совсем нет. Дабы представление укоренилось, она отключила все свои системы, все свои чувства – все, кроме зрения и слуха. Сначала она стала неслышной, а потом, чуть позже – невидимой. Ее атомарный рисунок стал неотличим от рисунка пола, прутьев решетки и деревянных балок, поставленных поперек этих прутьев.

Старик не смотрел на нее – все стучал на пишущей машинке.

Как она себе это представляла, предстоящий побег будет немножко похож на побег из Лаборатории, уже свершенный. Что ж, к подобному она готова. Старик смутится, решит, что она сбежала, откроет дверь клетки – и она, хлестнув крыльями ему по лицу, улетит в угодья горностаев в недрах лабиринта. А там – рано или поздно – найдет воздуховод, ведь где-то он непременно должен быть, и по нему возвратится на поверхность, к свету.

Итак, Старик закончил набирать остервенело текст, обратился к клетке, ища ее взгляда – но не увидел Птицу нигде. Подошел к решетке камеры – и посмотрел прямо сквозь Птицу, что забилась в укромный уголок.

По его лицу пробежала дрожь замешательства. Он скривился, будто раскусив горькую ягоду утраты… но очень быстро оправился. Заулыбался. Засмеялся даже.

– Ах, Айседора, ты обманщица, – промолвил он, качая головой. – И когда только ты успела стать такой? Вы все одинаковы, во всем своем сонме проявлений. У всех – хитринка за душой. И у тебя тоже, но ты не так хитра, как думаешь. Уж точно не хитрее меня. Я знаю все уловки заключенных наперечет – неужто думаешь, что ничего подобного не видал ранее?

Птице вспомнились три креста на песке.

– Я не стану открывать дверь, Айседора, – твердо сказал Старик. – Ты хочешь сделать вид, что сбежала, хочешь, чтобы я так думал… а я так – не думаю! – Его голос окреп в гневе. – Я делаю такую важную работу, а ты зачем-то дурачишь меня! И это в обмен на мою к тебе доброту! Проявись! Покажи себя – не стану я отпирать эту проклятую дверь! Ну же! Явись!

 

Он еще долго ругался, плевался и потрясал кулаком, но она не двигалась, не выдавала себя. Пусть ее план провалился – ей, по меньшей мере, не хотелось, чтобы Старик видел, как она преображается.

И в конце концов Старик сказал:

– Я мог бы оставить тебя здесь, но если со мной что-то случится, ты не выберешься. А мне бы такого не хотелось. Неважно, насколько был я плох или хорош – я такого зла тебе не желаю. Я – не плохой человек.

И, взяв торжественную паузу, он объявил:

– Итак, у тебя будет хороший дом. Гораздо лучше, чем этот. Раз уж ты так отчаянно хочешь дать от меня деру, я отвезу тебя в город и продам. Так будет лучше – и мне, и тебе.

Но был ли такой исход взаправду наилучшим?

* * *

Через некоторое время Старик успокоился и заснул. Она могла видеть его со скамейки. За эту неделю он похудел, и его борода стала такой густой и грязной, что походила на гнездо. Там, в Лаборатории, им не разрешали гнездиться, и все же она каким-то образом знала суть дела. Его взгляд становился все более беспокойным, а руки иногда дрожали.

В ту ночь лисы не пришли. Луна так и не появилась. Странная Птица лежала во мраке, измученная, и чувствовала зуд в крыльях, боль, скуку и тесноту клетки. В каком-то смысле в клетке было даже хуже, чем в Лаборатории.

Секрет Старика прочно сидел у нее в голове – расцветая и преображаясь, никогда не являя свою суть полностью, но никогда притом и не развеиваясь без остатка.

Странной Птице недоставало опыта общения с людьми, чтобы понять, какие из них – существа благоразумные, какие – не вполне. В конце концов, никто из ученых в Лаборатории не мог похвастаться здравием ума.

1Австралийская тропическая рыба с выпученными глазами и жесткими грудными плавниками, благодаря которым способна передвигаться прыжками на суше в илистых отмелях.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru