Время от времени его преследовали тати из раввината с требованием дать законной жене «гет», разводное письмо. Однако Боря вовсе не считал своих жён лишними в хозяйстве, мало ли, что человеку может в жизни пригодиться. Со всеми поддерживал отношения, а от татей скрывался за бетонными стенами тюрьмы «Маханэ Нимрод».
Он утверждал, что принадлежит к доисторической аристократии и что его фамилия прежде звучала как Этрусков, но в революцию буква «Э» была утеряна одним из горячих белогвардейских предков. Он во всеуслышание провозглашал себя «этрусским евреем», нисколько не смущаясь тем, что, судя по всему, является последним сохранившимся экземпляром данной этнической группы. Когда доктор Бугров пытался выразить сомнение в древних этнографических слоях окрестностей Кривого Рога, Боря запальчиво восклицал: «А айсоры?!» – «Что – айсоры?» – «Айсоры – потомки древней Ассирийской империи. Их полно в Виннице». – «А этрусков – полно в Кривом Роге», – спокойно резюмировал невозможный доктор Бугров, с этой своей улыбочкой.
Второй фельдшер, Адам, – полная противоположность Боре, и не только потому, что он отнюдь не этруск. Адам – друз, и это многое объясняет. Он выдержан, не треплив, умён и оборотист; он справедлив и в любой сложной ситуации инстинктивно ведёт себя самым достойным образом. Недаром Михаэль говорит: «Друзы – это израильские швейцарцы». Они, как правило, заточены на армейскую или полицейскую карьеры, ни черта не боятся, горячи и благородны. Словом, друзы – настоящие мужчины. В армии друз непременно – офицер-отличник. А в государственной тюремной службе…
Вот с тюремной службой у них единственная закавыка: они безжалостны к арабам. Впрочем, фельдшер – не надзиратель; он обязан ставить клизмы любому страждущему. И Адам их исправно ставит.
Когда Адам дежурит, у него нет ни минуты покоя, особенно по утрам: кому-то уколы, кому-то температуру мерить или капельницу ставить, кого-то порезали и надо шить… Всё это он делает быстро, молча, толково, не замечая матерных воплей и издевательских шуточек – в отличие от вспыльчивого Бори, который то и дело выясняет отношения с доктором или ругается на пациентов.
Впрочем, с этим доктором не больно-то права покачаешь, так что и Боря начинает шевелиться. «Док, – говорит он, – похоже, я тут один и пашу. Шо б ты без меня делал, док!»
Есть ещё Арон – грузин, высоченная башня два метра пять сантиметров, с устрашающей бородой и усами людоеда из мультфильма «Кот в сапогах». Арон нетороплив, тяжеловесен и, на первый взгляд, туповат. Но работу свою делает отменно; просто он не любит, когда его заставляют суетиться, но уж если разгонится, то оказаться у него на пути или под рукой опасно – сметёт.
Сегодня с утра дежурит Арон, что весьма кстати, ибо минуту назад в медсанчасть доставили двух пострадавших в массовой драке: двух бедуинов из враждующих кланов. Отделаны оба на славу, так что весь кабинет потом придётся отмывать от крови. У одного, забитого, как свинья на бойне, висит наполовину откусанное ухо, у другого физиономия заплыла чудовищным кровоподтёком, левый глаз закрыт, правый истекает слезами. Обоих держат охранники, ибо даже тут, в тесной комнате, они рвутся продолжить смертоубийство. «Пусти, я его прикончу!» – ревёт один. Другой визжит: «Он – труп, труп, ему не жить!» – и виснет на руках надзирателя, как боксёр на канате.
Арон невозмутимо настраивает поляроид – делать снимок, ибо к протоколу прикладывается фотография повреждений.
– Док, – говорит он вошедшему Аристарху. – Не знаю, как быть: остался последний кадр.
– Чёрт! Ну, попытайся как-то снять обоих одним кадром.
Под надрывные кличи врагов, рвущихся в драку, Арон так и сяк неторопливо прилаживается, пытаясь найти ракурс, при котором оба попадут в кадр. Ничего не выходит. И Арон теряет терпение.
– Встать рядом! – тихо произносит он.
В его глухом утробном голосе таится нечто неизбежное, как дальний рокот грома с грозового неба, и бедуины, дети пустыни, мгновенно это уловив, безропотно сдвигаются и застывают… Арон нависает над ними грозной башней, то откидываясь назад, то надвигаясь до ужаса близко.
– Не, не влезают…
– Постарайся.
– Ну-ка, обнимитесь! – внезапно говорит Арон, угрожающе шевельнув усами. И поскольку оба, оторопелые, медлят, гремит:
– Сдвиньте рожи в лепёшку!!!
Лютые враги, как по команде, припадают щеками один к другому: сладостное объятие, разве что мелодии танго недостаёт.
– Глаза на меня… Есть! – удовлетворённо говорит Арон, извлекая кадр.
Утренний приём продолжается.
Большинство заключённых рвалось сюда развлечься: в камере скучно, и любая смена впечатлений для них – театр, представление. Они и сами артисты, легко входят в роль и способны, говорит фельдшер Боря, «выкрутить мозг»: «…Когда я ступаю на правую ногу, у меня отдаёт в печень и в подколенку. Выпишите второй матрас, доктор!» или: «Всю ночь промучился – ужасная отрыжка! Я думаю, доктор, надо меня проверить на рак. Лучше сразу всего, с головы до ног…»
– На выход!
– Доктор, подождите! У меня ещё это… родинка на спине пульсирует и от икоты горло вывихнуто!
– На выход!
– Доктор, я ещё не всё рассказал!
– Завтра расскажешь…
Тюремный врач процентов на девяносто – следователь, повторяет он своё коронное, и лишь на десять процентов – медик.
– Там этого привели… Йоси Гиля, – брезгливо докладывает Боря.
– А, который с яйцом? – оживляется доктор Бугров. – Прекрасно, прекрасно, подавайте сюда этого страдальца!
Насильник Йоси Гиль славится изумительным почерком. Ему не раз уже предлагали стать переписчиком святых книг, тех, что, как известно, пишутся, вернее, рисуются виртуозами-каллиграфами. Именно таким почерком Йоси пишет за всех заключённых жалобы в высшие инстанции, тем самым покупая себе сносную жизнь в камере. О себе же, о своей судьбе он слагает поэмы. «В продолжение моих предыдущих писем, уважаемые господа судьи Верховного суда, хочу добавить, что распоследний гад и насильник, вор и мерзавец, начальник нашей тюрьмы генерал Мизрахи не разрешил мне свидания с невестой в целях продолжения моего древнего и уважаемого рода…» – завитки, крылатые форшлаги, тончайшая вязь перемычек и мушиные лапки невесомых царских корон. («Невестой» всегда оказывалась очередная полногрудая шалава, подцепленная опытным Йоси Гилем на очередном омерзительном сайте «быстрых знакомств».)
«Когда этот сукин сын выйдет на волю, – любит повторять начальник тюрьмы генерал Мизрахи, – я все его вонючие жалобы оправлю в золотые рамки и открою в тюрьме музей каллиграфии».
Всю минувшую неделю, пока доктор Бугров находился в отпуске, больных принимала доктор Яблонская. На первый взгляд эта хрупкая, даже утончённая женщина совсем не подходила на должность тюремного врача. Однако за плечами Вики была служба в контрразведке и, по намёкам сослуживцев, участие в нескольких опасных операциях за пределами страны.
За эту неделю Йоси Гиль повадился в медсанчасть с одной неизменной жалобой: у него болит яйцо. Правое. Пощупайте, доктор. Как можно знать причину болезни, не пальпируя пациента?
Среди сотрудников Шабаса тюрьма «Маханэ Нимрод» славилась особо тяжёлым контингентом заключённых. Вернувшись из отпуска, доктор Бугров захотел Вику отблагодарить. Он пригласил её на ужин в «Самарканд»; это заведение на одной из промышленных улиц Яффо, из-за пластиковых столов и стульев, выглядело обычной дневной забегаловкой, однако владельцы, четверо братьев из Самарканда, готовили отменный плов и восхитительную самсу.
С явным удовольствием приняв подарок – флакон «Chanel Coco», купленный на получасовой пересадке в аэропорту Амстердама, – и выслушав благодарственную речь коллеги, Вика с улыбкой отмахнулась:
– Да нет, всё не так страшно. Рада, что ты хорошо отдохнул. Но если представится случай, проучи как-нибудь этого мерзкого Гиля. Если б ты знал, как он меня достал своим вонючим яйцом.
– Пожалуйста! – весело крикнул доктор. – Следующий!
Пожаловал грациозный каллиграф в сопровождении надзирателя Нехемии.
– Вот, – тот кивнул на Гиля и почесал брюхо «мастером». – Опять со своим яйцом. Я ему говорю: уже высиди цыплёнка, раз такое дело.
Пациент с глазами раненой лани на поношенной физиономии итальянского мафиози пребывал в ожидании пусть краткого и неприязненного, но волнующего контакта с прекрасной женщиной. Увидев доктора Бугрова, приуныл: заключённые обычно сникали, когда доктор так широко улыбался.
Стриженный чуть не под ноль, с напряжёнными плечами, с пружинной походкой, доктор Бугров, признаться, и сам походил на опасного уголовника. И как бы широко он ни улыбался, немногие выдерживали жёсткую синеву его прищуренных глаз.
– Привет тебе, яйцекладущий! Ну что ж, давай, снимай штаны, милый. Посмотрю я, покручу твоё многострадальное яйцо. Ты, кажется, жаловался, что доктор Яблонская отказывается пальпировать твою гирьку? Я пропальпирую, будешь в экстазе, обещаю… Правое, говоришь? Давай посмотрим, не нужно ли тебе его от-че-кры-жить…
Гиль отшатнулся, инстинктивно защищая область паха обеими растопыренными руками.
– Нет! – крикнул. – Не трогайте меня! Я уже… у меня уже к лучшему пошло… Чувствую, идёт к выздоровлению!
– Нет-нет, – доктор надвинулся, жутковато скалясь, – я просто обязан удалить гангренозный орган. Адам! – бросил через плечо. – Скальпель и местную анестезию… Что? Лидокаин кончился? Ладно, обойдёмся, так отчикаем, он у нас известный терпеливец. А, Гиль? Пожертвуем яичко голодающим детям?! – Шагнул к нему и умолк: Гиль тоненько, тошнотворно завыл и обвис в руках Адама, намертво вцепившись в собственную мошонку.
Доктор Бугров не то чтобы впечатлён был, но озадачился – и тем, что Гиль поверил в подобную экзекуцию, и тем, насколько тот перепугался.
– Держите этого мудака, он в обморок хлопнется, – брезгливо рассматривая томного каллиграфа, заметил доктор. – Адам, усади его, слышь?! Он поверил, вонючка.
Бледный Гиль сполз по стенке на подставленный стул… Выразительные чёрные глаза его закатились, физиономия выглядела линялой, как старая майка. Кажется, и вправду – обморок. Адам хмыкнул: «Ты покусился на самое его дорогое, док!» – «Не смейся, у нас с тобой это тоже – самое дорогое», – отозвался док. Адам сунул под нос Гилю ватку с нашатырём, и голова того вяло мотнулась, запрокинулась… глаза открылись: перед ним, сложив руки на груди, стоял страшный доктор Бугров.
– То-то же, скотина, – сказал он негромко. – Не забудь написать на меня жалобу в ООН своим каллиграфическим почерком. – И в коридор: – Забрать его! На выход!
Когда, много лет спустя, Аристарх перешёл работать в клинику на Мёртвом море и ему приходилось принимать богатеньких пациентов по программе «медицинский туризм», он любил пошутить, что тоскует по времени в своей жизни, когда больного из кабинета выводили в наручниках.
Перед ним сидела дородная дама в бриллиантах и полчаса повествовала о том, как у неё вибрирует верхнее веко; тогда он вспоминал мошонку Йоси Гиля, и ему хотелось привычно гаркнуть: «На выход!»
После утреннего приёма начинался кромешный ад, череда нескончаемых ЧП. Тот накинул на голову матрас и поджёг его, и сидел так, пока в камере не завоняло шашлыком. Другой порезал себе вены, спину третьего сокамерники исполосовали бритвой. Четвёртому в ухо залез таракан. Пятый проглотил батарейку. Зачем? Да побыть в больничке дня два, пока там разберутся, глотал или нет. Громкая селекторная связь включалась чуть не каждую минуту, и надо было бежать осматривать или принимать в кабинете, перевязывать, обрабатывать, зашивать…
– Док, слыхал, какая вчера залипуха случилась?!
Это Боря Трусков. Сдаёт смену Адаму и торопится рассказать доктору про «залипуху».
– К одному из четвёртого блока явилась на свидание жена. Ну, тот уже по комнате свиданий мечется как тигр, с полотенцем на бёдрах, глаза из орбит, готов трахнуть электрическую розетку. Надзиратель приводит бабу, а мужик ему: «Эй, ты кого привёл?! Это не моя жена!»
А тому – что? бывает, перепутал. Ведёт бабу обратно, и в предбаннике эта ошибочная жена сталкивается с настоящей. Та бросает обе сумки жратвы, которые притаранила мужу, и вопит: «Где она сейчас была?! С моим мужиком?! Ах ты, твою перетак!!!» – и ну её мутузить. Та, другая, не растерялась и пошла из этой волосья драть. Прям театр!
Боря от своего рассказа получает массу удовольствия, даже похрюкивает от смеха, – возможно, представляет, как, выстроившись в затылочек, к нему рвутся его собственные жёны, ради сладостного свидания готовые порвать друг друга в клочья, выдрать волосья, выцарапать последний глаз.
– А тебе мало, что тут тюрьма, тебе тут ещё театр нужен, – негромко замечает Адам. В эту минуту дверь распахивается ударом ноги, и целая группа пытается протиснуться в кабинет: двое надзирателей волокут под руки заключённого – странно синеватого, с запрокинутым опухшим лицом.
– Э-э… ну ладно, я пошёл. Удачного дежурства, – говорит Боря и сматывается.
Это шутка. Какое там удачное дежурство! Работа фельдшера – адова карусель, огненная мясорубка: их ежеминутно рвут на части и во все стороны. Дважды в день фельдшер тащится в обход по камерам, бегает по мелким жалобам – проверяет, стоит ли перетаскивать больного в медсанчасть, раскладывает лекарства, делает перевязки, ставит клизмы, даёт по морде… – чёртова вертячка мелкого беса в смердящем зеве рутинного Ада. «Удачного дежурства!» – хмыкая, повторяет про себя Адам, крутит головой и думает – а правда, что бы это значило: какой-нибудь локальный взрыв, который бы смёл с лица земли всю здешнюю нечисть вместе с тюремной обслугой?
Синего субъекта между тем втащили в кабинет и пытаются пристроить на кушетке. Тот вскрикивает от каждого прикосновения и тоненько воет, не находя себе места, присаживаясь то на одну, то на другую ягодицу. Наконец примащивается на кушетке боком, как птичка на ветке.
– Это что за чучело? – доктор хмуро разглядывает заключённого.
– Сокамерники расписали… – докладывает охранник. Пострадавший лишь мычит короткими стонущими вздохами, глаз не открывая, словно боится увидеть даже малую часть собственного тела. – Всю ночь трудились.
– Разденьте его.
Легко касаясь, Адам осторожно стягивает с парня оранжевую робу и… перед бывалыми тюремщиками, «людьми твёрдыми», предстаёт картина, которую просто жалко не запечатлеть. Адам её и запечатлевает, качая головой и присвистывая от жалости и… восхищения. Тело парня, от затылка до пят, включая ягодицы, пах, спину, шею и даже уши, покрыто густой паутиной свежей татуировки, несколько однообразной по художественному замыслу: это всё телефонные номера и имена многочисленного персонала тюрьмы – надзирателей, офицеров, фельдшеров и врачей.
– О господи, – бормочет доктор. – Да что ж это за… телефонная книга?
– Эти гады… они узнали, догадались как-то, что Шикал – осведомитель, – говорит охранник. – Потому телефоны на нём выкололи, мол, для удобства, чтобы не забыл. Звони, мол, в любое время. Мой тоже тут есть… Где же он, Шикал? Ну-к, подними руку. Ага, здесь, вот он, мой номер, под мышкой, – произносит с гордостью, подняв руку заключённого, как судья – руку боксёра, победившего на ринге. – Вы себя поищите, доктор, может, и ваш телефончик тут есть?
– Два оптальгина, абитрен в мышцу, повязки с синто… – говорит доктор Бугров фельдшеру. – И успокоительное…
– Отвали, – Адам отодвигает охранника локтем и идёт в «аптечку» за лекарствами. Доктор продолжает ощупывать вспухшие грудь, бицепсы, шею, спину стонущего пациента, бормоча про себя: «Остроумные, мерзавцы… Чем же это они выкалывали?»
– Делов-то! – спокойно отзывается вернувшийся из «аптечки» Адам. – Берёшь магнитофон эм-пи-три, всаживаешь в него иголку; включил и поехал. Позвольте, док…
Расписного стукача перевязали, оформили в тюремную больничку, ещё час искали начмеда, затем тот добивался начальника тюрьмы, в кабинете которого обсуждали ситуацию и искали решение.
Заключённого, понятно, переправят в другую тюрьму. Но делу это не поможет: каждый клочок его телефонной кожи просто вопиет о нынешнем его месте в тюремной иерархии.
– Я вот что думаю, – сказал доктор Бугров генералу Мизрахи. – Если мы не хотим потерять полезного человека, придётся его «отмыть».
– Что?! Говори по-человечески.
– Сделать пластику кожи.
– Ты спятил? – поинтересовался генерал. – В какую сумму станет государству этот «Голливуд»?
– Тысяч в шестьдесят, – подумав, отозвался доктор.
Из тюремного блока вернулся Адам с новостью:
– Ночной истерик, помнишь, на той неделе три ночи подряд орал? Так он опять за своё принялся. Вопит после отбоя до самого утра, душу вынимает, покоя никому не даёт. И, главное, сука, орёт так пронзительно – сирена! – по всем этажам слышно.
– Ага. Почему его не прибила братва?
– Однажды избили, потому в одиночке сидит.
– И чего он хочет?
– Помереть якобы. Орёт: «Я не хочу жить! Дайте мне умереть!» Всю ночь орал без перерыва, теперь дрыхнет.
– Будите тенора, – велел доктор. – Тащите сюда.
Приволокли заспанного потенциального самоубийцу, рожа мятая, разомлевшая. Сладко спал, доложил надзиратель.
Виновник ночного дебоша стоял, исподтишка рассматривая доктора. Тот тоже молча рассматривал новую здесь персону. Занятная фамилия у заключённого: Сивец, а он и правда весь сивый: сивые патлы, сивые глаза в красных прожилках. Сидит за серию квартирных краж. По здешним меркам, при здешнем тюремном населении – просто младенец. Но когда младенец орёт ночами – это утомительно. Надо с младенцем провести воспитательную беседу.
– У меня для тебя хорошая новость, – наконец участливо проговорил доктор Бугров.
Адам поднял голову и бросил взгляд на того и другого: когда док начинал говорить с кем-то из заключённых по-русски, это всегда обещало особо интересное кино.
– Сегодня сбудется твоё заветное желание. Решено дать тебе умереть.
– Доктор… э-э… но…
– Это было нелегко, у нас в стране нет смертной казни. Но руководство тюрьмы направило просьбу в Верховный суд, и вот пришёл ответ, – Аристарх помахал в воздухе рецептурным бланком (вряд ли пациент потребует бумажку на прочтение, иврита он наверняка не знает: приехал в Израиль туристом, на гастроль), – твоя просьба удовлетворена.
– Как это? – в замешательстве пробормотал Сивец. – П-подождите! Доктор!
Вытянув шею, он всматривался в серьёзное и сочувственное лицо врача, лицо последней инстанции; не может быть, чтобы тот шутил! Да и с какой стати этот лепила, которого боятся и ненавидят все заключённые, станет с ним шутковать?!
– Э! Э! я никуда ксиву не писал! – Сивец заметался глазами, отступил к двери. – Это я так, в бессознанке орал, я травмированный…
– …по особой просьбе отчаявшегося пациента возможны исключения, – продолжал доктор негромко, сочувственно, будто и не слыша заполошных выкриков Сивца. – И я полностью солидарен: надо прекратить твои страдания. Когда человек не хочет жить, безжалостно и безнравственно длить его мучения. Сейчас тебя отведут в специальную комнату, где ты подпишешь кое-какие бумаги и выберешь способ умерщвления: газ, пуля, удушение… Поверь, мы уважаем твой выбор.
– Вы… вы не имеете права!!! – выкрикнул Сивец. – Я гражданин другой страны! Это насилие… это преступление! Я не безумный! Я – против! Это нацизм! Вы нацисты, я буду крича-а-ать!!!
– Да-да, покричи от души, это естественная реакция. Здесь у нас звукоизоляция, кричи. – Доктор Бугров был по-прежнему доброжелателен и невозмутим. – Советую выбрать восточный вариант: отсечение головы – тогда и криков будет меньше. – Он поднялся из-за стола. – Рад, что смог удовлетворить твою просьбу. Тебе недолго осталось страдать. Адам, зови охрану, приступайте…
– А-а-а-а!!! Помогите-е-е!!!
Бледный Сивец сполз по стенке на пол, вытянул дрожащие, прыгающие ноги. Руки его, сжатые в кулаки, стучали по полу, как барабанные палочки ударника-виртуоза.
Доктор подошёл к нему, присел на корточки и с минуту близко рассматривал лицо вора – молча, безжалостно и пристально, явственно ощущая исходящее от того зловоние ненависти и страха. Адам, который не понимал ни слова, тоже поднялся: ему почему-то сделалось знобко и неуютно, и, переводя взгляд с доктора на заключённого, он уже не впервые подумал, что не захотел бы оказаться с доком по разные стороны драки.
– Вот так-то, сволочь, – негромко проговорил доктор Бугров. – Ещё хоть раз завоешь на луну, лично отрежу язык. Это быстро. Скальпелем: чик! и прощай, опера.
Поднялся, кивнул подбородком на дверь:
– На выход!
Каждый день, во избежание массового отравления тюремных насельников, на кухне снималась проба съестного. В отдельный стаканчик наливался суп, в отдельную чашку откладывался кусок котлеты. Две ложки пюре или другого гарнира, а также салат, хумус и всё остальное, что значилось в меню, тоже подвергалось самой тщательной проверке. Всё должно было быть задокументировано и описано в специальном кухонном журнале и хранилось в холодильнике двое суток.
Ногти заключённых, работавших на кухне, тоже были заботой тюремного врача – в советской школе дежурные на входе проверяли так чистоту ногтей. (Вообще, обиход израильской тюрьмы сильно напоминал Аристарху советскую школу.)
На кухне работали только уголовники, причём проверенные и уважаемые. Не то чтобы без крови на руках, но кровь должна была быть отмыта, ногти острижены, а репутация – кристальна. Лет десять уже один убийца резал цыплят – отлично резал, профессионально: он напрактиковался на воле.
Курица, кстати, должна была быть разрезана на правильные части, от этого зависело многое. Был случай, когда заключённый убил сокамерника: тот посмел взять более уважаемый кусок курицы; не по чину взял, зато и съесть не успел – проткнули его заточкой.
Резали они себя и друг друга ежедневно. Орудием убийства или ранения могло служить что угодно, любой гвоздь, подобранный во дворе на прогулке. Такой гвоздь неделями точат о кафельный пол, получается стальная игла, которую вставляют в пустую зажигалку – отличная заточка! Или взять осколок лезвия, который они выковыривали из одноразовой бритвы. Хранили такой осколок в подъязычной полости, и в нужный момент натренированным движением бритву выхаркивали, вмиг становясь опасно вооруженными.
Каждую ночь кто-то из заключённых пытался порешить себя, чаще всего стараясь разбить голову о стену.
Однажды (Аристарх едва приступил к своим обязанностям) надзиратель приволок в медсанчасть бедуина, мальчика лет семнадцати. Был тот невероятно тонким, в профиль – как стебелек: тонкие плечи, тонкие руки, длинное тонкое лицо. А волосы – шаром, как у Анжелы Дэвис.
– Бился башкой о стену, – доложил надзиратель. – С такими волосьями хрен её разобьёшь. – Повернулся к пареньку, гаркнул: – Что, братану-то по башке ловчее было кирпичом засандалить?
– Оставь нас, – сказал Аристарх.
У мальчика запеклась кровь на красиво очерченных губах, и на виске кровь запеклась, но раны были пустяковые. Доктор сам выстриг островки ушибов и ссадин на голове, промыл их, продезинфицировал, заклеил пластырем. Всё – молча. Парень сидел безучастный, будто отключённый. Доктор придвинул стул, сел напротив. Коснулся его плеча – застывшего.
– Ну, что, сынок, – спросил мягко. – Что это ты? Брата долбанул, сейчас себя хочешь убить. Зачем это?
Бедуин так же отрешённо смотрел мимо доктора в окно, и тот знал, что он там видит: тюремный двор для прогулок, не Женевское озеро.
– Доктор, ты не понимаешь… – хриплым шёпотом пробормотал юноша. И умолк.
Из «обезьянника» неслись привычные вопли, яркое солнце выстелило на полу комнаты два косых белых коврика. Двое, врач и заключённый, сидели и молчали.
– Я не хочу жить… – наконец сказал юноша. – Нельзя мне жить. У меня огромная семья, огромная хамула…[5] Только родных братьев девять, а ещё двоюродные, троюродные, племянники, дяди… Много мужчин, понимаешь? Все воруют, дерутся, наркотики толкают. Если надо им – убивают. Наша хамула известная и страшная, нас уважают, боятся. Мы перекачиваем наркотики из Сирии в Египет. А я другим родился. Почему? Не знаю. Просто не хочу этой грязной жизни. Сам выучился читать, в школу сам пошёл… Они все надо мной смеются. Но я не могу без книг. Все деньги на них трачу… – Он говорил тихим гортанным голосом довольно грамотно, хотя и короткими фразами. – Люблю те, которые про историю разных стран и про верования разные. Особенно про Ислам. Я жизнь Пророка всю наизусть знаю, по дням. Братья надо мной издеваются. Старший брат вынес все мои книги в загон для овец, построил из них трон, теперь сидит там, под ногами – ступенька из моих книг. Вот, говорит, смотри, как я поумнел. В меня вся твоя книжная мудрость через жопу вошла. Ну, я не выдержал, подобрал кирпич и треснул его по башке. Он в больнице сейчас, без сознания. А я? Как я домой вернусь? Я трёх часов не проживу. Даже если брат выкарабкается, моя жизнь всё равно кончена, нет смысла ждать.
За спиной парня открылась дверь, в ней появилась фигура Бори Трускова. Доктор покачал головой, сказал ему по-русски очень уважительным, даже проникновенным голосом:
– Отвали, этруск. Очисти сцену. Влез не ко времени.
И Боря понимающе кивнул и исчез, прикрыв за собой дверь.
– Послушай… – наморщив лоб, как бы в усилии что-то вспомнить, проговорил доктор. Он поднялся, отошёл к окну, закрыв своей спиной дивный пейзаж, который так притягивал горестное внимание мальчика. – Мне это что напоминает: вот, Мухаммад, пророк… да ты же читал, сам знаешь: у него то же самое было. Он любил учение, родные его не поняли, высмеяли, отвергли, он еле ноги унёс: бежал из дому, покинул семью и…
Взглянув на мальчика, он озадаченно запнулся. Бедуин, с потрясённым лицом, с прижатыми к груди кулаками, медленно поднимался со стула.
– Доктор… – пробормотал, – ты… веришь в перерождение великих душ?! Ты думаешь, что я… Мухаммад?
Аристарх растерялся. Вообще-то у него не было намерения проводить подобные аналогии. Он просто хотел приободрить парня, совершенно упустив способность восточного человека мгновенно впитывать в воображение и преобразовывать религиозные смыслы. Пытаясь скрыть замешательство, он стоял напротив своего юного, явно экзальтированного пациента, не зная – что делать.
– Ты думаешь, я – Мухаммад?! – страстным шёпотом повторил мальчик. Губы его дрожали, пальцы скребли рубашку.
«Ты что творишь?! – спросил себя Аристарх. – Совсем сбрендил? Не хватало ещё накачать парнишку угарным газом религиозного экстаза. – И себе же ответил: – Ну и что? А если это поможет ему вынести кошмар тюряги?»
– Ты думаешь… думаешь… – дрожащими губами повторял юный бедуин, – что я – возрождённый Мухаммад?!
Доктор подошёл к нему, положил на плечо ладонь, сжал это тощее, почти детское плечо и медленно, с внутренней силой проговорил:
– У меня в этом нет сомнения!
Его безумная поездка в одиночку в бедуинское становище, километрах в пятнадцати от Беэр-Шевы, была едва ли не самым страшным воспоминанием за все годы жизни в этой стране. К тому же выехал он после работы – уже наступили сумерки, а затем и тьма хлынула, неудержимо заливая рваную рогожу пустынных холмов.
Спустя годы он вспоминал страшный разбойничий лагерь как сон: покатые, на склоне, загоны для скота и кошмарные шатры бедуинов, составленные из кусков жести, шифера, досок, крытые брезентом или пластиком.
Освещая факелами путь, как в глубокой пастушьей древности, под блеянье овец и коз, под перестук лошадиных копыт, его конвоировал к большому шатру целый отряд возбуждённых парней, каждый с ножом в руке, – они мгновенно выхватили ножи, когда он сказал, что врач и явился насчёт их брата, не того, что в больнице, а другого, который в тюрьме.
Зато после разговора с отцом и с дядей, двумя классическими голливудскими головорезами (ни слова не осталось в памяти; он говорил, говорил, говорил чуть ли не исступлённо, боясь умолкнуть), – после того разговора он запомнил бархат бездонного чёрного неба и алмазные подвески созвездий над дышащей пустыней: они блистали так чисто и больно, когда, уже без ножей, молча и угрюмо его вели молодые разбойники назад, к его машине.
И помнил, как возвращался пустыней – счастливый, пусть и коротко, но впервые счастливый, – потому что выпросил у семьи, вымолил и, конечно же, выкупил (деньги приличные, но не миллион, три тысячи долларов; вынул тугой комок из кармана джинсов, отдал с радостью, с облегчением), – словом, выкупил душу мальчика, Мухаммада – ха! – его таки звали Мухаммад.
Второй раз напали на него лет через пять.
К тому времени он уже, бывало, оставался в кабинете один на один с настоящими душегубами, способными, глазом не моргнув, вспороть тебя и выцедить по капле, растащить по мышце, как бабушка-старушка распускает пряжу. Ему уже казалось, что он способен учуять тот градус опасности, за которым следует нападение. Наверное, просчитался.
В тот день надзиратель привёл на приём одного заключённого из блока опасных преступников, из закрытой камеры. Он жаловался на головные боли, и, собственно, никаких сомнений жалобы его не вызывали: человек немолодой, принимал таблетки от давления – вполне возможно, их следовало поменять или увеличить дозу.
Он и выглядел убедительно: одутловатый, лицо в багровой сетке, движения замедленные и скованные – видно, замучен мигренями. Хотя вежливо поздороваться не забыл.
– Сними с него наручники, – велел он Нехемии.
Дальше всё произошло как на показательных выступлениях фигуристов, словно оба репетировали месяцами эту сцену, и вот она отлично получилась – высший бал за слаженность пируэтов!
Лёгким, неуловимым движением фокусника выхватив из рукава обломок арматурного прута, заключённый удивительно легко для его возраста и комплекции прыгнул на доктора и, сжав коленями его локти, заточкой нанёс в голову три удара. Нехемия, идиот, горе-охранник, взвыл и осел на пол, тряся брюхом. Хорошо, что Адам в те пять-семь секунд был неподалёку, в коридоре. Он влетел, споткнулся о Нехемию, со злостью двинул его в брюхо, чтобы не валялся на дороге, и вдвоём с доктором они худо-бедно скрутили молодца.
– Дуррак! – сказал доктор Бугров, обливаясь кровью. – Кретин тупой! Это же голова – череп, кость! – И для наглядности постучал по макушке согнутыми костяшками пальцев. – А родничок у меня давно зарос.
Фигуриста, уже закованного в наручники, Боря с Адамом избили вдохновенно, до потери сознания. Бил в основном Адам, Боря кричал по-русски с азартом: «Пизди его, братан!!! Пизди как грушу!» – пока доктор Бугров не заорал:
– Оставьте его, идиоты! Кто-нибудь зашейте меня, кровь глаза заливает!
Фельдшеры, вместе с очнувшимся Нехемией, волокли по полу на выход тушу бессознательного окровавленного зека (его отправляли в тюремную больницу), и все трое выглядели группой довольных рыбаков, тянущих из воды мокрый невод, полный рыбы…