bannerbannerbanner
Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин

Дина Рубина
Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин

Полная версия

 
– Святая воля провиденья…
Артистка сделалась больна,
Лишилась голоса и зренья
И бродит по миру одна.
Бывало, бедный не боится
Прийти за милостыней к ней,
Она ж у вас просить стыдится…
Подайте ж милостыню ей!
 

Вдруг всё вспомнилось, все сплетни издательские: что Калерия практически не выходит из дому, что с детьми и внуками у неё многолетний раздрай… «Господи, – вдруг подумала Надежда, – и как ожгла её мысль! – Почему же я, скотина этакая, не принесла старухе еды?! Творожка там, булки… селёдочки какой-нибудь, кефира!.. Эта её пицца из сухарей, – это ж! – и, ошалев от пронзительной правды, что разом обрушилась на неё, чуть не застонала: – Она же голодает, старая, голода-а-ает! – И тут же растерянно себя оборвала: – А шляпы королевские – откуда?! А педикюр?! Нет, это чёрт знает что такое!..» Но поделать с собой уже ничего не могла. Слёзы возбухли где-то в носу, поднялись, вылились из глаз и покатились по щекам, и Надежда отирала их то одной, то второй ладонью…

 
– Ах, кто с такою добротою
В несчастье ближним помогал,
Как эта нищая с клюкою,
Когда амур её ласкал.
Она всё в жизни потеря-ала!..
О! Чтобы в старости своей
Она на промысл не ропта-ала,
Пода-айте ж милосты-ыню ей!
 

Затихло и развеялось последнее дуновение голоса покойной малютки. Писательница ещё стояла неподвижно, не снимая рук с инструмента, пристально разглядывая гостью острыми своими глазками. Наконец проговорила:

– Ладно! За эти ваши слёзы… Пойдёмте, кое-что покажу… – И сразу остановила её поднятой ладонью: – Погодите! Свежий воздух!

В пустом углу комнаты, как удочка, прислонённая к стене, стоял то ли шест, то ли рыбацкий багор с крюком на конце. Калерия Михайловна подняла эту длинную палку и, зацепив крюком старую задвижку на окне, медленно и торжественно отворила форточку. Затем, с багром в руке, открыла дверь во вторую комнатку и скрылась там.

Надежда ждала, не понимая – что делать и можно ли уже снять с головы это чёртово дворянское гнездо.

Помимо медной чаши с наваленной в ней кучей драгоценного хлама, на столе стояло ещё блюдо, в котором Надежда приметила маленькие рукодельные книжки – их тоже, надо полагать, мастерила сама Калерия из листов бурого картона. В далёкие советские времена из такого картона делали скоросшиватели. Не в силах прео-долеть искушения, Надежда потянулась и цапнула одну книжку. Внутри были подшиты рецептурные бланки, их писательница явно стащила из поликлиники. На бланках – рисованные рукой картинки: собака, разговаривающая по телефону. Понизу рисунка – рукописный текст: «Любка! Ты где? Опять бухаете? Иди домой, шалава, мне гулять пора!» Собака была потрясающая, живая, глаза скошены к переносице, одна задняя лапа перекинута на другую, ухо завесило телефонную трубку… «Эту книжку надо издать немедленно, – с восторгом подумала Надежда, возвращая собаку на место, – и издать её при нынешнем книжном тоталитаризме совершенно невозможно: налепят кретинский знак «18+», залудят в целлофан… Права старуха, что никому ничего не даёт!»

Тут Калерия Михайловна показалась в дверях второй комнаты – наверняка спальни, – и так же торжественно закрыла шестом форточку – будто театральный занавес пал. Свежий воздух был отмерен, усмирён и заперт на задвижку.

– Прошу! – пригласила она.

Надежда сняла с головы шляпу, оставила на столе и устремилась за Калерией. И, видать, театральные эффекты этой женщины, этой квартирки и целого мира вещей, в ней бытующих, себя не исчерпали. Ибо, застряв на пороге «спальни» (да какая там спальня!), можно было стоять так сколь угодно долго.

В пустой каморке – в святая, надо полагать, святых, куда никто не бывал допущен, – из мебели находился только один предмет: консоль не консоль, комод не комод, а нечто вроде тумбочки, шкафчика густавианского стиля, белого с золотом. Вещь ошеломительной и одинокой красоты: дуб, позолоченная бронза, венки-позументы-вензеля…

А на стене над ним висело рукодельное панно: на белом сукне, разноцветным крашеным вой-локом густо и прекрасно то ли пришиты были, то ли склеены… Короче, панно это представляло собой ряд сцен, – такой себе Брейгель в русском слободском изводе, и рассматривать всё это можно, как и Брейгеля, целый день, потому как всё там было: пьющие в кабаке мужики, кто-то бил жену, кто-то завалил бабу за печкой, ноги торчали из-под задранной юбки; тут же тенор в бабочке пел на эстрадке летнего парка, протянув к публике обе руки, а поодаль, по глади пруда плыла лодочка, в которой яростно налегал на вёсла дюжий бугай, и за его спиной опять же круглилась другая спина и задорно торчали вверх женские ноги…

Долго потом это панно и разные его фрагменты вставали у Надежды перед глазами. А голос у неё напрочь пропал: ничего она выговорить не могла.

Выходит, великая писательница Калерия Михайловна Чесменова, попутно отметила Надежда, спала в столовой на том продавленном канцелярском диване. И всё ей трын-трава. Кроме педикюра. А вы говорите: Достоевский, трущобы, бедные люди и так далее…

Калерия меж тем открыла шкафчик, где внутри что-то белело.

– Загляните, загляните, – пригласила она с лукавой улыбкой. – Знаете, что там?

И, не дожидаясь догадок гостьи, наклонилась и вытянула наволочку, в которой комками было что-то утрамбовано.

– Мои рукописи. Мои неопубликованные книги, – понизив голос, провозгласила Чесменова. – Всё, что написано за эти годы. Два романа… три пьесы… двухтомная фантасмагория на тему создания пластического человека, с чертежами и расчётами. Ну и десятка три рассказов и эссе… Всё – здесь.

Она обнимала наволочку, прижимая её к себе, как дитя. Как целую гроздь своих дорогих детей.

Надежда вскрикнула, но подавилась и закашлялась.

– Калерия Михайловна!!! – страшно прошептала она сорванным голосом. – Отдайте!!!

– Ни в коем случае, – сухо отвечала безумица.

Надежда тяжело рухнула на колени, обхватила Калерию Михайловну за тощую петушиную ногу и затрясла её, как трясут чудо-дерево в ожидании, что с него посыплются спелые романы и повести. Минут пятнадцать, не поднимаясь с колен, Надежда горячо и взахлёб объясняла, клялась, сулила, умоляла – то есть как раз делала всё то, на что благословил её утром Сергей Робе́ртович. Она самовольно назначала немыслимые гонорары, обещала небо в алмазах, расписывала шок литературного мира. Рецензенты, журналисты, редакторы и литературоведы, бесстыжая премиальная шобла… – короче, вся эта перепончатокрылая грифоноголовая тусовка, оглушая окрестности предполагаемым визгом, вихрем промчалась в её сбивчивой горячечной бормотне. Она чуть ли не рычала, поскуливала, пробовала напевать колыбельную… Раза два отчаянно мелькнуло: не задушить ли старуху?

Наконец истощилась, так же тяжело поднялась с колен и поплелась прочь на кухню.

Калерия Михайловна оживлённой рысцой последовала за ней уже без спрессованных в заветной наволочке сокровищ. Она была чрезвычайно довольна. Она наслаждалась…

– Курите, курите… – позволила она оглушённой гостье, заметив, что та бессознательно щупает огромную слоновью мошонку своей необъятной сумки в поисках сигарет.

– Но… как же ваш… свежий воздух?

– Курите. Снимайте стресс…

Надежда закурила, по-прежнему лихорадочно соображая – что скажет Серёге, и что тот ответит, и как она откровенно его обматерит, ибо нет уже сил на всё на это. И какие совещания он соберёт для мозгового штурма, дабы разрулить чрезвычайную ситуацию.

Калерия же Михайловна примирительно проговорила:

– Потом, потом когда-нибудь. После моей смерти… Вот Сэлинджер, если вы слыхали о таком писателе, он вообще сидел тридцать лет в бункере и никому ничего не показывал. Готовился к смерти… Писатель всегда должен быть готов к смерти, – добавила она с некоторым даже садистским удовольствием, – ибо приберегает главный салют из всех орудий собственной славы на тот момент, когда, увы, насладиться им не сможет. Это и есть самый изысканный, самый душераздирающий штрих авторского стиля.

Надежда обвела взглядом комнату, продавленный диван, рогожи на полу, взъерошенные патлы Калерии, похожие на горстку сигаретного пепла, поднятого ветром, и вновь опустила глаза к старым резиновым вьетнамкам, в каких и сама прошлёпала всё летнее детство на Клязьме-реке, в дивном городе Вязники.

Судя по бесподобному педикюру, старая гениальная сука Калерия Михайловна Чесменова о смерти совершенно не думала.

Глава 4
Солнечные
полосы и пятна

«…Дня три назад, отпросившись на работе, примчалась из Москвы в деревню на предмет починки отопления.

Ехала ночью, так что глаза продрала чуть не к полудню. Серединки встретили меня хмурым пейзажем: при полном отсутствии ветра тёмные тучи очень близко нависали над землёй, из тумана проступали лишь полосы придорожного леса – как дальний горный хребет. Из окон любимой веранды вид тоже не радовал. Крыша летнего домика, верхушки деревьев упирались в низкое небо, как в грязный потолок. Но я заполучила у Изюма своего Лукича и под рюмочку наливки наблюдала нежную встречу перспективного лабрадора со своим котиком. Как обычно, после долгой разлуки Лукич разваливается на полу, а Пушкин долго и тщательно вылизывает ему морду и грязные уши…

А вчера ночью задул ветер, пошёл снег, и с утра я уселась рассматривать новую картину. Все мои дерева стали одеты в клоунский (или чёрно-белый дизайнерский) наряд: ровно напополам они были припорошены снегом (видимо, ветер дул в одном направлении), и это особенно красиво выглядело на тонких стволах. А по белому лужку сновали чёрно-белые сороки. Они то взлетали, то опять приземлялись и бочком-бочком прыгали по снегу. Чистота, белизна, тишина… Лукич посвистывает резиновой игрушкой, душа распахивается и воспаряет…

А я, Нина, уже мечтаю, как весной посажу на участке косячок рябин: деревца рядышком, напросвет, как улетающий клин. Знаете, в том городке, где я родилась, – Вязники, может, приходилось слышать? – в большом лесопарке, в дальней его части сама собой образовалась рябиновая рощица, точнее, и не роща, а клин. Явление это уникальное, ведь ягоды у рябин тяжёлые, далеко от дерева их не относит. Может, «роза ветров» на этом месте оказалась со сквозняком и ягоды раскидало метров на двести? Не знаю, но страшно любила в детстве там бегать – особенно когда вокруг сам воздух, казалось, пламенел от ягод. Бежишь, бежишь в салюте рябиновых брызг… и вдруг навстречу тебе пацан: чёрные кудри, как на картинах итальянских мастеров, а глаза ошалелые, огромные, синие – сил нет! – и в этих глазах ты сама – рыжая-шальная, в ореоле кипящих рябин.

 

Ну, ладно… На чём мы там остановились, Нина, – на козах? Это большой эпизод из прошлой и нынешней жизни Изюма. В этой теме масса нюансов, целый взвод блистательных ноу-халяу и густой рой воспоминаний.

«Я вот что понял, – вдруг заявляет он посреди оживлённой беседы на козью тему. – Собаки ссут на колёса машин, потому что знают, что моча их далеко поедет и будет витать над дорогами в разных местностях. Они так территорию свою расширяют. Что ты ржёшь? Это чистая правда, только Интернет эту тему замалчивает…»

Между прочим, идея, что вы напишете книгу, в которой выведете его крупную личность в полный рост, настолько запала в его душу и мысли, что он, во-первых, попытался и сам засесть за воспоминания (накатал целых три абзаца и сник), а затем приволок диктофон, чинно уселся за стол и, отвергнув рюмочку сливянки, стал наговаривать свою жизнь упругим задушевным голосом. Приходит уже третий вечер и говорит, говорит, пока не иссякнет или пока я не погоню его, так как и надоел, и ржать устала, и надо же по дому всяко-разно крутиться.

Кстати, кое-какие эпизоды в его замусоренной и бездельной жизни могли бы вас заинтересовать. Так что, пожалуй, на досуге я кое-что расшифрую и нащёлкаю на компе – вам пригодится. Чего не сделает редактор для творческих нужд «нашего известного автора»! Самое яркое там – лирические отступления, когда с высот собственной великой биографии он спускается в низины презренной жизни и начинает философствовать и раздавать оценки, или припоминает какой-нибудь эпизод, смешной или дикий. Иногда, чтобы спровоцировать его на рассказы, я задаю наводящие вопросы, ссылаясь на вас: мол, Нина спрашивает, что интересного было на твоей памяти в деревенской жизни…

Ой, погодите-ка, есть смешной рассказ об утопленнике. Сейчас перестукаю с диктофона:

«Деревенская жизнь? А что в ней может быть интересного, кроме выпить и зажмуриться?.. Убийство? Нет, убийств не помню, а вот синий лысый мужик однажды выплыл на меня из камышей, я чуть в штаны не навалил. В тумане, блллин-блиновский, подплывает, как баржа́ полузатопленная… Я с тех пор понимаю, почему человека легко убить: люди же цепенеют от страха. Я вот так же оцепенел, когда этот синюшный выплыл.

Место, где дамбу строили, знаешь? Так её раньше не было. А было: вдоль озера проходишь метров тридцать, и начинаются густые камыши и небольшой спуск к воде, у меня там любимое место – рыбачить.

И вот сижу я с удочкой, голову повесил – после очередного воизлияния национального напитка: то засну, то глаза открою. Голову подниму – а на удочках всё склёвано. Ну, я по новой закидываю и опять кемарю… А жарко, и туман. А когда туман, почему-то хорошо звуки слышны, – не знаешь, что за явление физики? Не физики? Акустики, что ль? Короче, туманец такой над водой, сизая дымка, и жарынь, а в камышах какие-то мастодонты отжигают: то ли рыба, то ли норки – движуха там серьёзная происходила. В заводи такие рыбы плавали – ух, прям! – как трактора. Как бы, думаю, мне туда подобраться и удочку закинуть. И тут – шпрпрш-шух-шух! А по звуку можно определить, какая по весу рыбина. И слышу, знаешь, такой звук, когда с ноздри сморкаются. Ну, тут я слегка присел, хотя уже и так сидел – после пьянки, знаешь, не растанцуешься. Начинаю вглядываться в этот туманец… и вижу руку – толстенную, синюю, сморщенную руку! И мне стало так нехорошо, Петровна. Очень мне стало нехорошо…

Ты ведь знаешь, я сам не святой и в то утро довольно разомлевши был, но представить себе не мог, что по дороге домой из одной деревни в другую можно заблудиться и уснуть – блллин! – в пруду! И вот эта лысая башка, эта опухшая синяя морда предстают передо мною! Большой театр! Тень отца Гамлета!.. Я замер, как кролик: орать, не орать. Сейчас, думаю, придёт Миокард… Здорово меня прибило. Хорошо, что ничего не ел с утра. А этот синяк упокойный говорит: «Который день?» А я почём знаю, который день. Я и сам бухал с Альбертиком, потом на рыбалку потащился, как говорится, под эшафэ. Выпивший человек, кстати, ходит со скоростью три кэмэ в час – ты знала? Это де факт.

А синий дальше беседу ведёт: «Эт что за деревня?» – «Серединки», – говорю, язык еле ворочается, но ощущаю себя уже более питательно… – «А Коростелёво где?» – «Вон туда, но это не -близко».

«А я у друга пил, – говорит, – пошёл домой, заблудился. Решил срезать через камыши». Короче, срезал чел и там же уснул – в камышах-то. И мок себе в этой жаре, в этом тумане. Я вот думаю: сколько ж бухла принять надо, чтобы уснуть в пруду? Литра два в одно лицо, не меньше.

Но вот как он по воде ко мне брёл, этот исус хренов, – может, с минуту, две… – я всех покойных родственников вспомнил! И сам занемел, как покойник, хотя у меня рядом квадроцикл стоял… Не забыть мне этой фигни нипочём!

И с того дня, Петровна, знаешь, я осознал, что деревня, в общем-то, живёт такой простой жизнью: шёл человек, устал, лёг – поспал… И он не считается, как в Москве, алкаш. Как же не утонул? Не зря говорят, у алкаша – семь жизней… Это, конечно, анекдот, но если Нина, к примеру, его красочно-сочно распишет, то Гоголь отдохнёт в камышах со своей утопленницей!

А вот ещё: однажды утром приехал на берег, а там прокуратура и все дела. Рыбак помер. Сердце остановилось. Ну, полдеревни сбежалось, Ванька стоит, Витька-Неоновый мальчик, Юрка-пожарник. И рыбак какой-то:

– Вот бы мне так сдохнуть!..

Второй ему:

– Что, жена заколебала?

– Да смерть, говорю, шикарная, самая-самая для рыбака: закинул удочку и помер! А то будешь мучиться, лежать-болеть восемь лет, никто тебе стакана воды не подаст.

И все, кто там стоял, точно так и подумали.

Вот такая тоже история. Вернее, не история, а событие. Смерть человека – это ведь событие?..»

Изюм долго смотрит через окно веранды на мой лужок, и вдруг произносит задумчиво, как бы самому себе: «Да: целое событие…»

А сегодня резко захолодало, но второй день светит ярчайшее солнце. Какой свет! Все пейзажи состоят из солнечных полос и пятен. Придётся освоить фотоаппарат, ибо запечатлеть эту красоту по-другому я не способна. Видимо, наступает старость, потому что природа ужасно волнует. А больше не волнует ничего…»

Глава 5
Старинный рецепт козьего сыра

Сергей Робе́ртович, владелец крупнейшего издательства России, был человеком невероятно любо-знательным. Великим книгочеем был – как и полагалось ему по статусу. Просто вплотную с книгами он столкнулся гораздо позже, чем обычно сталкивается рядовой гражданин. Он ведь не родился владельцем издательства, а родился духовиком, тромбонистом в семье тромбонистов: специальная музшкола, консерватория, оркестр Александрова – где тут читать-то? Он прекрасно знал оркестровый репертуар мировой классики, и вообще, был музыкантом до последней жилочки своего поджарого тела.

Угодив же в конце восьмидесятых в книжный бизнес, ринулся осваивать новую для себя область мировой культуры: Бальзак, Акунин, Донцова, Рэй Брэдбери… и кто там ещё всплывал на совещаниях редакторов.

Ему не отказать было в работоспособности и реактивности – порою бешеной. Наработавшись с неделю-другую и погоняв редакторов, как помойных котов, он улетал на Гавайи или на Мальту, скакал там на лошадях или скользил на водных лыжах – набирался сил на следующую декаду утомительной работы.

Во вторник он позвонил Надежде на мобильный часиков в шесть утра: время первой собачьей оправки. Надежда с Лукичом только-только вернулись со своей прогулки по Патриаршим, лишь в дверь вошли. Эти соловьиные звонки случались и раньше, ибо у обоих были псы, оба рано вставали, так что какие там церемонии. Звонил он с какого-то греческого острова, где у него было отдохновение: небольшая лошадиная ферма.

Когда Сергей Робе́ртович бывал недоволен или пребывал в ярости, он начинал разговор так: «Ну, здравствуй, душа моя!» Это означало, что сейчас он разметает тебя в клочки, изрубит в куски и скормит воронам. Когда бывал в хорошем расположении духа, не здоровался, а начинал с самой сути.

– Слушай! – со столь знакомым Надежде вдохновенным напором проговорил Сергей Ро-бе́ртович. – Ты знаешь вот такой стих: «Выхожу один я на дорогу… сквозь туман кремнистый путь блестит»?

Она осторожно помолчала. Надо было сориентироваться.

– А в чём дело? – спросила, щекой прижимая к плечу телефон, наклонясь и освобождая Лукича от поводка.

– Не крути! Знаешь или нет?

– Ну, знаю…

– Нет, постой… Я тут, понимаешь, рюмашу заглотнул и музыку слушаю. И вот эти слова – «Выхожу один я на дорогу…» – голос его дрогнул: – Да ты слова-то помнишь? – крикнул он. – Там так: «Выхожу, знач, один я на дорогу…»

– Да помню, помню… – нетерпеливо буркнула Надежда, тщательно вытирая мокрой тряпкой все четыре лапы лабрадора, послушно застывшего под её руками, и мысленно проклиная того гада, кто придумал посыпать тротуары химической отравой для таянья льда. – И кремнистый путь блестит, и звезда с звездою говорит…

– А кто сочинил их, знаешь?

– Ну… Лермонтов, – сказала Надежда. Стоило ещё разобраться в степени Серёгиного опьянения.

– Да брось ты, – он хмыкнул. – Не может быть!

– Почему ж это не может? Лермонтов, Михаил Юрьевич, в иные моменты мог и повыше Александра Сергеевича подниматься.

– Да нет, ну, погоди!.. И мелодию, что ли, знаешь?

– Ну, конечно, знаю, Серёга. Лично исполняла в хоре желдорклуба Горьковской железной до-роги.

Он вздохнул.

– А я тут, понимаешь, рюмашу заглотнул, поставил Лемешева… И как попёр он: «Вы-ха-жу-у а-а-а-дин я на да-ро-о-гу…» – Он сглотнул сухой всхлип в горле, помолчал. – Слушай, а почему тут написано, что слова народные?

– А ты, Серёга, на каких рынках эти диски покупаешь? – душевным тоном спросила Надежда, насыпая Лукичу в миску полезные вонючие козьи какашки.

Олигарх задумался:

– Значит, Лермонтов, да… – голос усталым был, будто накануне он лично чистил в стойлах скребком всех своих жеребцов.

– А ты думал – кто? – с любопытством спросила Надежда. Проработав с Сергеем Робе́ртовичем бок о бок лет двенадцать, она до сих пор не могла угадать его реакции на самые обиходные вещи и события.

– Я думал, Есенин, – искренне проговорил он.

– Нет, это Михаил Юрьевич, тот самый, которого мы, между прочим, издаём в твоём издательстве.

– Вот теперь, – сказал Сергей Робе́ртович, мгновенно переключая голос в деловой регистр, – теперь я понимаю, что его можно издавать.

* * *

«…Сегодня, проснувшись, обнаружила, что крыши запорошило снегом. И вдруг выскочило солнце и так отчаянно засияло и высветило всё вокруг: оплешивевшую, но ещё цветастую опушку леса, аккуратно убранное жёлтое поле, мой прекрасный лужок. Но ненадолго. Через пару часов ленивый ветерок вдруг окреп и заурчал-загудел, а с неба посыпалась и понеслась прямо на окна снежная крупа, толкаясь в стёкла. Ветер мотался туда и сюда, а с ним мотались снежные клубы. Темно, суетно, неприятно. Нет, от судьбы не уйдёшь: быть зиме!

Но я себя преодолела и поехала в Боровск на заранее договорённую экскурсию в Благовещенский кафедральный собор, который так громко называется, а на деле – средних размеров храм. Но внутри там столько старинного-прекрасного, глаз не оторвать! А потом мне разрешили забраться на колокольню и немного пофотографировать. Нина, та лестница в вашей амстердамской квартирке (помните, вы называли её «корабельной»?) – она, как говорится, отдыхает. Уж как я спустилась, не помню. Бёдра мои до сих пор дрожат, в коленках сидят ржавые шарикоподшипники, сгибаются они, а разгибаться не хотят. Боже, боже, неужели пришла пора делать зарядку?

А сейчас уже ночь, тишина. В доме тепло. Ветер напевает что-то оперное: какая-то ария, а слов не разобрать. Лукич храпит, Пушкин обнял батарею, а я села раскладывать пасьянс «Паук» из четырёх мастей, который никогда не сходится. Мне хо-рошо…

Так вот, Ниночка, – козы! Это я не нарочно вас мурыжу, я собираю факты, чтобы полнее тему раскрыть. Да и, честно говоря, не было времени перевести пламенную бормотню Изюма в чинный строй кириллицы.

А вчера приехала в Серединки, не успела перетаскать из машины барахло и продукты – глядь, соседушка дорогой уже маячит на ступенях ве-ранды:

 

– Салют, Петровна! Я, знаешь, начал мемуары писать. Назвал их так: «Житие Изюма, или Сказ про то, как закалялась сталь в отсутствии оной». (Он произносит упруго: «оннной», примерно, как свое знаменитое «блллин!»). Написал до хрена: листиков так двадцать блокнотных. Вот, принес, ты почитай и оставь заметки на полях. Что сказать? Копнул глубоко. С детства начал…

Листиков этих – когда он ушёл, я посчитала – оказалось три. Ну я и перепечатала их для вас в точности, что называется, с сохранением авторского стиля и пунктуации, – и умоляю не посягать на переделку и даже машинально ничего не править. Запятых, точек и заглавных букв он не признаёт, совсем как мой покойный папка, зато любит многоточия и скобки, дабы подчеркнуть весомость и изысканность мысли. Какой-нибудь графолог-психолог уж точно расписал бы нам особенности характера по данному эпохальному тексту:

Воспоминания Изюма или пособие как попасть в ад – предисловие

…ктото из ученых по телеку недавно сказал что сознание человеку приходит в 10–12 месяцев после рождения и тогда он понимает что он ЛИЧНОСТЬ индивидум… непохожий на других… моё сознание меня посетило дважды… первый раз в саду когда из-за меня разбирали плитку на печке пытаясь вытащить мою некчемную башку которая застряла в отверстии для пепла… после чего директор сада поднимая меня неоднократно за ухо почему-то за правое (в последствие по жизни этому уху всё время доставалось оно так и оттопыривается досих пор) приговаривал что он из меня всю дурь выбьет что я забуду как ссатца в кровать в тихий час (видимо я ентим страдал в детстве) на том сознание моей индивидуальности меня и покинуло…

больше я сада не помню… и второй раз по истичению сорока двух лет и семи месяцев строгово воздержания (это после 15-летнего каждодневного волеизлияния алкаголя) сидя в сраной дыре под названием д. серединки с печенью которая упала в труселя ночью выйдя на крыльцо поэтично пассать я случайно кинул взгляд на небо и замер мерцающие звезды и крупная луна так близко вот прямо руку протени и сорви звезду и ощутив при таких моштабов космоса себя имбицило-дибилоидом галактики что-то в нутри вылезло в башку и ОНО СОЗНАНИЕ посетило меня как я не пытался от него спрятаться… ух посетило… чтото похолодало как буд-то в прорубь окунули… как та бочка с бензином (потом напомню забавно вышло) лучшеб опять ухо… посетило и ужаснуло меня от несодеянного.

ну чтож начнемс предстовление

1 … детство или крошки под одеялом…

сраное унылое холодное детство с проблесками игрушек из югославии (в количестве трёх штук) большого стеклянного лифта и паркета в длинном коридоре на савёловской набережной и просмотр кина в клубе каучука с напротив унылым стадионом который всё время был закрыт…

На этом рукопись, найденная в Сарагосе, обрывается, – устал человек. Богатейшие воспоминания, но обратите внимание на это вечное – сквозь полнейшую муть – стремление к совершенству, будь то холодные небеса со звёздами или маниакальное желание мелких и крупных преобразований жизни.

После обеда явился с той же книжной темой, но уже научно освоенной:

– Я вообще тут о книгах задумался, Петровна. И понял, что книга – обездушенный продукт. Я думаю, надо так: где писатель рассказывает о прошлом, там пусть будет буквами по бумаге написано. А где он говорит о настоящем – пусть будет ссылка на Интернет. А что? Сейчас гаджеты есть у всех. Например, какой волк был в прошлом – можно рассказать. А про настоящее – ссылка. Ты – хоба! – идешь по ссылке, а там зай-чик встречает волка в лесу и говорит ему: «Какой ты, сука, мудак!» Или ссылка на фото: «Посмотреть и поржать – тут!» А на фото – я, бедный мальчик из Орехова-Борисова, где родился и вырос. Как тебе это? Скажи там, в своём издательстве. Вы же миллионы… нет, миллиарды огребать станете! Ты понимаешь, Петровна, что так человек может проявить интерес не только к моей бестолковой жизни, но и к роману «Война и мир», например?

Да, но – к делу! Козы…

Только перед тем хорошо бы вам, Нина, прочувствовать здешний пейзаж с его человеческим фактором, который то и дело мелькает в речугах Изюма. Познакомиться надо бы с персонажами, ощутить коммерческую сермягу современной деревни.

Есть типажи в нашей округе весьма колоритные.

Первым делом – деревенский синклит: три мэна, три богатыря.

Гнилухин – самый крутой, о нём попозже. Затем – Роман Григорьич Кро́тый, за глаза именуемый Щёлочью – он самый жадный. Наконец, Жорик – этот самый молодой, хитрожопый и оборотистый, владеет лесопилкой. Вовремя, лет этак пятнадцать назад, объединившись, они взяли в аренду озеро, построили городок для рыбаков, и деньги гребут даже не лопатой, а экскаватором.

Изюм у них там подрабатывает – на починке-подправке, на гвозди забить, вкрутить лампочек… Словом, как сам говорит: «на мелкой унылой дрочиловке». Платят они гроши и не вовремя, так что рассказам и жалобам моего турка нет конца.

Например, Гнилухин, Пётр Алексеевич: тощий-лысый, из-за ушей торчат два седых клока, глубокие борозды вдоль щёк, как на увядшем огурце, глаза слезливые от вечной аллергии, – одним словом, не герой-любовник. По словам Изюма, «он завёл юную санчу-пансу». Жена Катерина, как водится, о шалостях супруга узнала последней, но – опять же, как водится у таких жлобов, – на жену записано много собственности. И она «бунтует и пьёт кровь». «Хлещет гнилухинскую кровищу прямо из его подлых жил», – говорит Изюм. В данный момент в качестве собственника препятствует важной сделке. Изюм с наслаждением наблюдает сии скрытные семейные баталии, он же страстный сплетник, и комментирует у меня на веранде всё очень подробно и артистично.

– Катерина очень умная! – говорит он, размахивая руками. Когда недостает свободы пространства за столом, вскакивает и прохаживается по веранде с таким, знаете, подскоком, – дети так обычно выражают свою чистую радость. – Она ведь завуч в школе, дикция у неё поставлена. Гнилухин намерен дом продать, а она: «Пошёл в жопу!» Дом-то на неё записан. Он и так и сяк, тыр-пыр… Она – нет, и сдохни! Он и грохнуть её не может: детей всё же двое. А так бы грибочек из лесу притащил, и – досвидос! и сизый, лети, голубок

А морда у него, ты замечала? – говорит Изюм зловеще, – как будто вышел из склепа. Что ты ржёшь? Ты что, не видала, как люди выходят из склепа? Да у них у всех троих кошмарные хари. Вот Роман Григорьич, Щёлочь окаянная: у него усищи, – тут Изюм подносит ко рту тылом свою толстенькую лапку и бешено шевелит пальцами. – Зойка, ихняя штатная повариха, тупо пережаривает мясо. Регулярно! Я такого есть не могу. А Щёлочь, ему что: хапнет кусок, пошевелит усищами (показывает: играет пальцами, как гитарные струны перебирает), кусок-то – хоба! – и провалится… Я тут к нему подхожу: «Давайте, говорю, Роман Григорьич, подумаем, как прибавить мне зарплату. Я и сантехник у вас, и плотник, и арт-директор, и балерина. Может, вас ещё яблочной шарлоткой кормить – любимым десертом принцессы Савойской?..» А он уставился на меня щелочным своим взглядом, усами двинул: «Да… надо подумать». И – херак! – ушёл. Как Будда…

А позавчера тут такое произошло! Ты чё, я теперь – король! Я губернатору шашлык приготовил! Постой – я тебе про трактир «У Изи» не рассказывал? Нет?! А я думал, ты всё про мою жизнь знаешь.

В общем, там, на Межуре, на любой праздник народу толпень, тем боле на Новый год. И я решил сделать глобальную презентацию. Обшил беседку целлофаном, развесил лампочки, угольком на картонке написал «ТрактирЪ «У Изи» – с твёрдым знаком, чтоб ясно было: платить придётся. И внизу помельче: «Доставка в номера». Грянул на Щёлочь, выколотил из него десять штук и – вперёд! Понимаешь, у меня, когда никто не ставит барьеров творчеству, мозг фурычит, как самолёт! Сел я, подумал: что в такую холодрыгу простому человеку нужно, кроме бухла, само собой? И сам себе ответил: горячий бульончик! Взял и сварил пятьдесят литров ухи из благородных рыб по материному рецепту… Мать-то она мать, но видишь, в чём дело: секрет прозрачности бульона она мне, оказывается, так и не открыла. Я сам догадался аналитическим своим мозгом и разоблачил её подчистую. И она созналась во всём! А тебе я говорю бесплатно и от чистого сердца, записывай откровение святого Луки: берёшь хвосты – от горбуши, от сёмги – и варишь… А рыбку-то не кидаешь! Ты её отдельно кипяточком заливаешь и настаиваешь. Она же быстро готовится, сёмга. Затем перчаточки одеваешь и туда, в бульончик, аккуратненько опускаешь рыбку, когда уже всё выключено. Бульон-то поэтому прозрачный! С трудом расколол родную мать, слава богу, пытать не пришлось. А хвосты, они клейковину создают, аромат, уважуху, – короче, нужный букет, который гурмана валит с ног. Да, пока не забыл: хвосты варишь в марле, чтоб за ними потом не гоняться.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru