bannerbannerbanner
Бонжорно, команданте!

Дина Рубина
Бонжорно, команданте!

Полная версия

2

Когда странствуешь по Италии, заруливая по пути в разной величины и значения города и городки, возникает впечатление, что святой Франциск Ассизский основательно погулял тут до тебя – в самом разнообразном смысле этого слова. Причем повсюду оставил по себе благодарную память – деятельным был святым…

Раза три мы натыкались на отливку одного и того же памятника: на невысоком постаменте святой Франциск, тощий босой бродяга, стоит с развевающимися бронзовыми власами, воздевая руки, словно выпуская на свободу стаю птиц. Как правило, памятник установлен вблизи особо роскошных отелей. И кажется, что эти тощие руки призывают богатых туристов остановиться, опомниться, отрешиться от всего земного, стать свободными и беспечными, как птицы небесные…

В Сорренто он тоже стоял неподалеку от великолепного пятизвездочного отеля на берегу залива.

В тот день мы решили поехать в Неаполь, а на обратном пути завернуть в Помпеи.

Вездесущий Везувий парит здесь на горизонте повсюду, куда ни глянь. Весьма почитаем. Ведь извергался он отнюдь не только в Последний-День-Помпеи; чувствуется, что многочисленными картинами, открытками и фотографиями жители окрестных городков и поселков стараются забормотать, заворожить и ублажить идола.

В забегаловке у вокзала в Сорренто, куда мы зашли выпить кофе перед электричкой на Неаполь, на стенах висели несколько истошных по цвету картин. Эмоциональный художник передал на них разные стадии извержения знаменитого вулкана. Над сервировочным столиком в углу висело изображение, очевидно, апогея: багрово-черная струя била из жерла горы, как из брандспойта. Все эти полотна неуловимо напоминали наглядные пособия на стенах вендиспансера – вероятно, сочетанием интенсивных оттенков желтого и лилового.

– Во! – проговорил Боря. – Во как оно было… красочно! Богато!

Из окон электрички, огибающей подошву Везувия – даже глаз устает от блеска полиэтиленовой пленки, – видимо-невидимо парников и виноградников. Что и говорить: почва хорошо удобрена. Сердитый господин V. неплохо позаботился о нынешних фермерах.

Неаполь оглушает и закручивает уже на выходе из вокзала.

Говорят, полиция здесь совершенно беспомощна. Во всяком случае, на стенке табачного киоска я сама видела написанное углем: «Ай фак полиция».

Зато она гудит. Беспрестанно гудели автомобили и мотоциклы карабинеров, тормозя движение транспорта на хронически запруженных улицах.

Полуторамиллионный портовый Неаполь, эта «столица королевства Обеих Сицилий», производит оглушительное впечатление огромного, пластами застроенного и заваленного церквами, музеями, театрами, верфями, дворцами и отелями пространства; когда в ряду облупленных – красно-черных или серо-красных – домов вдруг один отремонтирован, он выглядит едва ли не чужероднее и страннее, чем вся улица. Поворачиваешь за угол и вдруг упираешься в исполинские ступени к гигантским мраморным колоннам, будто бы одну из прошлых цивилизаций великанов сменила другая, а остатки декораций никому не нужны. Римляне, византийцы, анжуйцы, арагонцы, французы словно продолжают присутствовать здесь, заполняя воздух над головами звоном шпаг и ржанием коней, руганью и свистом; перекрикивая друг друга, выталкивая, ссорясь из-за места на карнизе или колонне, насвистывая, залихватски трубя…

Все время кажется, что, помимо тотальной захламленности улиц, что-то нарушено в пропорциях Неаполя – во всяком случае, это пока самый негармоничный город Италии, который я видела; Италии – страны, в которой гармонично все: рельеф, природа, архитектура, национальный характер.

Впрочем, город, так сказать, живописен, «обл, стозевен и лайя» – со всеми своими кораблями в огромном порту, дорогими бутиками, лавками, борделями и кипучим, трезвонным, воровским-карабинерным, туристским коловращением толпы. И над всем этим победоносно развевается белье на веревках.

Но вот автобус взбирается на вершину холма, и вы вступаете во врата рая – в ворота парка Виллы ди Каподимонте, музея изобразительных искусств, где как раз проходит выставка картин Тициана, свезенных из нескольких крупнейших музеев мира. Парк, как и все холмистые сады в этой стране, так прекрасен и самодостаточен, что вилла, сверху донизу набитая произведениями искусства, кажется чем-то избыточным и вызывает пресыщение уже на первом этаже. Зато в окне третьего этажа Неаполь – гигантская подкова на заливе – разворачивается в великолепной панораме холмов с рафинадной россыпью вилл, кораблей и далеких на горизонте плавучих облаков…

И никуда не деваются человеческие лица.

Они проступают сквозь века, бесконечно прорастают из завязи древних генов, проявляются, как на старых фотоснимках, да и просто смотрят сегодняшними глазами с полустертых фресок древних атриумов.

На обратном пути из Неаполя я узнавала в пассажирах загородной электрички персонажей картин Тициана, Караваджо, Рафаэля, Луки Джордано – в кольцах мелких кудрей, пунцовых на просвет; в той самой темно-рыжей масти, которой сопутствует легкое покраснение век и кончика носа.

– Видишь, – негромко сказал Борис, ощупывая пассажиров взглядом, какой бывает лишь у профессиональных художников да профессиональных карманников, – каждый язык лепит характерные черты национальных типов. У итальянцев, во всяком случае у уроженцев юга, крутые подбородки, хорошо разработанные артикуляцией губы, энергично вырезанные ноздри, ровный ряд белых зубов.

Перед нами сидела целая семья, три поколения – чета стариков, мать с отцом и трое детишек – и все как на подбор, словно пособие, являли перечисленные Борисом черты.

Для сравнения я оглянулась. Очевидно, в лепке характерных черт национальных типов принимали участие и диалекты не столь классических провинций. Иначе трудно было объяснить срезанные подбородки и унылые носы нескольких неприметных личностей позади нас.

* * *

На маленькой станции Помпеи всегда выходит и заходит в вагон электрички большинство пассажиров. Эти самостийные туристы, вроде нас двоих, предпочитают без гида и группы бродить по заповеднику, что по сей день являет грозную мету деяний разгневанного Всевышнего, поучительное объятие ужаса и красоты.

По сей день здесь немо витает истошный вопль над обезглавленными домами.

Помпеи – смесь терракоты и пепла – раздавлены пятой Везувия, неотвратимого, как сама судьба. С первых шагов тебя охватывает непреодолимое чувство: они присутствуют здесь, тени прошлой жизни.

Фрески Помпеи – и те, что остались на Вилле Мистерий, и те, что мы увидели в Неаполе, – являют поразительно точное колористическое соотношение всех оттенков охры, терракоты, земли и той лазоревой синевы, что царит над заливом и блещет в воде. Однако во всех этих сочетаниях цветов ты ощущаешь прогорклую примесь золы, все вокруг припорошившей. Иногда в них сильным акцентом вспыхивает красный – цвет вакханалии, чувственных оргий; языческая мощь сакрального обожествления – воздуха, почвы, человеческих тел…

Часа два мы бродили по улицам: на обочинах потрепанными бабочками дрожали от ветра маки и мелкие ромашки, а указателями к лупанариям служили стреловидные изображения все того же неутомимого пособника жизни, высеченные в камнях мостовых.

Постояли мы под навесом, где свалены горы глиняных амфор, где под стеклянными колпаками лежат гипсовые слепки со скрюченных тел давно погибших от ужаса и удушья людей. Было что-то противоестественное не в линиях этих тел, а в том, что еще живые люди с жадным любопытством глазели на образ древней смерти, столь небрежно прибравшей свою работу, что в середине восемнадцатого века археологам удалось обнажить ужас этих запредельных лиц и поз. Обнажение казни, воссоздание длящейся Божьей кары, наказание зла и деловитая торговля наследием утонченного порока – вот что такое это было. Вот что являли бессмертные фрески Виллы Мистерий, все эти орнаментальные и пространственно-иллюзорные росписи, все эти атриумы, фронтоны и фризы древнеиталийской роскоши и божественной красоты совершенно живых, прелестных лиц…

Эротический антураж погибшего в одночасье ослепительного города используется весьма энергично и деятельно. Во всяком случае, вокруг заповедника трудятся не покладая рук старательные наследники порока: в ближайшем от Виллы Мистерий ресторане, где мы решили пообедать, все было посвящено главной теме – гениталиям. В очертаниях подсвечников, в цветочных горшках, в бездарной мазне на стенах, даже в посуде на столе – повсюду различались знакомые очертания все той же сокровенной части тела.

Вдобавок нам подали недоваренные спагетти и беззастенчиво надули при расчете.

Мы шли к станции по дороге мимо высоких буйных зарослей неуместного здесь бамбука и обсуждали наши злоключения в ресторане.

– День такой… – сказала я.

Боря поправил:

– Место такое, – и мотнул головой на развалины: – Им хуже пришлось…

На перроне, где мы дожидались своей электрички в Сорренто, на скамейке полулежало странное существо – вероятно, местная достопримечательность. Я до сих пор не очень разбираюсь в типах этих отклонений – трансвестит или транссексуал: сапожки на каблуках, на тонкой фигуре джинсы в обтяжку. Лицо – острое, синеватое, забеленное.

На платформе напротив прыгала девочка с ранцем за спиной, выкрикивая: «Белиссима! Белиссима!» Когда существо угрожающе приподнималось на скамейке, девочка убегала, но буквально через минуту появлялась вновь, и сцена повторялась.

Наконец карнавальная фигура поднялась и побрела шаткой походкой на тонких каблуках, старательно раскачивая тощими мальчишескими бедрами.

Мы тряслись в пригородной электричке, и я думала о нашем древнем Содоме и всех его обитателях, размолотых в мелкую соль, в кипящую соль порока. И о Помпеях, о городе, пожранном лавой, но как бы недоказненном, восставшем из пепла в своей прельстительной красоте. Думала о разном отношении разных народов к наказанию, к явной каре небес.

На двух соседних скамьях расселась и весело общалась компания молодых людей, человек шесть.

 

Двое из них, юноша и девушка лет по восемнадцати, держали внимание остальных. Она – невзрачная, густо веснушчатая, он – рослый, красивый – наверняка знал, какое впечатление производит. Но на обоих хотелось смотреть не отрываясь. Актеры от природы, оба они, сидя друг напротив друга, по очереди рассказывали что-то, подражая чьим-то голосам и манерам. Один дожидался, когда закончит репризу визави и стихнет взрыв смеха, и невозмутимо вступал.

Не знаю, что они рассказывали и насколько забавно шутили, но оба были бесподобно пластичны и владели мимикой и жестами с тем раскованным совершенством, которое невозможно разучить и которое дарит только щедрая природа.

Вокруг корчились, задыхались от смеха друзья, раза два кто-то даже свалился с лавки в проход, и его дружно поднимали втроем, изнемогая от хохота.

И все это время по правую руку от нас мелькали трущобы, соборы, отели, гаражи, парники и проносились электрички на фоне закатного ультрамарина с белыми перьями парусов…

3

На той же горной дороге, что позавчера еще чуть не ползком одолевали мы в клубах тумана и дождя, выпал сегодня блистающий день: лакированные небеса, кипучее серебро залива, белые и терракотовые, а кое-где фиолетовые и красные домики на зеленых склонах, веселая черепица между оранжевых и желтых брызг лимонных и апельсиновых рощ.

Глазам больно от солнечных бликов, рассыпанных по желто-зеленым куполам соборов. Настроенные вдоль всего Амальфитанского побережья, с этими византийскими шлемами-куполами – словно кто горку мокрых оливок насыпал, – они напоминают мне застывшую на берегу юлу, неутомимую игрушку моего детства.

Автобус высадил нас в Позитано и, кренясь набок, исчез – завернул на следующий виток дороги, надстроенной на сваях, вбитых в скалу. А мы огляделись на пятачке площади и с огромной высоты стали спускаться по боковому серпантину к побережью, мимо пансионов, лавок, таверн и тратторий.

Архитектуру строений диктует здесь скала, ее выступы и впадины, тропы и расщелины. Человек лишь послушно следует капризам ее карстового тела.

Минут через двадцать неутомимого спуска мы оглянулись и задрали головы: надстроенная лента вилась и вилась над нами, препоясывая горы.

Террасы, балконы с чугунными, но невесомыми на вид решетками; причудливой формы крыши, козырьки, ограды, почти отвесные ступени вверх и вниз, узкие, врезанные в скальные проходы калитки – все это напластовывается, прессуется в единый конгломерат человечьего жилья, в среду обитания Человека Горного, веками приспособленного ограничивать свои движения вширь.

Вертикаль – доминанта здешнего существования.

Отсюда – любовь к мотоциклам, которые способны проникнуть в расщелину, нырнуть под низкую арку, прижаться к скале, к мусорному баку, обойти вереницу машин на шоссе, проюлить меж двумя туристами, идущими на расстоянии расставленных локтей…

Так прошмыгнул между нами на мотоцикле пожилой господин в шлеме. Белый с коричневыми пятнами сеттер чинно сидел на подножке у правой ноги хозяина, и, когда тот медленно подъезжал к траттории, выбирая, где остановиться, сеттер то и дело заносил лапу, чтобы ступить на землю, – так купальщица заносит ногу, пробуя воду…

Пожилой господин в шлеме оказался почтальоном. Прихватив из брезентовой сумы несколько писем, он свернул – сеттер бежал впереди, словно знал дорогу, – на одну из совсем уж тесных улочек; даже в этот солнечный день она пребывала в тени от сдвинутых над головами балконов. Мы сунулись за этой парочкой и были вознаграждены сценой на тему «Бонжорно, синьор почтальон!».

Из окна второго этажа спустилась на бечевке плетеная корзина. Синьор почтальон опустил в нее конверт, щелкнул пальцами, как фокусник, и старуха в окне, быстро-быстро перебирая сухими лапками, втянула корзинку наверх. После чего минуты две они переговаривались хрипловато-старческими и такими родственными голосами, что мне тотчас захотелось сочинить историю их любви и расставания и неизбежной опять встречи и долгой, долгой безнадежной любви… Но сеттер уже выбежал из переулка на солнечный пятачок площади размером с большой обеденный стол, где в дощатой будке затрапезного киоска сувениров седовласый продавец с гордым профилем герцога Лодовико Сфорца усердно выдувал из трубочки радужную стайку мыльных пузырей. Надо полагать, он занимался этим уже минут пять, так как вся будка была объята густым роем влажных зеркальных пузырей, и в каждом отражались небо, горы, синьор почтальон и даже старый сеттер, немедленно занявший законное место у правой ноги хозяина…

Обедали в ресторане у самой воды. Сидели на деревянной террасе, то и дело задирая головы к головокружительным вершинам серовато-бежевых, слоистых, с темно-зеленой курчавой порослью, вдвинутых в небо скал.

Рядом, на носу захудалого суденышка, меланхолично удил рыбу то ли боцман, то ли капитан. Был он живописен: седая щетка усов, седая щетка волос надо лбом, форменная голубая рубашка, драная на спине, и – изрядное количество золотых браслетов на обоих запястьях, неожиданных при остальном простецком прикиде.

Удочкой ему служила какая-то короткая палка. Боря утверждал, что это палочка со стола китайского ресторана, я склонялась к тому, что это жезл экскурсовода, на который они обычно собирают туристов, привязывая яркую тряпку на острие. На удочке болтался обрывок красной тряпки.

Капитану не везло. Он удил на мякиш, размоченный в воде. Осторожно уминая, насаживал его на трехрожковый крючок, свешивал леску с борта, и, судя по разочарованной легкости, с которой вытаскивал леску, рыбка всегда срывалась.

– Помнишь, – сказала я, – лет двадцать назад в Коктебеле наша соседка, симпатичная такая, киевлянка, рассказывала, как в шестидесятых оказалась в Париже с группой каких-то советских чиновников.

– Это когда экскурсоводом к ним приставили старого одесского боцмана? Деталей не помню…

– Ну, он бежал из Советской России годах в двадцатых, чуть ли не с последним кораблем. И с этой своей наглой портовой рожей созывал туристов в Лувре в боцманский свисток – носил его на шее, на красной ленточке…

Боря оживился и стал вспоминать, как в юности, в Симферополе, однажды в дождь попал на пароход, разговорился с боцманом и был приглашен на кулеш. Тот как раз и готовил это вожделенное блюдо, приговаривая, что такому кулешу, как он варит, даже его бабушка позавидовала бы. И часа два они сидели в машинном отделении за душевной беседой: перед ними сверху с какого-то рычага свисало что-то на суровой нитке, и время от времени боцман опускал это что-то секунд на десять в кипящую в кастрюльке воду.

– Я пригляделся потом, – добавил Боря, – это был шмат сала на нитке…

И самое забавное, что кулеш таки вышел мировецким!

Бренча браслетами, моряк снова дернул свою куцую порожнюю удочку. Судя по энергичной мимике на озверелом – на мгновение – лице, крепко выругался, но опять насадил мякиш на крючок и спустил леску за борт.

– Нет, – сочувственно заметил мой муж. – Видимо, не откушать ему сегодня рыбки…

Зато мы откушали вечером превосходной форели в ресторане, в Сорренто, неподалеку от нашего пансиона. Огромное панорамное окно охватывало и горы, и залив, и Везувий, и корабли в порту. Минут тридцать мы наблюдали, как величаво идет по латунной глади сумеречного залива огромный парусник. Затем он застыл на причале Марина Пикколо со свернутыми парусами. На всех многоярусных реях его зажглись разноцветные лампочки, и до полуночи он светился в гулкой темноте залива, как рождественская ель.

В этот прощальный вечер Боря сделал снимок нашей виллы. Долго примеривался, с какой точки снять, несколько раз переходил с места на место, задумывался, прикидывал расстояние на глаз… Наконец выверил все до копейки. В кадр попали: перспектива, в конце которой мерцало алюминиевое море, а в седоватой мгле облаков клубился Везувий, и – вдоль дорожки к дверям пансиона – многоствольные канделябры гигантских кактусов, уже затепливших темно-алые цветы.

И за мгновение до того, как Борис нажал на кнопку, сбоку – чуть не из-под локтя у него – вынырнула женщина, торопливо обогнула нас, быстро пошла по направлению к вилле… Мы одновременно досадливо ахнули: последний кадр в пленке, такая прекрасная панорама, был навеки испорчен ее чужой спиной, плотно схваченной серебристым макинтошем…

4

Переезд на север Италии…

Ломбардия, плывущая в неге холмов, в божественном опылении струящегося света…

«Славный мой синьор, после того, как я достаточно видел и наблюдал опыты тех, кто считается мастерами и создателями боевых приборов, и нашел, что их изобретения в области применения этих приборов ни в чем не отличаются от того, что находится во всеобщем употреблении, я попытаюсь, не нанося ущерба никому, быть полезным вашей светлости, раскрываю перед вами свои секреты и выражаю готовность, как только вы того пожелаете, в подходящий срок осуществить то, что в коротких словах частью изложено ниже.

1. Я умею делать мосты, очень легкие, прочные, легко переносимые, с которыми можно преследовать неприятеля или отступать перед неприятелем, а также и другие, подвижные, без труда устанавливаемые и снимаемые. Знаю также способы сжигать и уничтожать мосты…»

Далее по пунктам автор этих строк скрупулезно перечисляет светлейшему герцогу Лодовико Сфорца, по прозвищу Моро, все свои фантастические умения на поприще войны и уничтожения сил врага: он знает, как при осаде спускать воду из рвов, перебрасывать мосты, как разрушить любую крепость, как отливать пушки, заряжать их мелкими камнями, чтобы они действовали подобно граду; как бесшумно делать подкопы и извилистые подземные ходы даже под реками или рвами; как соорудить закрытые колесницы, которые, врываясь в ряды врагов, сокрушат их строй; как делать бомбарды, мортиры, огнеметные орудия «очень красивой формы и целесообразного устройства», а там, где не применимы пушки, он предлагает сделать катапульты, манганы, стрелометы и бесконечное количество разнообразных наступательных приспособлений. А в случае, если военные действия происходят на море, он предлагает много всяких изобретений, «чрезвычайно действенных при атаке и при защите…».

И когда сей отменно кровожадный и убийственно деловитый список становится слишком длинен и невыносим, а вернее, просто исчерпывается, – в самом конце письма он добавляет мимоходом: «а также как живописец могу не хуже всякого другого выполнить какой угодно заказ»[1].

* * *

…Все утро, пока добирались из Милана в Стрезу, в городок на Лаго-Маджоре, живописец объяснял мне, что такое знаменитое «сфумато» – то, что привнес в искусство таинственный и ужасный Леонардо да Винчи, гений изобретательства смертоносных орудий и создания божественных холстов.

– Это когда свет и тень, двигаясь навстречу друг другу, окутывают предметы светящейся дымкой, погружают в некий свето-воздушный коктейль… Погоди! Ставь сумку на чемодан, я покачу. Крикни этому мудиле в форме, а то он сейчас даст свисток к отправке!

– …Так что, это «сфумато»… На что оно повлияло? – Мы уже сидим в поезде, но в окне еще тянутся пригороды Милана.

– Сильно повлияло на венецианскую и ломбардскую живопись, и из этого вырос, например, Караваджо со своим более брутальным и более конкретным пониманием среды…

Пошли тоннели: глухой обморок тьмы и всплеск солнца на выходе, как удар в диафрагму. Вместе со светом возникают картины и две-три секунды плывут перед моргающими глазами до нового оглушения тьмой, но и во тьме на сетчатке еще тает собор с колокольней в хороводе черепичных крыш и террас в изобильной зелени садов; фиолетовый клок бугенвиллеи, обернутый вокруг белой колонны, и плоская бледная синь озерной воды в окружении гор, как лезвие сабли на дне оврага…

Пока мы ныряли и выныривали вместе с поездом из тоннелей, глотая порции свето-воздушного коктейля, что разлит над северными озерами, я вспоминала мое прошлогоднее – первое – появление в этих краях.

Как всегда, это были несколько дней, украденных на пересадке из Москвы в Израиль, очередная синкопа во времени, блаженный побег, рывок в сторону…

Мой самолет приземлился в Мальпензе под вечер, и в глубоких сумерках я вышла через ворота номер четыре, где должен был стоять автобус на Стрезу. (Тщательный пошаговый маршрут был записан под диктовку подруги – она прилетела с утра и ждала меня в заранее снятом пансионе.)

Вместо автобуса под навесом застыла темная изнутри маршрутка. Минуты бежали, никаким автобусом и не пахло, маршрутка оставалась безвидна и пуста.

 

Наконец откуда-то, верткий и поджарый, как уличная шпана, возник пожилой итальянец. Окинул меня придирчивым взглядом, спросил, заказано ли для меня место. То есть должен был спросить именно это, я – профессия такая – воссоздаю смысл диалога по двум-трем знакомым словам, как археолог воссоздает облик амфоры по черепку.

Подобострастно подтвердила, что заказано: «Пренотата, пренотата!»

Он открыл дверцу, я взобралась на сиденье рядом. И за отсутствием других пассажиров, мы сразу поехали – он вез меня по темному шоссе, как рыбак тащит в сети за лодкой одинокую рыбину, и мне оставалось лишь гадать, во сколько обойдется это индивидуальное эхпрокачу.

Минут через сорок заливистой дороги в теплой влажной тьме он въехал на улицу приозерного городка и остановился в воротах виллы, которая находилась – судя по зарослям, по изящной, обернутой в мраморные складки статуе со скорбно заломленными руками, по круглоголовым желтым фонарям – в парке.

Мы вышли, и я приняла свой чемодан, с затаенным ужасом осведомившись о цене. Он не понимал по-английски, все повторял «очо, очо!»; потеряв терпение, показал на пальцах – я не поверила своим глазам: восемь евро! Всего за восемь евро мне подарили персональную, виртуозно исполненную дорогу на благословенное озеро, которое, впрочем, пребывало сейчас надежно запертым в темноту.

Где-то в парке ровным басом жужжал фонтан.

Парадные двери виллы были отворены, и тотчас по высоким ступеням ко мне сбежал, улыбаясь, немолодой господин в очках, за стеклами которых даже сейчас, в темноте, угадывался ироничный прищур внимательных глаз. Из холла на мрамор фасадной лестницы выплеснулся праздничный свет, преподнес заезжей даме зеленого фазана в мозаичном полу, небрежно задрал подол туники полуобнаженной статуи и мимоходом вылепил несколько крупных блестящих листьев фикусового покроя между двумя амфорами в углу.

Немолодой господин оказался хозяином. Несмотря на почтенную профессорскую внешность, он не гнушался подносить дамам саквояжи, раскладывать по корзинкам булочки для завтрака и стоять за стойкой портье.

Cиньоре – так почему-то звала его подруга (она приезжала сюда много лет) – подхватил мой чемодан, и через мгновение я уже целовалась с ней. Битый час она волновалась в холле, уверенная, что я не сумею толково воспользоваться Ариадниной нитью ее подробного маршрута и сгину сиротой в дебрях итальянской ночи.

Cама наша комната была обычной гостиничной кельей, но с огромным балконом, нависающим над парком и фонтаном, а над самим балконом щедрым черным шатром нависали кроны двух старых пиний. Ночью они жаловались на судьбу монотонным скрипом, фонтан жужжал, и огни городков-деревень на дальнем берегу Лаго-Маджоре пульсировали ажурной желто-голубой сетью, наброшенной на склоны гор.

Мы сидели на балконе в пластиковых креслах и, потягивая полусухое вино среди оперной красоты сентябрьской ночи, обсуждали дороговизну здешних отелей и пансионов.

– Нет! – решительно заявила моя подруга. – Я помню, как ночевала в крепостной стене в Сан-Джеминьяно – ушлые хозяева устроили общагу из этой крошечной пяди. Выдолбили скорлупу ореха, буквально. Я ночевала там еще с тремя студентами из Сенегала и с тех пор решила больше на гостиницах не экономить. Как говорил в детстве мой младший брат: «Очень вкусно, больше не хочу…»

Она гасила окурок в стеклянной пепельнице, закуривала следующую сигарету и вспоминала, как в юности бедной студенткой впервые выехала за границу, в Рим, – с подругой, такой же бедной студенткой, как и она. Они сняли по объявлению комнату в обшарпанном доме в привокзальном районе, в квартире на пятом этаже, в многодетной семье… С трудом втащили наверх чемоданы, и первым, кого увидели, был хозяин. Он лежал в общей комнате на диване, в носках, и читал газету. На правом носке была дырка, в которой шевелился большой палец… И все десять ночей девушки спали валетом на колченогом топчане, в кухне дым стоял коромыслом, в баке варилось белье, посуда в раковине гремела, хозяйка орала на детей, хозяин читал газету. Большой палец правой ноги блаженно шевелился в дырке…

– И мы были счастливы Римом! – продолжала она с задумчивым смешком. – А лет через десять я захотела показать мужу тот дом. В квартиру заходить и не думала: считала, что все там переменилось, семья, скорее всего, съехала, дети выросли… Но как-то само собой получилось… Поднялись мы на пятый этаж, постучали… Постаревшая, но бодрая синьора открыла нам дверь, дым стоял коромыслом, гремела посуда, внуки орали… В общей комнате на диване хозяин читал газету. Не изменился ни на йоту. В дырке на правом носке лениво шевелился большой палец…

Проснувшись и выйдя на балконище, я увидела в сиянии жемчужного утра высокие кучерявые горы над неподвижно огромной водой. В дымчатом «сфумато» были разбросаны по глади озера щедрые хлеба предложения: Изола Белла, увенчанный дворцом и парком (стриженые деревья, позлащенные статуи на колоннах), плоский Изола Пескатори, Рыбачий остров, с одинокой меж черепичной чешуи крыш колокольней, и дальний, весь клубнево-зеленый, Изола Мадре…

В гостиной внизу уже было накрыто к завтраку. Хозяин сам разносил кофейники с горячим кофе. Камин с огромным зеркалом в тяжелой, пооббитой на углах бронзовой раме с утра не топили ввиду теплой и ясной погоды.

– Синьоре, вот карта, – сказала моя подруга, решительно настроенная везти нас сегодня на гору Сакрамонте. Она отодвинула чашку и расстелила на углу стола карту района. – Покажите, прошу вас, не кратчайшую дорогу, а самую спокойную… Вы же понимаете: женщина в моем возрасте за рулем…

– Мада-ам, зачем вы так говори-ите! – укоризненно протянул Синьоре. За стеклами очков спокойный ироничный взгляд. – Женщина! За рулем! В любом возрасте это – катастрофа!

* * *

И вот сейчас, взахлеб и немедленно, я обрушиваю на своего художника все эти дары, припасенные мною с прошлого года.

Первым делом садимся на паром, медлительно обходящий все острова один за другим. Вот он, Прекрасный остров, – остановка номер один.

Знаменитые белые павлины дворца герцога Барромейского на Изола Белла, как опытные халтурщики, работают каждый на своей площадке. Один разгуливает по зеленому газону, волоча неимоверно длинный, кружевной невестин шлейф хвоста, пунктирно поворачивая точеную головку с ажурной короной и невозмутимо выпуклыми розовыми глазами представителей дома Габсбургов.

Второй сидит на каменном сером парапете рядом с замшелой и замшевой амфорой, являя законченную композицию для миниатюриста.

Оба бездельника принимаются истошно вопить, как только заметят, что внимание публики ослабевает.

Красота парка, старых ваз, статуй, фонтанов и клумб такова, что почти у каждого вызывает одну реакцию: онемение. Неискушенный в парковой архитектуре турист не может взять в толк – что заставляет его битых полчаса топтаться на площадке, с которой открывается ошеломительный вид: террасами к воде сбегают цветники, на полукружьях лестниц ритмично расставлены вазы на парапетах, деревья собраны в группки или стоят поодаль вразброд, как фольклорный ансамбль на отдыхе.

На самом деле это все то же: безупречные пропорции и великолепное чувство ритма в построении любого пространства обитания человека, будь то парковый комплекс с барочным дворцом или затрапезный бар на задворках Рыбачьего острова. То, чем в совершенстве владели итальянские садовники, архитекторы, художники и скульпторы. То, что с рождения, подозреваю я, заложено в каждом уроженце этой земли.

Cпустя несколько дней обилие красоты и благородных пропорций в здешней природе и архитектуре не то чтобы утомляет, но приучает глаз к изысканию «избранных мест» из этого диалога Всевышнего с Италией.

И озеро Орта с городком на берегу и монастырем-орешком посреди воды – такое вот избранное место.

Городок Орто-Сан-Джулио весь слеплен из продольных и плоских, как блины, сланцевых черно-серых камней, как будто не строился он, а напластовывался из местной породы… Глубокие средневековые улицы прорезают гору, как морщины – лицо рудокопа, и сползаются к маленькой, замечательных пропорций площади и ресторану у самой воды.

В ресторане мы пообедали, созерцая игрушку-островок и поджидая катер, который отвез бы нас к монастырю, а на одной из крутых, в гору, улиц наткнулись на очередного Франциска Ассизского: все те же воздетые худые руки, спутанные космы, истощенное аскезой бронзовое лицо…

1Пер. А. Дживелегова.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru