Вот еще одна запись в его дневнике:
36. Мы должны были бы слышать эту информацию, скорее даже повествование, как некий нейтральный голос внутри нас. Но что-то пошло не так. Все сущее есть язык и ничего, кроме языка, который мы по какой-то необъяснимой причине не способны ни прочесть в окружающем, ни услышать внутри себя. Поэтому я говорю: мы превратились в идиотов. Что-то произошло с нашим рассудком, с нашей способностью понимать. Мои умозаключения таковы: расположение частей Разума в определенном порядке есть язык. Мы часть Разума, следовательно – мы тоже язык. Почему в таком случае мы не сознаем этого? Мы не знаем даже, кто мы есть, не говоря уже о внешней реальности, частью которой являемся. Слово «идиот» происходит от слова «частный». Каждый из нас стал частником и не разделяет больше общего мышления Разума, кроме как на подсознательном уровне. Таким образом, управление нашей реальной жизнью извне и ее цель остаются за пределами нашего сознания.
Лично у меня появляется искушение ответить на это: «Говори за себя».
В течение долгого периода времени («Безбрежная пустыня Вечности», как он сам назвал это) Толстяк разработал множество оригинальных теорий для объяснения своих контактов с Богом и полученной при этом информации.
Одна из теорий особенно заинтересовала меня – она отличалась от остальных. Теория подводила итог некоей ментальной капитуляции, которую претерпевал Толстяк. Теория гласила, что в реальности он вообще ничего не испытывает. Участки его мозга избирательно стимулируются узкими энергетическими лучами, испускаемыми из источника, расположенного очень далеко, возможно, за миллионы миль. Избирательная стимуляция участков мозга генерирует в его сознании впечатления, что он на самом деле видит и слышит слова, картины, фигуры людей, отпечатанные страницы книг; короче – Бога и Божье Послание, или, как любил называть это Толстяк, – Логос. Однако, гласила эта оригинальная теория, на самом деле он только представляет себе, что переживает все эти вещи. Они напоминали голограммы.
Особенно меня поразило, как Толстяк в своем безумии замысловатым образом смог отделить себя от своих галлюцинаций. При помощи рассудка он сумел вывести себя из безумной игры, продолжая при этом наслаждаться ее звуками и картинками.
В сущности, Толстяк больше не заявлял, будто то, что он переживает, имеет место в действительности. Означало ли это, что Толстяк пошел на поправку? Едва ли. Теперь он придерживался мнения, что «они» – или Бог, или кто-то – испускают очень узкий, насыщенный информацией энергетический луч дальнего действия, сфокусированный на его голове. Так что улучшения в его состоянии я не отметил, хотя изменения были налицо. Теперь Толстяк мог с чистой совестью не брать в расчет свои галлюцинации, что означало, что он признает их за таковые. Но как и у Глории, у Толстяка появились «они». На мой взгляд, пиррова победа. Меня осенило, что жизнь Толстяка – длинный и скучный перечень таких побед. Примером может служить способ, каким он пытался спасти Глорию.
«Экзегеза», над которой месяц за месяцем корпел Толстяк, тоже казалась мне пирровой победой, если вообще может идти речь о какой-то победе – в данном случае загнанный в угол разум пытался объяснить необъяснимое. Наверное, здесь и кроется причина душевной болезни: происходят необъяснимые события, ваша жизнь превращается во вместилище ложных флуктуаций того, что прежде было реальностью. Более того – словно и этого мало, – вы, подобно Толстяку, бесконечно размышляете об этих флуктуациях, пытаясь логически упорядочить их, тогда как единственный возможный в них смысл тот, что вы навязываете им в своем желании привести все к узнаваемым формам и процессам. В начале болезни вы в первую очередь лишаетесь того, что близко и знакомо вам. То, что приходит взамен, – уже плохие новости, поскольку вы не в состоянии не только понять их, но и рассказать о них другим людям. Сумасшедший испытывает что-то, но что это и откуда взялось, ему неведомо.
Посреди разрушений ментального ландшафта, которые можно проследить до исходной точки – смерти Глории Кнудсон, Толстяк вообразил, что Бог излечил его. Как только начинаешь замечать пирровы победы, они сыплются, словно из рога изобилия.
Это напоминает мне об одной знакомой девушке. Она умирала от рака. Я навестил ее в больнице и не узнал; девушка сидела на кровати, похожая на лысого старика. От химиотерапии она раздулась, как огромная виноградина, из-за рака и лечения практически ослепла, почти совсем оглохла и с ней постоянно случались припадки.
Я наклонился к ней, чтобы справиться о самочувствии, и девушка ответила – когда смогла понять мой вопрос:
– Я чувствую, как Господь излечивает меня.
Она была склонна к религиозности и собиралась постричься в монахини. На металлической подставке рядом с кроватью она положила – или кто-то положил – четки. По моему мнению, плакат с надписью «Пошел ты, Господи!» был бы куда уместнее.
И все же, если честно, я вынужден был признать, что Бог – или кто-то, именующий себя Богом (различие чисто семантическое), – выстрелил в голову Толстяка ценной информацией, благодаря которой была спасена жизнь его сына Кристофера. Одних Бог излечивает, других лишает жизни. Толстяк оспаривает тот факт, что Бог кого бы то ни было убил. Толстяк говорит, что Бог никогда никому не причиняет зла. Болезни, боль и незаслуженные страдания исходят не от Бога, а откуда-то еще. На что я возражаю: «Как могло появиться это “где-то еще”? Существуют два бога? Или часть Вселенной неподконтрольна Богу?»
Толстяк часто цитировал Платона. В Платоновой космологии noôs, или Разум, по мнению некоторых специалистов, подчиняет себе ananke, или слепую силу обстоятельств – или слепой случай. Noôs пришел в мир и, к своему удивлению, обнаружил там царство случайности, иными словами. Хаос, который noôs и начал приводить к определенному порядку (хотя у Платона нигде не сказано, как это делается). Согласно теории Толстяка, рак моей знакомой представлял собой беспорядок, пока не приведенный в упорядоченное состояние. Noôs, или Бог, еще просто не добрался до нее, на что я сказал: «Что ж, когда он добрался, было уже поздно».
Толстяк не опроверг этого – по крайней мере, на словах. Возможно, он увильнул от ответа, чтобы написать об этом. Каждую ночь до четырех утра он царапал что-то в своем дневнике. Полагаю, где-то среди слоев мусора там лежат все тайны Вселенной.
Очень мы любили спровоцировать Толстяка на теологический диспут. Он всегда страшно злился, принимая наши доводы всерьез – да и саму тему. Но теперь совсем ошалел. Мы начинали с невинного замечания вроде: «Знаешь, Бог сегодня дал мне билет на метро». Толстяк тут же ввязывался в драку. Мы вовсю развлекались, доводя его до белого каления; мучая его таким образом, мы получали огромное удовольствие. Особенно приятно было, расходясь по домам, осознавать, что Толстяк тотчас запишет все в свой дневник. Само собой, в дневнике он разбивал наши доводы в пух и прах.
Вовсе не было нужды задавать Толстяку праздные вопросы вроде: «Способен ли Бог создать такую широкую канаву, которую сам не в состоянии перепрыгнуть?» Хватало вопросов вполне реальных.
Наш приятель Кевин всегда начинал одинаково. «Как насчет моей кошки?» – спрашивал он. Несколько лет назад Кевин вышел вечерком прогуляться со своей кошкой. Кевин, болван, не взял кошку на поводок, та выскочила на дорогу и тут же угодила прямехонько под переднее колесо первой же машины. Когда он притащил то, что осталось от кошки, домой, она была еще жива, пускала кровавые пузыри и смотрела на Кевина глазами, полными ужаса.
Кевин любил говорить:
– Когда настанет Судный день и я предстану перед Великим Судией, я скажу: «Погодите-ка минутку», – а потом вытащу из-за пазухи свою мертвую кошку. «Как вы объясните это?» – спрошу я его.
К тому времени, любил говаривать Кевин, кошка окоченеет как сковородка, и он возьмет ее за ручку – ее хвост – и будет ждать удовлетворительного ответа.
Толстяк сказал:
– Ни один ответ не удовлетворит тебя.
– Ни один твой ответ, – хмыкнул Кевин. – Ладно, Бог спас жизнь твоего сына, но почему Он не задержал мою кошку на пяток секунд? На три секунды? Что Ему стоило? Ну конечно, что Ему до какой-то там кошки?
– Послушай, Кевин, – вмешался однажды я, – тебе стоило бы взять кошку на поводок.
– Не в этом дело, – заметил Толстяк. – У него пунктик. Тревожный симптом. Для Кевина кошка – символ всего, что он не понимает в этом мире.
– Я прекрасно все понимаю, – заявил Кевин с горечью. – Я просто думаю, что все это чушь собачья. Бог или беспомощен, или туп, или Ему насрать. Или все вместе. Он злобный, тупой и слабый. Надо бы мне завести свою экзегезу.
– Но с тобой ведь Бог не говорит, – сказал я.
– Знаешь, кто говорит с Лошадником? – прошипел Кевин. – Кто на самом деле говорит с Лошадником среди ночи? Обитатели планеты Тупиц. Толстяк, как ты там называл Премудрость Господню? Святое – что?
– Агиа София, – ласково ответил Лошадник.
– Как ты говоришь? – озлобился Кевин. – Агиа Тупица? Святая Тупица?
– Агиа Морон. – Лошадник всегда сдавался. – Moron[6] – это греческое слово, как и Агиа. Я это обнаружил, когда искал, что такое оксюморон[7].
– Не считая того, что суффикс «он» – это окончание среднего рода, – заметил я.
Можете представить, куда нас обычно заводили теологические дискуссии. Три некомпетентные особи, не согласные друг с другом.
А еще был наш друг Дэвид – католик, и девушка, умирающая от рака, – Шерри. Наступила ремиссия, и ее выписали из больницы. Слух и зрение у нее становились все хуже, а в остальном Шерри чувствовала себя неплохо.
Толстяк, само собой, использовал этот аргумент в пользу Бога и Его исцеляющей любви, равно как и Дэвид, и, конечно, Шерри. Кевин считал ремиссию чудом лучевой и химиотерапии и везением. Шерри в любой момент могла снова заболеть. Кевин мрачно предрекал, что в следующий раз никакой ремиссии не наступит. Иной раз нам казалось, что он даже желает этого, поскольку такой исход подтвердил бы его взгляд на Вселенную.
Основой словесных экзерциций Кевина было утверждение, что Вселенная состоит из страдания и ненависти и что она в конце концов прикончит каждого. Он смотрел на Вселенную, как многие смотрят на неоплаченный счет: когда-то да придется платить. Вселенная дает вам жизнь, позволяет порезвиться какое-то время, а потом забирает обратно. Кевин все время ждал, что это произойдет с ним, со мной, с Дэвидом и особенно с Шерри.
Что касается Толстяка-Лошадника, Кевин считал, что задолженность слишком велика. Вселенная уже вовсю затягивает его обратно. Кевин был уверен, что Толстяк мертв не потенциально, а фактически.
У Толстяка хватало здравого смысла не обсуждать смерть Глории Кнудсон в присутствии Кевина. Тот наверняка приплюсовал бы Глорию к своей дохлой кошке. Собрался бы на Страшном суде и ее вытащить из-за пазухи.
Дэвид, будучи католиком, любил сводить все неприятности к проблеме свободы воли. Это раздражало даже меня. Однажды я поинтересовался у Дэвида, заболела ли Шерри раком по собственной свободной воле. Я знал, что Дэвид следит за достижениями психологии и наверняка заявит мне, будто Шерри подсознательно стремилась к болезни и потому отключила иммунную систему. В то время подобные теории были очень популярны. Само собой, Дэвид тут же попался на крючок.
– Тогда почему же она выздоровела? – поинтересовался я. – Она что, подсознательно хотела выздороветь?
Дэвид растерялся. Если болезнь Шерри – следствие работы ее мозга, приходилось признать, что и ремиссия имеет вполне мирское, а вовсе не сверхъестественное происхождение. Бог тут вовсе ни при чем.
– К. С. Льюис[8] сказал бы… – начал Дэвид.
Толстяк немедленно впал в ярость. Его страшно бесило, когда Дэвид прибегал для защиты своей ортодоксальной зашоренности к К. С. Льюису.
– А может, Шерри пересилила Бога? – предположил я. – Бог хотел, чтобы она заболела, а она переборола Его?
Обычным аргументом Дэвида было утверждение, что Шерри заработала рак невротическим путем, поскольку все у нее шло наперекосяк, а Бог вмешался и спас ее. Я же все поставил с ног на голову.
– Нет, – заявил Толстяк. – Все происходило иначе. Как когда Бог излечил меня.
К счастью, Кевина в этот момент не было. Он не считал, что Толстяк-Лошадник излечен (да и никто не считал), и уж точно это сделал не Бог. Рассуждения Кевина основаны на той самой логике, которую развенчивает Фрейд, – автокомпенсационная структура, основанная на двойном предположении. Фрейд рассматривает такую структуру как разоблачение рационализма. Вроде как кого-то обвиняют в краже лошади, а он отвечает: «Я не ворую лошадей, да и лошадь эта никудышная». Если задуматься, можно увидеть стоящий за такими словами мыслительный процесс. Второе заявление не усиливает первое – так только кажется на первый взгляд.
Говоря в терминах наших бесконечных теологических споров, основанных на предполагаемом общении Толстяка с Богом, автокомпенсационная структура, исходящая из двойного предположения, должна была бы выглядеть следующим образом:
1) Бога нет;
2) и в любом случае Он тупица.
Внимательное изучение циничных разглагольствований Кевина совершенно разоблачает такую структуру. Дэвид постоянно цитировал К. С. Льюиса; Кевин сам себе противоречил в рьяном желании развенчать Бога; Толстяк невнятно пытался пересказать информацию, вбитую в его голову при помощи луча розового света; Шерри, которая ужасно страдала, сипло твердила какую-то набожную чушь. Я же менял взгляды в зависимости от того, с кем в данный момент беседовал.
Никто из нас толком не понимал, в чем дело, зато у всех оказалось полно свободного времени. Эпоха наркотиков закончилась, и у нас должна была появиться новая страсть. Благодаря Толстяку этой страстью стала теология.
Любимое старинное речение Толстяка гласит:
Могу ли думать, что великий Яхве спит,
Как Шемош и другие сказочные боги?
Ах! Нет. Услышал мысли он мои и записал их…
Толстяк не любит цитировать окончание:
Вот что мой разум мучит
И тысячью когтей впивается мне в грудь,
В безумие пытаясь ввергнуть…
Это из арии Генделя. Мы с Толстяком любили слушать «Серафимовский» гигант с записью Ричарда Льюиса. Все глубже и глубже…
Однажды я сказал Толстяку, что другая ария на пластинке точно передает состояние его разума.
– Что еще за ария? – поинтересовался Толстяк.
– «Полное затмение», – ответил я.
Затменье полное! Ни солнца, ни луны,
Средь бела дня сплошная чернота.
О свет небесный! Жизнерадостных лучей
Не видно, чтоб порадовать мой взор.
Зачем же Ты нарушил Твой закон
И сделал солнце, и луну, и звезды
Сокрытыми от взора моего?!
На это Толстяк заявил:
– В моем случае все как раз наоборот. Я освещен божественным светом, который изливается на меня из другого мира. Я вижу то, чего не видят другие люди.
В чем-то он был прав.
Вот какой вопрос нам все время приходилось решать в десятилетие наркоты: как сказать кому-то, что ему выжгло мозги? Сейчас такой же вопрос встал перед нами, друзьями Толстяка-Лошадника, погрузившегося в свой теологический мир.
В случае с Толстяком можно было бы запросто связать одно с другим: наркотики, которые он принимал в шестидесятых, в семидесятых сдвинули-таки ему мозги. Если бы я мог заставить себя поверить в это, я так бы и сделал. Я люблю решения, которые отвечают сразу на несколько вопросов.
Все дело в том, что я так не считаю. Толстяк не увлекался психоделиками. Он вообще принимал их всего ничего. Однажды, в шестьдесят четвертом, когда достать сандоксовский ЛСД-25 было легче легкого, особенно в Беркли, Толстяк принял приличную дозу и отправился путешествовать во времени. То ли в прошлое, то ли в будущее, то ли вообще за изнанку. Так или иначе, он заговорил на латыни и пребывал в полной уверенности, что настал Dies Irae – День гнева. Он слышал, как приближается Господь, полный ярости.
Восемь часов кряду Толстяк молился и стенал на латыни. Позже он клялся, что в течение всего путешествия во времени он не только думал и говорил по-латыни, он еще нашел книгу с латинскими изречениями и мог читать ее так же легко, как любую английскую.
В конце концов, может, происхождение его помешательства на почве Бога действительно лежит именно здесь? В 1964-м его мозгу понравилось кислотное путешествие, и он – мозг – записал его, чтобы прокрутить позже.
С другой стороны, такие рассуждения возвращают нас в 1964 год. Насколько мне известно, способность читать, думать и говорить на латыни вовсе не характерна для кислотного прихода. Толстяк не знает латыни. Сейчас он не может связать по-латыни двух слов. Не мог он их связать и до того, как раскумарился хорошей дозой ЛСД-25.
Позже, когда начался его религиозный опыт, Толстяк думал на языке, которого не понимал (в шестьдесят четвертом он прекрасно понимал собственную латынь). Ему удалось записать несколько случайно запомненных слов. Для Толстяка они вовсе не ассоциировались ни с никаким языком, и он не сразу решился показать кому-нибудь то, что зафиксировал на бумаге. Жена Толстяка – его следующая жена, Бет – прошла в колледже годичный курс греческого и опознала писанину Толстяка как греческий койне. Или, по крайней мере, какой-то греческий – или аттический, или койне.
Греческое слово «койне» переводится просто как «общий». Ко времени Нового Завета койне стал самым ходовым языком Ближнего Востока, заменив арамейский, который, в свою очередь, пришел на смену аккадскому. (Я это знаю, потому что я профессиональный писатель и мне просто положено обладать знаниями о языках.) Манускрипты Нового Завета дошли до нас именно на греческом койне, хотя, возможно, источник, которым пользовались синоптики – апостолы Матфей, Марк и Лука, – был написан на арамейском, который, в свою очередь, является формой иврита.
Иисус говорил на арамейском. Получается, что когда Толстяк-Лошадник начал думать на греческом койне, он думал на языке, который использовали закадычные дружки святой Лука и святой Павел (по крайней мере, для письма).
Письменный койне выглядит забавно, потому что между словами нет пробелов. Это может привести к немалому разнобою с переводами, поскольку переводчик будет отделять слова друг от друга так, как ему нравится. Возьмем английский пример:
GOD IS NO WHERE
GOD IS NOW HERE[9]
Собственно, мне об этом рассказала Бет, которая не воспринимала религиозный опыт Толстяка всерьез, пока не увидела написанное им на койне. Она знала, что Толстяк не имеет ни малейшего понятия о койне. Толстяк утверждал, что… ну, он много чего утверждал. Я не должен начинать каждое предложение со слов: «Толстяк утверждал, что».
За годы – годы! – работы над своей экзегезой Толстяк, должно быть, создал не меньше теорий, чем звезд во Вселенной. Каждый день возникала новая – более изощренная, более волнующая и более долбанутая. Главной темой, однако, во всех оставался Бог.
Толстяк отваживался отойти от веры в Бога примерно так же, как собака, которая у меня когда-то была, отваживалась покинуть лужайку перед домом. Он – вернее, они оба делали первый шажок, еще один, потом, возможно, третий, а затем поджимали хвост и опрометью мчались обратно, на привычную территорию.
Толстяку было хуже, чем собаке, он не мог найти обратной дороги.
Надо бы узаконить вот что: если нашел Бога – не упускай Его. Что до Толстяка, тот, обретя Бога (если, конечно, и в самом деле обрел), совершенно обленился. Бог стал для него постоянно убывающим источником радости, вроде упаковки амфетамина, где таблеток остается все меньше и меньше.
Кто имеет дело с Богом? Толстяк знал, что церковь тут не поможет. На всякий случай он попробовал проконсультироваться с одним из священников Дэвида. Не помогло.
Кевин предложил вернуться к наркотикам. Я, человек литературы, порекомендовал Толстяку почитать малоизвестных английских поэтов-метафизиков семнадцатого века, таких как Воэн и Герберт:
Он знает, что имеет дом, но едва ли знает где.
По его словам, это так далеко,
Что он совершенно забыл туда дорогу.
Это строки из поэмы Воэна «Человек». Толстяк, похоже, скатился на уровень этих поэтов и, таким образом, стал анахронизмом. Вселенная имеет привычку уничтожать анахронизмы. Я знал, что она уничтожит Толстяка, если тот не приведет себя в порядок.
Мы много предложений сделали Толстяку, однако самой многообещающей можно считать идею Шерри.
В один из самых тяжелых дней Толстяка Шерри, у которой как раз тогда настала ремиссия, сказала ему:
– Чем тебе неплохо бы заняться, так это изучить тактико-технические характеристики Т-34.
Толстяк поинтересовался, что она имеет в виду. Выяснилось, что Шерри как раз читала книгу о вооружении России во Второй мировой войне. Танк Т-34 стал спасением Советского Союза, а значит, и спасением союзных сил, и, как следствие, спасением Толстяка-Лошадника, поскольку, не будь Т-34, Толстяку пришлось бы говорить не по-английски, и не на латыни, и даже не на койне – ему пришлось бы говорить по-немецки!
– Т-34, – объясняла Шерри, – были очень быстрыми. Под Курском они раздолбали даже поршевских «элефантов». А что они сотворили с Четвертой танковой армией!
Тут она начала излагать ситуацию под Курском в 1943 году, да еще с цифрами. Мы были просто потрясены.
– Чтобы переломить ход сражения, пришлось вмешаться самому Жукову, – хрипела Шерри. – Ватутин облажался. Его потом убили пронацистские партизаны. А теперь гляньте, какие у немцев были «тигры» и «пантеры».
Она показала нам фотографии немецких танков и проинформировала о том, как генерал Конев двадцать шестого марта успешно форсировал Днестр и Прут.
Суть идеи Шерри состояла в том, чтобы повернуть мозги Толстяка от космического и абстрактного к частному и конкретному. Она посчитала, что нет ничего более реального, чем мощный советский танк времен Второй мировой. Шерри надеялась, что Т-34 станет противоядием для безумия Толстяка.
Ничего не вышло. Все ее объяснения, карты и фотографии напомнили Толстяку о ночи, когда они с Бобом пошли смотреть фильм «Паттон» накануне похорон Глории. Шерри, само собой, об этом не знала.
– А может, Толстяку заняться шитьем? – предположил Кевин. – У тебя ведь есть швейная машинка, Шерри. Научи его.
Шерри продемонстрировала, что степень ее упрямства достаточно высока.
– В танковом сражении под Курском, – продолжала она, – участвовали четыре тысячи боевых машин. Это была величайшая механизированная битва в истории. Все знают о Сталинграде, но никто не знает о Курске. Настоящая победа Советского Союза произошла под Курском. Если взять…
– Кевин, – прервал ее Дэвид, – мне кажется, немцы должны были показать русским мертвую кошку и попросить их объяснить ее смерть.
– Это остановило бы русских, – подтвердил я. – Жуков и по сей день пытался бы разобраться с причинами кошкиной смерти.
Шерри обратилась к Кевину:
– Говоря о великой победе правых сил под Курском, как можно думать о какой-то там кошке?
– В Библии что-то есть о падающих воробьях, – возразил Кевин. – И о том, что Он не спускает с них глаз. Беда только в том, что у Бога, видимо, всего один глаз.
– По-твоему, сражение под Курском выиграл Бог? – спросил я Шерри. – Вот удивились бы русские! Особенно те, кто строил танки, вел их в бой и кого убили в этом бою.
Шерри терпеливо пояснила:
– Для Бога мы инструменты, при помощи которых Он действует.
– Ладно, – сказал Кевин. – В случае Лошадника Богу достался бракованный инструмент. А может, они оба бракованные. Вроде как восьмидесятилетняя старушка за рулем «Пинто», а у того бензобак пробит.
– Немцы должны были показать русским мертвую кошку Кевина, – сказал Толстяк. – Не какую-то там любую мертвую кошку. Кевина беспокоит только эта, конкретная кошка.
– Этой кошки, – возразил Кевин, – и в природе не было во время Второй мировой.
– Ты горевал по ней? – осведомился Толстяк.
– Как я мог горевать? Ее ведь тогда не было.
– То есть она пребывала в том же состоянии, что и сейчас, – констатировал Толстяк.
– Неправильно, – обиделся Кевин.
– В каком смысле неправильно? – спросил Толстяк. – Чем ее несуществование сейчас отличается от ее несуществования тогда?
– Ну, теперь у Кевина есть ее труп, – заметил Дэвид. – Есть за что цепляться. В этом вся суть кошкиного существования. Она появилась на свет, чтобы стать трупом, при помощи которого Кевин смог бы отрицать милость Божию.
– Кевин, а кто создал твою кошку? – спросил Лошадник.
– Бог создал, – ответил Кевин.
– По твоей логике выходит, что Бог создал отрицание своих собственных добрых качеств, – отметила Шерри.
– Бог туп, – сказал Кевин, – и божественность Его тупа. Я всегда это говорил.
Шерри спросила:
– А много нужно умения, чтобы создать кошку?
– Нужны всего лишь две другие кошки. Самец и самка, – сказал Кевин. Однако он уже начал понимать, куда его заманили. – Нужно… – Он ухмыльнулся. – Ладно, нужно умение, если говорить о целях бытия.
– Ты не видишь целей? – удивилась Шерри.
Поразмыслив, Кевин согласился:
– У живых существ есть цели.
– А кто вложил в них эти цели? – не унималась Шерри.
– Они… – Кевин помедлил. – Они сами и есть эти цели. Живых существ нельзя отделить от их целей.
– Выходит, животное – это выражение цели, – сказала Шерри. – Значит, у бытия есть цель.
– Только местами.
– Отсутствие цели порождает цель.
Кевин окинул ее взглядом.
– Чтоб ты провалилась! – сказал он.
Я полагаю, что циничный подход Кевина сделал гораздо больше для подтверждения Лошадникова безумия, чем любой другой единичный фактор, – ну, не считая, конечно, самой причины этого сумасшествия, какой бы она ни была. Кевин непреднамеренно стал инструментом в руках неведомых сил, и Толстяк это понимал.
Кевин не мог предложить достойной альтернативы заболеванию Толстяка. Его циничная ухмылка была в некотором роде оскалом самой Смерти – этакий ухмыляющийся череп. Кевин жил, чтобы доказать никчемность жизни. Меня всегда поражало, что Толстяк при всем при этом продолжает общаться с Кевином, но позже я понял почему. Всякий раз, как Кевин обрушивался на заблуждения Толстяка – высмеивал и пародировал их, – Лошадник становился сильнее.
Насмешки являлись единственным противоядием для безумия Толстяка, и он под их градом чувствовал себя только лучше. Толстяк понимал это, как бы далеко ни унесло его крышу. Да что там, это прекрасно понимал и Кевин, однако контур обратной связи в голове вынуждал его продолжать нападки снова и снова.
Так что нападки усиливались, а Толстяк становился все сильнее. Очень похоже на греческий миф.
В своей экзегезе Толстяк вновь и вновь возвращался к этой теме. Он верил, что прожилки иррационального пронизывают всю Вселенную, вплоть до Бога или Высшего Разума, стоящего за ней.
Толстяк писал:
38. От потерь и несчастий Разум становится безумным. Следовательно, и мы, как части Вселенной и, соответственно, Разума, частично безумны.
Очевидно, что Толстяк экстраполировал свое личное горе – потерю Глории – до космических масштабов.
35. Разум говорит не с нами, но посредством нас. Его повествование течет сквозь нас, и его горе напитывает нас иррациональным. Как утверждал Платон, Мировая Душа пронизана иррациональным.
В параграфе 32 об этом еще больше:
32. Смена информации, которую мы воспринимаем как окружающий мир, есть развертывающееся повествование. Оно рассказывает нам о смерти женщины (курсив мой). Эта женщина, умершая давным-давно, была одной из изначальных близнецов, одной из половин божественной сизигии. Цель повествования – раздумья о ней и ее смерти. Разум не хочет забыть ее. Таким образом, размышления Разума состоят в постоянном свидетельстве ее существования и, прочитанные, могут быть поняты только так. Вся информация, произведенная Разумом и воспринимаемая нами как расстановка и перестановка физических объектов, – попытка сохранения ее; камни, скалы, палки и амебы – ее следы. Память о ее существовании и уходе записана на самом низком уровне физического бытия. Записана страдающим разумом, который остался один.
Если после прочтения вы не поймете, что Толстяк пишет о себе, – вы ничего не поняли.
С другой стороны, я не отрицаю того факта, что Толстяк окончательно и бесповоротно свихнулся. Это началось после звонка Глории, и с тех пор он и остался сумасшедшим. Совсем не похоже на Шерри с ее раком. У Толстяка не было ремиссии. Обретение Бога нельзя назвать ремиссией. Впрочем, возможно, и ухудшения не наступало, что бы там ни говорил циничный Кевин. Нельзя сказать, что общение с Богом для психического заболевания то же самое, что смерть для рака, – логические последствия разрушительной болезни прогрессируют. Технический термин для этого – теологический технический термин, не психиатрический – «теофания».
Теофания состоит в самораскрытии божественного. Не в чем-то, что делает перцепиент; она состоит в том, что творит божественное – Бог, или боги, или высшая сила. Моисей не сотворял пылающий куст, Илия на горе Хорив не производил гром и ураган.
Как, с точки зрения перцепиента, отличить теофанию от обычной галлюцинации? Если голос говорит ему что-то, чего он не знает и не может знать, разве это не влияние извне? Толстяк никогда не знал койне, это доказывает что-нибудь? Он ничего не знал о врожденном заболевании сына – по крайней мере, сознательно. Возможно, подсознательно он знал о существовании паховой грыжи и просто не хотел смотреть правде в глаза. Существует, собственно, и механизм, посредством которого Толстяк мог знать койне – филогенетическая память; Юнг называет это коллективным или расовым бессознательным. Онтогения, то есть индивидуальное, суммирует в себе филогению, коллективное, и тогда можно обосновать знание Толстяком языка, на котором говорили две тысячи лет назад. Если в глубинах мозга индивидуума существует филогенетическая память, все обстоит именно так. Однако концепция Юнга – всего лишь догадка, никто не доказал ее.
Допуская существование божественного, нельзя отрицать силу самораскрытия; очевидно, что любое существование, достойное называться божественным, должно обладать этой способностью. Настоящий вопрос (в моем понимании) не «почему теофания?», а «почему она случается так редко?». Единственная концепция, объясняющая это, – идея deusabsconditus, тайного, скрытого или неизвестного Бога. Юнг почему-то рассматривает теофанию как общеизвестное, чтобы не сказать обычное, дело. Но если Бог существует, Он должен быть deus absconditus – за исключением редких теофаний. В противном случае Он не существует вовсе. В последней точке зрения больше смысла, если не учитывать теофаний, поскольку они редки.
Для опровержения требуется лишь одна-единственная абсолютно доказанная теофания.