Майкл тревожился за Джоан; она сидела в карете поникшая, не глядя в окно, пока ее лица не коснулось слабое дуновение холодного ветра. Запах был такой неожиданный, что он вырвал ее из раковины, слепленной из испуга и несчастья, в которую она спряталась, оказавшись на берегу.
– Матерь Божия! – воскликнула она, зажимая нос ладонью. – Что это такое?
Майкл порылся в кармане, достал грязную тряпку, в которую превратился его носовой платок, и с сомнением посмотрел на него.
– Это городское кладбище. Извините, я не подумал…
– Moran taing.[28] – Она выхватила у него влажный платок и прижала его к лицу; ей было все равно. – Неужели французы не хоронят умерших на кладбищах?! – воскликнула она. Судя по запаху, тысячи трупов были выброшены из сырой земли и разлагались, а кружащие в небе стаи черных воронов никак не улучшали впечатление.
– Они хоронят. – Майкл обессилел – утро было ужасным, но старался держать себя в руках. – Тут повсюду болота; даже если гроб опускают в глубокую яму – хотя так бывает нечасто, – он через несколько месяцев все равно поднимается кверху. И если кладбище затапливается – а это бывает всегда при дождях, – остатки гроба разваливаются, и… – Он сглотнул, радуясь, что не завтракал. – В городе давно ведутся разговоры, что надо перенести хотя бы кости, сложить их в оссуарий, как они это называют. За городом есть старые каменоломни – вон там, – он кивнул головой, – и, возможно… но с этим так ничего и не сделали, – торопливо добавил он, зажав нос и дыша ртом. Но это ничего не меняло – дышишь ты носом или ртом, все равно воздух был такой густой, что хоть ножом режь.
Джоан выглядела больной, так же как и он, а может, и хуже; ее лицо было цвета скисшего крема. Когда матросы наконец достали из моря самоубийцу с опутавшими его ноги водорослями и вылили из него воду, Джоан стошнило, и на ее плаще так и остались следы. Длинные темные волосы были влажными и выбились из-под шляпки. Разумеется, она совсем не спала – как и он.
Он не мог везти ее в монастырь в таком виде. Возможно, монахини и не стали бы возражать, но она сама не захочет. Он протянул руку и постучал в крышу кареты.
– Monsieur?
– Au château, vite![29]
Сначала он отвезет ее домой. Крюк небольшой, в монастыре ее не ждут в какой-то определенный день или час. Она вымоется, поест и придет в себя. И если это к тому же избавит его от необходимости войти в дом одному, что ж, как говорится, доброе дело не останется без награды.
Когда они доехали до рю Тремуленс, Джоан позабыла – немного – свои многочисленные причины для огорчений. Ее захлестнул восторг – ведь она ехала по Парижу. Она еще никогда не видела так много людей в одном месте и в одно время – да и то прежде это были люди, выходившие из приходской церкви после мессы! За углом началась мостовая, сложенная из ровных, хорошо пригнанных булыжников; она была шире, чем вся река Несс, и на тех камнях стояли с обеих сторон тележки, телеги и лотки, ломившиеся от фруктов и овощей, и цветов, и рыбы, и мяса… Джоан вернула Майклу грязный носовой платок, учащенно дышала как собачка, крутила головой в разные стороны, вдыхая разом все чудесные, соблазнительные запахи.
– Вы уже выглядите чуточку лучше, – улыбнулся Майкл. – Сам он все еще был бледный, но тоже повеселел. – Вы голодная?
– Я умираю с голода! – Она бросала голодные взгляды на рынок. – Может, мы остановимся и купим яблоко? У меня есть немного денег… – Она полезла за монетами в свой чулок, но Майкл остановил ее:
– Нет, дома полно еды. Меня ждут на этой неделе, так что там все будет.
Она с тоской посмотрела на рынок, потом послушно повернула голову туда, куда он показывал, и высунулась из окна кареты, разглядывая дом, к которому они подъезжали.
– Я таких больших домов в жизни не видела! – воскликнула она.
– Нет-нет, – засмеялся он. – В Лаллиброхе он больше.
– Ну… этот зато выше, – ответила она. Так и было – добрых четыре этажа и огромная крыша из сланца, с зелеными медными швами, в которую вставлено больше дюжины стеклянных окон, и…
Она все еще пыталась сосчитать окна, когда Майкл помог ей выйти из кареты и предложил руку, чтобы вести ее к двери. Она глазела на большие тисовые деревья в бронзовых кадках и думала, сколько же сил надо потратить, чтобы содержать их в чистоте, когда почувствовала, что его рука внезапно застыла и стала словно деревянная.
Она удивленно взглянула на Майкла, потом посмотрела туда же, куда и он, – на дверь его дома. Дверь распахнулась, и по мраморным ступенькам, улыбаясь и что-то крича, спускались три человека.
– Кто это? – шепнула Джоан, наклонившись ближе к Майклу. Невысокий парень в полосатом фартуке был, должно быть, дворецким; она читала про дворецких. Но другой мужчина, джентльмен, гибкий словно ива, был одет в аби и сюртук с лимонными и розовыми полосами, а его шляпу украшало… ну, она предположила, что это перо, но готова была заплатить деньги, чтобы взглянуть на птицу, у которой такие перья. Как ни странно, она почти не обратила внимания на женщину в черном. Но теперь она заметила, что Майкл смотрел только на ту женщину.
– Ле… – начал он и сглотнул. – Ле – Леония. Леония ее имя. Сестра моей жены.
Тогда Джоан пристально посмотрела на нее, потому что, судя по виду Майкла Мюррея, он только что увидел призрак жены. Но Леония была вполне земной, стройной и хорошенькой, хотя на ее лице были заметны те же следы горя, что и у Майкла, оно казалось очень бледным под маленькой изящной треуголкой с крошечным голубым перышком.
– Мишель! – воскликнула она. – О, Мишель! – И со слезами, наполнившими ее миндальные глаза, она бросилась в его объятья.
Чувствуя себя ужасно лишней и ненужной, Джоан немного отошла и смотрела на джентльмена в сюртуке с лимонными полосами. Дворецкий тактично удалился в дом.
– Шарль Пепен, мадемуазель, – представился джентльмен, взмахнув шляпой. Взял ее руку, низко склонился над ней, и теперь она увидела на его ярком рукаве черную траурную ленту. – А votre service.[30]
– О, – сказала она, слегка зардевшись. – Хм. Джоан Маккимми. Je suis… э-э… хм…
– Скажи ему, чтобы он так не делал, – сказал внезапно тихий, спокойный голос в ее голове, и она отдернула руку, словно джентльмен укусил ее.
– Рада познакомиться. Ой, извините, – ахнула она и отвернулась. Тут ее стошнило в одну из бронзовых кадок с тисом.
Джоан опасалась, что будет неловко, если она явится в осиротевший и пустой дом Майкла, но подбадривала себя, говоря, что предложит ему утешение и поддержку, как дальняя родственница и Божья дочь. Поэтому она была раздосадована, обнаружив себя целиком и полностью вытесненной из сферы утешения и поддержки и низведенной до ничтожного положения гостьи. Да, ее вежливо обслуживали и периодически спрашивали, хочет ли она еще вина, ломтик окорока, корнишоны… но в остальном игнорировали, тогда как прислуга Майкла, свояченица и… – она не знала положение в доме Шарля Пепена, казалось, у него какие-то личные отношения с Леонией – вроде кто-то сказал, что он ее кузен? – крутились вокруг Майкла как ароматическая вода в ванне, внимательные и проворные, касались его, целовали – ну, правда, она и раньше слышала, что во Франции мужчины целуют друг друга, но невольно вытаращила глаза, когда Пепен смачно расцеловал Майкла в обе щеки и вообще суетился вокруг него.
Впрочем, она испытывала облегчение оттого, что ей не надо поддерживать беседу на французском, можно лишь говорить время от времени просто merci и s’il vous plait.[31] Это давало ей шанс справиться с нервами – и с желудком, и она была готова сказать, что вино творило чудеса, – и пристально рассмотреть месье Шарля Пепена.
«Скажи ему, чтобы он так не делал». – «А что ты имеешь в виду?» – спросила она голос. Ответа не получила, и это ее не удивило. Ее голоса не вникали в детали.
Она не могла сказать, это были женские или мужские голоса; казалось, ни те, ни другие, и еще она гадала – может, они принадлежали ангелам – ведь у ангелов нет пола, и, несомненно, это избавляет их от многих проблем. Голоса Жанны д’Арк имели обыкновение представляться, в отличие от ее голосов. С другой стороны, если голоса действительно ангельские, какой им прок говорить ей свои имена, она все равно их не поймет; так что, пожалуй, поэтому они и не трудились это делать.
Ну, так вот. Неужели нынешний голос имел в виду, что Шарль Пепен невежа? Она пристально посмотрела на него. Нет, не похож. Энергичное, приятное лицо, да и Майклу он вроде нравится – в конце концов, Майкл должен хорошо разбираться в людях, подумала она, ведь он торговец и постоянно общается с людьми.
Но что же не должен делать месье Шарль Пепен? Неужели у него на уме коварство или даже преступление? Или он собирался свести счеты с жизнью, как тот бедный дурачок, их попутчик? На ее руке до сих пор остался след от морских водорослей.
Она незаметно вытерла руку о подол платья, надеясь, что в монастыре голоса оставят ее в покое. Об этом она молилась каждый вечер перед сном. Но если этого не случится, то, по крайней мере, она сможет рассказать об этом, не боясь, что ее упекут в дурдом или побьют камнями на улице. У нее будет исповедник, насколько она знала. Может, он поможет ей понять волю Господа, наделившего ее таким даром без объяснений, что ей с ним делать.
Тем временем за месье Пепеном надо понаблюдать; может, она скажет что-нибудь Майклу перед отъездом. Но что?
Все же она с радостью видела, что Майкл был уже не такой бледный; все суетились вокруг него, кормили лакомыми кусочками, наполняли его бокал, рассказывали последние сплетни. Еще она с радостью обнаружила, что, расслабившись, в основном понимала их разговоры. Они сообщили, что Джаред – должно быть, Джаред Фрэзер, старший кузен Майкла, который основал их компанию и кому принадлежал этот дом – все еще в Германии, но его ждут в любой момент. Он прислал письмо и Майклу; где же оно? Ничего, найдется… А у мадам Нель де ля Турей была истерика, настоящая истерика, при дворе в прошлую среду, когда она столкнулась лицом к лицу с мадемуазель де Перпиньян и на той было платье такого же цвета зеленого горошка, какой носила только де ля Турей – бог весть почему, ведь она всегда выглядела от этого как сыр с плесенью, и она ударила свою служанку за то, что та сказала об этом, да так сильно, что бедная девушка отлетела и ударилась головой о зеркальную стену и разбила ее – очень дурной знак, но все разошлись во мнениях, для кого это дурной знак: для де ля Турей, служанки или де Перпиньян.
«Птицы, – сонно думала Джоан, потягивая вино. – Они похожи на веселых крошечных птичек на дереве, чирикающих все разом».
– Дурной знак для белошвейки, сшившей платье для де Перпиньян, – сказал Майкл, и слабая улыбка тронула его губы. – Когда де ля Турей выяснит, кто это. – Его глаза направились на Джоан, сидевшую с вилкой – настоящей вилкой, да еще из серебра! – в руке; ее рот был приоткрыт от стараний следить за беседой.
– Сестра Джоан – то есть сестра Грегори, – простите, что я оставил вас одну. Если вы достаточно поели, вы не хотите принять ванну, прежде чем я отвезу вас в монастырь?
Он уже приподнялся, протянул руку за звонком, и не успела она опомниться, как одна из служанок потащила ее наверх, ловко раздела и, сморщив нос от запаха снятой одежды, завернула Джоан в халат из потрясающего зеленого шелка, легкого как воздух, втолкнула в маленькую комнату, отделанную камнем, с медной ванной и потом исчезла, проговорив что-то, из чего Джоан уловила лишь слово «eau» – «вода».
Она сидела на деревянном стуле, прижимая халат к голому телу, а ее голова кружилась от выпитого вина. Она закрыла глаза и вздохнула полной грудью, пытаясь настроиться на молитву. Господь, он всюду, заверила она себя, но смутилась при мысли о том, что он сейчас тут с ней, в парижской ванной. Она еще крепче закрыла глаза и решительно начала читать молитвы по четкам, начав с «Тайны радостные».
Она закончила «Посещение Девой Марией святой Елисаветы» и только тогда немного пришла в себя. Первый день в Париже оказался совсем не таким, как она ожидала. Но все же ей надо что-то написать домой маме, непременно. Если в монастыре ей позволят писать письма.
Служанка вернулась с двумя огромными ведрами горячей воды и с чудовищным плеском опрокинула их в ванну. Следом за ней пришла еще одна, тоже с ведрами. Они подхватили Джоан, раздели и поставили в ванну, не успела она сказать первое слово «Воскресения Господа» для третьей декады.
Они говорили ей что-то по-французски, чего она не понимала, и показывали не очень понятные предметы. Она узнала маленький горшочек с мылом и показала на него, и одна из служанок тут же вылила воду ей на голову и принялась мыть ее волосы!
Она прощалась со своими волосами уже несколько месяцев, когда расчесывала их, смирившись с предстоящей потерей; то ли она сразу пожертвует ими, став новициаткой, или позже, уже послушницей, но все равно ясно, что с ними она расстанется. Шок от умелых и ловких пальцев, растиравших кожу на голове, чувственный восторг от теплой воды, лившейся по волосам, мягкая, влажная их тяжесть на груди – может, это Господь спрашивал, хорошо ли она все продумала? Знала ли она, с чем расстается?
Что ж, она знала. И она продумала. С другой стороны… она не могла остановить служанок, правда; это сочли бы за дурные манеры. Тепло воды и выпитое вино заставили кровь быстрее течь по венам; ей казалось, что ее разминают, словно ириску, растягивают, вытягивают, блестящую и падающую упругими петлями. Она закрыла глаза и пыталась припомнить, сколько «Аве Мария» ей надо прочесть в третьей декаде.
Лишь когда служанки подняли ее, розовую и распаренную, из ванны и завернули в удивительно огромное и пушистое полотенце, она резко вынырнула из своего чувственного транса. Холодный воздух напомнил ей, что вся эта роскошь – козни дьявола; наслаждаясь всем этим чревоугодием и грешным купанием, она совсем забыла про молодого мужчину, бедного, отчаявшегося грешника, который бросился в море.
Служанки ушли. Она тут же опустилась на колени на каменный пол и сбросила уютные полотенца, подставив в наказание свою голую кожу холодному воздуху.
– Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa,[32] – шептала она, стуча кулаком в грудь в пароксизме боли и сожаления. Перед глазами был утонувший молодой парень, его тонкие каштановые волосы, прилипшие к щеке, полузакрытые незрячие глаза – о какой ужасной вещи он подумал, перед тем как прыгнуть в море, раз так закричал?
Она подумала о Майкле, о выражении его лица, когда он говорил о своей бедной жене – возможно, тот самоубийца потерял дорогого ему человека и не мог жить без него?
Ей надо было поговорить с ним. В этом была бесспорная, ужасная правда. Не имело значения, что она не знала, что сказать. Она должна была довериться Богу, и он послал бы ей слова, как сделал это, когда она говорила с Майклом.
– Прости меня, Отче! – страстно проговорила она вслух. – Пожалуйста, прости меня, дай мне силы!
Она предала того бедного парня. И себя. И Господа, который дал ей этот ужасный дар предвидения зря. И голоса…
– Почему вы не сказали мне? – воскликнула она. – Вам нечего и сказать в свое оправдание? – Вот, она принимала их за голоса ангелов, а они были лишь клочками тумана, проникавшими в ее голову, бессмысленными, бесполезными… бесполезными, как и она сама, ох, Господи Иисусе…
Она не знала, долго ли стояла так на коленях, голая, полупьяная, в слезах. Она слышала приглушенный, неодобрительный писк французских служанок, которые сунули головы в комнату и так же быстро отпрянули, но не удостоила их внимания. Она не знала, правильно ли молиться за бедного самоубийцу – ведь это смертный грех, конечно же, он попал прямо в ад. Но она не могла оставить его, не могла. Почему-то она чувствовала, что отвечала за него и так беззаботно позволила ему пасть… конечно же, Господь не сочтет его полностью виноватым, раз это она должна была присмотреть за ним.
Так она и молилась, со всей энергией тела, рассудка и духа просила о милосердии. О милосердии к этому парню, к маленькому Ронни и старому пьянице Ангусу, милосердии к бедному Майклу и душе Лили, его дорогой жены, и нерожденному ребенку. И о милосердии к себе самой, недостойному сосуду Божьего промысла.
– Я исправлюсь! – обещала она, шмыгая носом и вытирая его пушистым полотенцем. – Правда, исправлюсь. Я стану храбрее. Правда.
Майкл взял подсвечник у лакея, пожелал спокойной ночи и закрыл дверь. Он надеялся, что почти-сестра-Грегори удобно устроилась; ведь он распорядился, чтобы ее поместили в главной гостевой комнате. Он был уверен, что она хорошенько выспится. Он лукаво улыбнулся: непривыкшая к вину и явно нервничавшая в незнакомой компании, она выпила почти весь графин хереса, прежде чем он заметил, и сидела на углу с рассеянным взглядом и загадочной улыбкой, напомнившей ему картину, недавно увиденную им в Версале, которую дворецкий назвал тогда «Джоконда».
Конечно же, он не мог везти ее в монастырь в таком виде и отдал ее в руки горничных. Они обе глядели на нее с опаской, словно подвыпившая монахиня – особенно опасное существо.
Он и сам выпил немало в течение дня, особенно за обедом. Они с Шарлем беседовали и пили ромовый пунш. Не говорили ни о чем конкретно, просто он не хотел остаться один. Шарль позвал его в игровые комнаты – Шарль был отъявленным игроком, – но кротко принял его отказ и просто составил ему компанию.
Только он подумал о доброте Шарля, как пламя свечи на миг затрепетало и расплылось. Майкл заморгал и тряхнул головой, как оказалось, зря; его желудок взбунтовался, протестуя против такого неожиданного движения. Майкл еле успел донести его содержимое до ночного горшка. Избавившись от выпитого и съеденного, он без сил лег на пол и прижался щекой к холодным доскам.
Нет, конечно, он мог встать и дойти до кровати. Но он не мог смириться с мыслью о холодных, белых простынях, о таких круглых и гладких подушках, словно на них никогда не лежала голова Лили, а кровать никогда не знала тепла ее тела.
Слезы текли по его переносице и капали на пол. Послышался цокот коготков, из-под кровати вылез Плонплон, лизнул его в лицо и заскулил. Майкл сел, прислонившись плечом к кровати, с мопсом на одной руке, и потянулся к графину с портвейном, который оставил дворецкий – по его просьбе – рядом на столике.
Запах был ужасный. Ракоши закрыл нижнюю половину лица шерстяным шарфом, но вонь все равно просачивалась, липла к гортани, ему даже не помогало то, что он дышал ртом. Стараясь вдыхать как можно меньше воздуха, он осторожно пробирался по краю городского кладбища, светя себе под ноги узким лучом темного фонаря. Каменоломня находилась далеко от погоста, но при восточном ветре вонь долетала и туда.
Известняк не добывали здесь уже много лет; ходили слухи, что тут водилась нечистая сила. Так и было. Ракоши знал это точно. Чуждый религии – он был философом и естествоиспытателем, верил в силу разума, – он все-таки невольно перекрестился, ступая на ступени лестницы, которая вела вниз, в шахту, в зловещие недра каменоломни.
Но слухи о призраках, демонах и ходячих мертвецах, по крайней мере, отпугивали всех желающих исследовать странный свет, мерцавший в подземных штольнях каменоломни, если его вообще кто-либо замечал. Хотя на всякий случай… Ракоши раскрыл сумку из мешковины, все еще вонявшую крысами, и вытащил пучок уранинитовых факелов и шелковую клеенку, содержавшую несколько локтей ткани, пропитанной селитрой, солями поташа, голубого купороса, ярь-медянкой, маслом сурьмы и еще несколькими интересными веществами из его лаборатории.
Голубой купорос он нашел по запаху и плотно намотал ткань на головку одного факела, затем – тихонько насвистывая – сделал еще три факела, каждый пропитанный разными солями. Он любил эту часть ритуала, такую простую и удивительно прекрасную.
С минуту он постоял, прислушиваясь, но уже давно стемнело, и единственным шумом были сами звуки ночи – кваканье лягушек в далеких болотах возле кладбища и шелест весенней листвы. Несколько хибарок стояли в полумиле от него, и только в одной из дыры для дыма в крыше тускло мерцал огонь. Даже жаль, что никто, кроме него, не увидит этого. Он достал из упаковочного тряпья маленький глиняный тигель и коснулся углем факела, обмотанного тканью. Замигало крошечное зеленое пламя, словно змеиный язык, и тут же вспыхнул яркий шар призрачного цвета.
Он усмехнулся при виде такого зрелища, но нельзя было терять времени; факелы горят не вечно, надо сделать работу. Он привязал сумку к поясу и, держа в одной руке тихо потрескивавший зеленоватый огонь, стал спускаться в темноту.
Внизу он постоял у лестницы и глубоко вздохнул. Воздух был чистый, пыль осела. Тут давно никого не было. Тусклые белые стены отсвечивали под зеленым пламенем мягким, жутковатым светом; перед ним открылся зев штольни, черный, как душа убийцы. Даже хорошо зная это место, даже с факелом в руке, он все равно с трудом заставил себя войти.
«Может, смерть выглядит именно так?» – подумал он. Черная пустота, в которую ты входишь с крошечной крупицей веры в руке? Он сжал губы. Что ж, он делал это и раньше, хоть и не так долго. Но ему не нравилось, что в эти дни мысль о смерти постоянно сидела в уголках его сознания.
Штольня была широкая, тут могли идти рядом два человека, а кровля достаточно высокая. Грубо вырубленный известняк лежал в тени, и факел едва его касался. Боковые штольни были более узкими. Он стал считать штольни с левой стороны и невольно ускорил шаги, когда проходил четвертую. Там это и лежало, в боковом туннеле, поворот налево, потом еще налево – или это «widdershins», как это называют англичане, движение против часовой стрелки, против солнца? Он вспомнил, что так это называла Мелизанда, когда привела его сюда.
Шестая. Факел уже начал мигать, он вытащил из сумки другой и зажег от первого, а тот бросил на землю у входа в боковой туннель, оставив его гореть и дымиться, от дыма у него запершило в горле. Он знал дорогу, но даже при этом было полезно оставлять заметки тут, в царстве вечной ночи. В шахте были глубокие залы. В одном, дальнем, на стенах были странные рисунки несуществующих животных, изображенных с поразительной живостью, как будто они могли спрыгнуть со стены и убежать в любой момент. Иногда – редко – он проходил весь путь до потрохов земли, просто чтобы посмотреть на них.
Новый факел горел теплым светом природного огня, а белые стены теперь стали розоватыми, как и грубоватый рисунок на сюжет Благовещения в конце этого коридора. Ракоши не знал, чья рука создала рисунки, встречавшиеся в разных местах каменоломни – большинство были на религиозную тему, немногие подчеркнуто нет, – но все были полезными. В стене возле Благовещения было железное кольцо, и он вставил туда факел.
Повернись спиной к Благовещению, потом три шага… Он топнул ногой, вслушиваясь в слабое эхо, и нашел его. В сумке он принес совок и через считаные минуты откопал лист олова, закрывавший его тайник.
Тайник был квадратный, три фута шириной и три глубиной – всякий раз, глядя на этот совершенный куб, Ракоши испытывал удовлетворение, потому что любой алхимик был заодно и нумерологом. Тайник был обшит досками и заполнен наполовину, лежавшие там вещи были завернуты в мешковину или полотно, все они были такие, которые не понесешь открыто по улицам. Ему пришлось немного повозиться, развертывая и завертывая упаковку, пока он искал то, что ему нужно. Мадам Фабьен выставила жесткие, но справедливые условия: по двести экю в месяц сроком на четыре месяца за гарантированное эксклюзивное пользование услугами Мадлен.
Четырех месяцев наверняка хватит, размышлял он, нащупывая сквозь ткань круглые предметы. Вообще, он думал, что и одной ночи будет достаточно, но его мужская гордость отступала перед благоразумием ученого. И если даже… всегда существует шанс раннего выкидыша; он хотел быть уверенным, что ребенок будет, прежде чем выполнять новые эксперименты с пространством между временами. Если он будет знать, что часть его самого – кто-то с его странными способностями – останется, просто на всякий случай, в этом времени…
Он мог чувствовать это тут, где-то в давящей тьме за его спиной. Он понимал, что сейчас не мог это слышать; оно безмолвствовало, кроме дней солнцестояния и равноденствия, когда ты действительно входил в него… но он ощущал звук его своими костями, и поэтому его руки дрожали, когда он возился с тряпьем.
Блеск серебра, золота. Он выбрал две золотые табакерки, филигранное ожерелье и – после некоторых колебаний – маленький серебряный поднос. «Почему пустота не воздействует на металл?» – удивился он в тысячный раз. Действительно, если с тобой золото или серебро, тебе легче путешествовать во времени – или, по крайней мере, ему так казалось. Мелизанда говорила ему, что это так. Но драгоценные камни всегда разрушались в пути сквозь время, хотя и давали максимальный контроль и защиту.
Отчасти это было понятно; все знали, что самоцветы обладают специфической вибрацией, которая соотносится с небесными сферами, а сами сферы, конечно, влияют на землю. Как наверху, так и внизу. Но все же он не понимал, как вибрации влияли на пространство, портал… на это. Мысли об этом вызвали в нем желание, потребность потрогать их, убедить самого себя, и он отложил в сторону свертки, стал рыть в левом углу тайника, где, если нажать на определенную шляпку гвоздя, одна доска отделялась и плавно поворачивалась на шпинделях. Он сунул руку в темную щель, нащупал маленький замшевый мешочек, и, как только прикоснулся к нему, чувство неуверенности немедленно рассеялось.
Он развязал мешочек и высыпал на ладонь его разноцветное содержимое, сверкавшее в темной тени: яркую белизну бриллиантов, лавандовые и фиолетовые аметисты, золотое сияние топазов и цитринов. Достаточно?
Достаточно, чтобы перенестись назад, – это точно. Достаточно, чтобы с некоторой точностью управлять собой, выбрать, насколько далеко он окажется. Но достаточно ли, чтобы перенестись вперед?
Он взвесил на ладони сверкающую пригоршню и осторожно высыпал их назад. Нет, еще не пора. Но у него пока было время на поиски; он никуда не собирался как минимум четыре месяца. Пока он не убедится, что у Мадлен все хорошо и что она носит в своем чреве его ребенка.
– Джоан, – Майкл взял ее за локоть, удерживая, чтобы она не выпрыгнула из кареты. – Вы уверены? Ну, если вы не вполне чувствуете себя готовой, оставайтесь в моем доме, пока не…
– Я готова. – Она не глядела на него, а ее лицо было бледным, словно брусок свиного жира. – Пожалуйста, позвольте мне уйти.
Он с неохотой отпустил ее руку, но настоял, что пойдет с ней и позвонит в колокольчик у ворот, а там все объяснит привратнице. Но все это время он чувствовал, как она дрожала словно бланманже. Что это, страх или вполне понятные нервы? Он и сам чувствовал себя немного странно, ведь произошли такие перемены, начало новой жизни, так отличающейся от всего, что было прежде.
Привратница ушла за монахиней, отвечающей за новициаток, новеньких, и оставила их в маленьком дворике возле ворот. Оттуда он видел освещенный солнцем двор с аркадой вдоль дальней стороны, а справа обширный сад и огород. Слева высилось здание больницы, которую содержал орден, а за ним другие монастырские постройки. Место красивое, подумал он, надеясь, что ее страхи рассеятся при виде такого благолепия.
Она всхлипнула. Он встревожился, увидев, что по ее щекам текло что-то, похожее на слезы.
– Джоан, – тихо сказал он и протянул ей свой свежий носовой платок. – Не бойтесь. Если я вам понадоблюсь, пошлите за мной в любое время, и я приеду. И насчет писем я говорил серьезно.
Он хотел добавить что-то еще, но тут вернулась привратница с сестрой Евстасией, которая встретила Джоан с материнской добротой. Кажется, это утешило девушку, потому что она всхлипнула, выпрямилась и, сунув руку в карман, вынула маленький, сложенный квадратик, очевидно, заботливо сохраненный во время поездки.
– J’ai une lettre,[33] – сказала она на неуверенном французском. – Pour Madame le… pour… мать-настоятельница? – еле слышно сказала она. – Мать Хильдегарда?
– Oui?[34] – Сестра Евстасия взяла записку с такой же бережностью, с какой она была отдана.
– Это от… нее, – сказала Джоан Майклу. У нее иссяк запас французских слов. Она по-прежнему не смотрела на него. – От папиной… э-э… жены. Ну, вы знаете. Клэр.
– Господи Иисусе! – выпалил Майкл, заставив привратницу и сестру Евстасию с укором посмотреть на него.
– Она сказала, что была подругой матери Хильдегарды. И если она еще жива… – Она бросила взгляд на сестру Евстасию, вероятно, понимавшую ее слова.
– О, мать Хильдегарда, конечно, жива, – заверила она Джоан по-английски. – И ей, несомненно, будет интересно поговорить с вами. – Она сунула записку в свой вместительный карман и протянула руку. – Итак, моя дорогая девочка, если вы готовы…
– Je suis prêt,[35] – ответила Джоан дрожащим голосом, но с достоинством. Так Джоан Маккимми из Балриггана вошла в ворота монастыря Ангелов, сжимая в кулаке чистый носовой платок Майкла Мюррея и ощущая запах душистого мыла его умершей жены.
Майкл отпустил карету и беспокойно бродил по городу. Ему не хотелось возвращаться домой. Он надеялся, что монахини будут добры к Джоан, надеялся, что она приняла верное решение.
Конечно, утешал он себя, какое-то время она еще не будет монахиней. Он не знал, сколько проходило времени от поступления в монастырь до пострига в монахини, когда произносился обет бедности, целомудрия и послушания, но уж не меньше нескольких лет. У нее еще будет время убедиться, что она хочет этого. И она была, по крайней мере, в безопасном месте. Взгляд, полный ужаса и огорчения, который она бросила через ворота монастыря, все еще преследовал его. Он шел к реке, где вечерний свет отражался в воде словно в бронзовом зеркале. Рыбаки устали, дневные крики затихли. При таком освещении отражение лодок, скользивших домой, казалось более реальным, чем сами лодки.
Он удивился тому письму и гадал, имело ли оно какое-то отношение к огорченному состоянию Джоан. Он и не знал, что жена его дяди была как-то связана с монастырем Ангелов – хотя теперь он порылся в памяти и вспомнил, как Джаред упоминал, что дядя Джейми недолго, еще до Восстания, работал в Париже в винной торговле. Он предположил, что Клэр тогда, возможно, и познакомилась с матерью Хильдегардой… но все это было еще до его рождения.
При мысли о Клэр он ощутил странное тепло; вообще-то он не мог думать о ней как о своей тетке, хотя она была ею. Он провел с ней в Лаллиброхе не так много времени – но не мог забыть тот момент, когда она встретила его в дверях, одна. Кратко поздоровалась и, повинуясь импульсу, обняла. И он мгновенно почувствовал облегчение, словно она сняла тяжесть с его сердца. Или, может, вскрыла нарыв в его душе, как могла вскрыть на его заднице.