Таммуз – месяц еврейского календаря, четвертый по Библии, десятый в более позднее время.
Семнадцатое число летнего месяца Таммуз, согласно Талмуду, – дата великой скорби, ибо в этот день пророк Моисей в гневе разбил скрижали Завета, в этот день прекратили богослужение в Храме во время осады Иерусалима римлянами. И это ощущение осады и безвыходности из теснин смерти длится три недели – с этого дня до девятого Ава, когда был сожжен императором Титом Иерусалимский Храм.
Но Таммуз это еще имя языческого бога финикийцев, которых древние евреи называли «кнааним», то есть «ханаанцами». Вместе с Астартой (Ашторет, Иштар) и Ваалом Таммуз возглавлял пантеон семитских богов и божков – весьма оргиастическую культуру до возникновения иудейского монотеизма. Раскопки в Угарите возбудили интерес к этой культуре, что самое удивительное, у выходцев из восточной Европы. Уроженец Варшавы Уриэль Шелах (Гальперин), который в одиннадцатилетнем возрасте приехал в 1919 году в страну Израиля, и родившийся в том же 1919 в Харькове Бениамин Камерштейн, которого родители пятилетним ребенком привезли в Тель-Авив, основали группу израильских интеллектуалов «Младо-евреи» или «Ханаанцы».
Первый взял псевдоним Ионатан Ратош, став крупнейшим ивритским поэтом.
Второй взял псевдоним Бениамин Таммуз, став крупнейшим ивритским прозаиком.
По мнению «ханаанцев», резко выступавших против порожденной диаспорой религиозной покорности и вообще против религий, свежесть и раскованность языческих чувств, несомых идолами древней Финикии-Ханаана, может возродить потерянный в тысячелетиях истинный образ потомков праотца Авраама Аиври – «Авраама-еврея», как написано в Торе. Потому они называли себя «иврим» (евреями) в противовес «иудеям», перелагали на современный иврит мифы Ханаана, романтизируя имена Таммуза, Ваала и Астарты.
В представляемой читателю книге «Таммуз» является именем автора первого романа «Реквием по Нааману» и именем героя второго романа «Сон в ночь Таммуза». Автором первого романа является Бениамин Таммуз. Автором второго – Давид Шахар. Оба романа в свое время стали бестселлерами и были переведены на многие языки мира.
Бениамин Таммуз был известен как скульптор, он учился в Париже. Первая его книга «Золотые пески» вышла в 1951 году. В ней он описывает свое детство в Тель-Авиве. После этого вышли десятки его книг, и посвящены они, главным образом, молодым людям, ищущим путь в жизни.
Таммуза можно назвать «автором печального образа» по его отношении ко всему, что происходит вокруг. Потому и юмор у него особый, порой доходящий до острейшей сатиры, и все же смягчаемый щемящей душу сентиментальностью. Именно это сочетание, да еще и своеобразный язык, вывели Таммуза в первый ряд израильских прозаиков. Он становится известрым после перевода на европейские языки романов «Эльяким»(1965), «На крайнем западе»(1967), книгой «Хамелеон и соловей», которую назвал своей «духовной автобиографией». Роман Таммуза «Минотавр» Грэм Грин назвал лучшим романом 1980 года в мировой литературе.
Один из основных романов Таммуза «Реквием по Нааману», вышедший в свет в 1978 году, представляет собой сагу о семье, которую Фройке-Эфраим привез на землю Израиля еще в конце XIX века. С присущим автору печальным юмором и вместе с тем глубоким ощущением силы жизни, Бениамин Таммуз доводит свое повествование до 1974 года.
Автор романа, публикуемого в этой книге, «Сон в ночь Таммуза», Давид Шахар – единственный в новой ивритской литературе писатель, предпринявший грандиозную попытку создать разветвленную художественную систему, разворачивающуюся циклом романов под общим названием «Храм разбитых сосудов» («Хейкал акелим ашвурим»). Второе название цикла – «Луриана», по имени одного из главных героев Габриэля Ионатана Лурия, которое в свою очередь связано с именем великого каббалиста Ицхака Лурия, чье сокращенное имя – АРИ (Ашкенази (Адонейну) Рабби Ицхак (1534–1572).
В чем смысл названия цикла «Храм разбитых сосудов»?
В одном из интервью Давид Шахар дал такое объяснение: «Разбивание сосудов – понятие, введенное АРИ. Это, по сути, одна из идей, к которой пришел человек в поисках ответа на вопрос: если Всевышний сотворяет лишь добро, откуда зло в этом мире? Ответ АРИ таков: Богу (АРИ называет его «Эйн-Соф» – «Бесконечность») для создания физического мира необходимо было место. Но так как бесконечность заполняет все, следовало ее сжать, сократить и найти свободную точку, из которой возникнет материальный мир. Но сам по себе он лишен смысла. Содержание и смысл он может обрести, когда в него вдохнут дух, душу. И тогда Бог ввел в этот мир один-единственный Божественный луч, но мир не выдержал его и взорвался. Другими словами, 400 лет назад АРИ пришел к выводу, что мир является продуктом «большого взрыва», и все мы родились в этом взорванном мире. Каждый из нас – малый осколок, несущий в себе каплю того Божественного луча света. Мы все – плоды взрыва, в результате которого в этом мире нет ничего, что находилось бы на своем месте. Мы – осколки разбитых сосудов. Как же это исправить? Бесконечность обладает слишком большой мощью, чтобы можно было на нее повлиять. Но каждый может исправить самого себя. Основой этого является его единственное и неповторимое бытие, самое интимное и личностное. Это переживание я ощутил в детстве, здесь, в Иерусалиме, как и АРИ. Это открытие могло настичь или застичь его только в Иерусалиме…»
Цикл романов, некая парабола, не может быть завершен. Он может оборваться неожиданно с жизнью автора, но по самой своей концепции остается открытым. И уход автора из жизни кажется досадной случайностью в созданном и уже без него развивающемся мире.
Физическая любовь, несущая в себе духовное слияние любящих душ, согласно Каббале, одно из главенствующих чувств, пронизывающих мироздание, сотворенное Богом. Особенно широко тема любви, земной и вечной, выражена в предлагаемом нами читателю романе «Сон в ночь Таммуза».
В одном из последних своих интервью на вопрос: «Не кажется ли вам, что Габриэль Ионатан Лурия все еще не осуществил обещанное в начале своего пути?» Давид Шахар отвечает: «Габриэль возвращается в романе «Сон в ночь Таммуза» двадцатилетним, то есть речь здесь идет о периоде его жизни еще до начала первого романа «Лето на улице Пророков». В конце романа «Сон в ночь Таммуза» есть некое прозрение героя, а точнее, автора, которое я бы назвал – «Судебный процесс, возбужденный потерянным раем против автора-творца». Подсудимый старается отдать себе отчет об отношении между творцом и творением, между Создателем и его созданием. Это – главное место в романе и, в определенной степени, во всем цикле. Речь о внешней оболочке жизни и нагой душе, скрытой под этой оболочкой («клипа» – понятие из книги «Зоар»), которую человек всю свою жизнь пытается пробить. Любопытно, что это заметила именно французская критика тотчас же после выхода перевода романа».
И все же, прежде всего, Давид Шахар по сути своей, миропониманию и душевному складу – истинно национальный, ивритский, израильский, еврейский писатель.
Эфраим Баух
Дочери моей Дине и Орит – с любовью
Таммуз – один из месяцев древнееврейского лунного календаря, которым пользуются в Израиле параллельно обычному календарю: по нему Таммуз соответствует июню-июлю.
Увижу нимб света —
уходящую луну,
пока не натянется
серебряная нить
и не покатится
шарик золотой…
Что касается Таммуза – со времени той единственной встречи в кафе «Золотой петух» и до возвращения в Израиль – я не видел Томаса Астора и вовсе не был уверен, что именно он и есть Таммуз Аштарот, с которым ошивались между могилами мудрецов Синедриона тридцать лет назад, сын ивритского поэта Эшбаала Аштарот. Сомнения не давали мне покоя, несмотря на то, что вид его мгновенно пробудил во мне боль от смерти его сестры Нингаль, которую я любил. Таммуз исчез из моего мира еще до войны за Независимость, и вовсе не с ним я шел встретиться, а с Томасом Астором, заведующим отделом театра в журнале «Пари ревью», и не по моим делам, а от имени Аарона Дана. Когда же передо мной возникла физиономия под именем Томас Астор, его абсолютная отчужденность по отношению ко мне не оставляла ни малейшей возможности простому и естественному знакомству. Только после встречи, когда душа освободилась от нахлынувшего на меня потока чувств и воспоминаний, я решился тут же с ним связаться и спросить открыто и напрямую, не он ли Таммуз, и если он и вправду Таммуз, приятель моих детских лет, чего это он так чурается меня. Но он, как оказалось, покинул город, уехав по журнальным делам. Я решил позвонить ему через неделю, десять дней, сразу же по его возвращении в Париж, но уже назавтра, наткнувшись у входа в наш офис на Арика Высоцкого, вспомнил о том, что он мне сказал за пару часов, как бы невзначай, до моей встречи с Томасом Астором в кафе «Золотой петух»:
– …Это большой мой друг, покинувший Израиль. Он не просто уроженец страны, имя у него израильско-ханаанское – Таммуз. Можешь представить, в какой среде он рос, если родители дали ему такое имя…
Арик был настолько озадачен и даже испуган заданием по работе, что не успел я расспросить его о большом его друге по имени Таммуз, как он исчез за углом. Так или иначе, нам предстояло увидеться с Ариком в пять после полудня в офисе, можно будет его затащить в кафе и в спокойной обстановке, подробно расспросить о Таммузе: не сын ли он ивритского поэта Эшбаала Аштарот. Вряд ли может быть в Париже, где толчется немало израильтян, два или более человека по имени Таммуз, и если он именно тот самый, вполне вероятно, что он сменил имя на Томас Астор, как и отец его в свое время сменил свое имя Берл Рабан на Эшбаал Аштарот. Я склонялся к тому, что так оно и есть, несмотря на уверения Арика, что я совсем не знаю его друга по имени Таммуз, который решил покинуть Израиль и поселиться в Париже. Вероятно, это проистекало из того, что Арик ничего не знал о прошлом Таммуза, с которым познакомился в Париже. В разговорах своих они не упоминали моего имени, да и причины не было этому, потому Арик и не мог подозревать, что я знаком с его другом еще с детства в старом квартале Монтефиоре, который также назывался Ямин-Моше или Жилища безмятежных (Мишкенот Шаананим). Именно в тот год, когда Арик пришел учиться в нашу школу, он уже не мог встретить ученика по имени Таммуз Рабан – так тот был записан в классном журнале, ибо Таммуз перестал ходить в школу. Никто не знал, где он и что с ним после того, как отец его оставил дом и работу и приткнулся в подвале госпожи Джентилы Ландау с одной, но пламенной целью – писать стихи. Арик с трудом помнил имена одноклассников, тем более не мог знать кого-либо, вычеркнутого из классного журнала.
Вернувшийся после полудня Арик с пакетами почты выглядел не менее озабоченным, чем утром, буквально полз по ступеням на толстых своих ногах и раздавал пакеты, морща лоб, с опущенным долу, сосредоточенным взглядом.
– Зайдем после работы в кафе выпить чего-нибудь, – сказал я ему, принимая предназначенную мне корреспонденцию. Он же покачал головой в знак согласия и заторопился в соседнюю комнату. И в кафе тревога не покидала его взгляд.
– С мамой твоей снова не всё в порядке? – спросил я.
– Утром, когда я выходил на работу, она чувствовала себя хорошо, но я начал беспокоиться после нескольких моих звонков домой: линия все время была занята.
– Это может быть и добрым знаком, – сказал я.
– И да, и нет. С одной стороны, быть может, знак добрый: она бодрствует и весело болтает с подругами. Но, с другой стороны, это, может, знак вовсе не добрый: она звонит врачам, просит помощи, а, быть может, кто его знает, – ты ведь знаешь мое болезненное воображение – вдруг одолела ее слабость во время разговора, она потеряла сознание, трубка выпала из рук, и потому линия все время занята. Я сижу себе здесь и наслаждаюсь жизнью, в то время как мама лежит дома больная и беспомощная.
Тревожный его вид для человека, который не слыхал и не знал о страхах, поедающих его душу, свидетельствовал сам по себе о чем-то вовсе обратном, чем наслаждение жизнью за столиком кафе.
– Я тебя долго не задержу, – сказал я.
– Нет, нет, ты вовсе меня не задерживаешь, – поспешно сказал Арик и даже положил ладонь на мою руку, чтобы предотвратить мой уход. – Раз ты меня пригласил… Я бы тебя тоже пригласил, если бы мне было необходимо что-то выяснить.
Лицо его неожиданно покраснело и, после некоторого колебания, он добавил:
– Я бы и сам пришел сюда расслабиться – посидеть, поглядеть на прохожих, выпить чего-нибудь перед уходом домой. Подышать свежим воздухом, почувствовать себя свободным. Понимаешь, я ведь сам знаю, что тревоги мои зряшны, что занятая линия – это добрый знак: мама болтает с подругами и вовсе в этот миг во мне не нуждается. Тем не менее, мое воображение не оставляет картина лежащей на полу матери, ее лица, искривленного внезапной болью… Ладно, перейдем не другую тему. Я вовсе не собирался свои тревоги возлагать на тебя. Минут через пять позвоню домой отсюда – убедиться, что все в порядке. Так о чем мы говорили? Кажется, утром ты что-то собирался спросить меня перед тем, как появилась Яэли Ландау со своими записочками.
– Да, – сказал я, – хотел спросить тебя о твоем друге. Помнишь, ты сказал, что у тебя есть друг по имени Таммуз?
Еще до того, как он услышал имя «Таммуз», даже до того, как я успел спросить, лицо его сильно зарделось, и он бросил на меня странный такой, непонятный мне взгляд, заставивший меня прервать вопрос.
– Да, да… Ты хотел спросить…
– Этот Таммуз случайно не сын поэта Эшбаала Аштарот? Не зовут ли его Таммуз Аштарот или Таммуз Рабан? Настоящее имя его отца было Берл Рабан, и в детстве мы звали его Таммуз Рабан. Так он был записан в классном журнале, так его окликали учителя.
Глаза Арика засверкали, он даже с какой-то радостью покачал головой:
– Да, да… Точно так. Жаль, что тогда, в детстве, я не встретился с ним и ничего о нем не знал. Познакомился с ним лишь здесь, в Париже. Это удивительный, чудный человек!
Облако тревоги, душевная его подавленность исчезли при упоминании друга по имени Таммуз. Тут я понял причину того, что он покраснел при упоминании этого имени.
– Честно говоря, – продолжал Арик, – я намеревался поговорить с тобой о нём. Даже попросить кое о чем. Бывают же иногда такие случайные совпадения, этакая телепатия: в течение всего дня я колебался – обратиться с этим к тебе или нет. И это в то время, что ты хотел расспросить меня о Таммузе, ибо знал в детстве его отца. Просьба моя, по сути, и связана с его отцом. Ты ведь должен лететь в Израиль на следующей неделе, вот я и хотел попросить тебя о личном одолжении – связаться с его мамой. Отец его, как я понимаю, умер много лет назад, но, вне сомнения, она хранит все его документы и бумаги.
– Конечно же, я это сделаю с большим удовольствием. Ведь и я очень бы хотел увидеть ее после стольких лет. Не знаю, где она сейчас живет, но думаю, что не будет трудно напасть на ее след. Она ведь ныне – вдова известного поэта Эшбаала Аштарот!
Сердце мое защемило внезапной болью мгновение, когда я видел его последний раз поднимающимся по ступеням больницы к дочери его Нингаль, лежащей при смерти. Ноги его подгибались, он присел на ступени, обхватив руками голову, и все поднимающиеся и сходящие бросали на него недоуменные взгляды.
– Ты, вероятно, знаешь, что Эшбаал Аштарот в свое время работал в глазной клинике доктора Ландау, и Таммуз рассказывал мне, что его отец вместе с доктором Ландау ездили в Иран лечить глаза кому-то из шахской семьи.
– Да, я помню. Рассказывали тогда, что доктор Ландау и все его сопровождавшие получили золотые медали и благодарственные письма от самого шаха. Это был отец шаха нынешнего, у которого столько сейчас бед. Вполне возможно, что именно ему лечили глаза, ведь он был тогда молодым шахским сыном.
Арик возбужденно следил за каждым моим словом: все, касающееся его друга, было бальзамом его сердцу:
– И еще Таммуз мне рассказывал, что помнит – у отца его был пакет с входными билетами в шахский дворец. Быть может, что-то осталось из этого пакета: дорожный билет, приглашение на праздничный ужин, на встречу в саду. Прошу тебя, если возможно, привези хотя бы что-то одно, даже просто копию.
– Конечно, – сказал я, – если только у нее что-то осталось от тех дней и она согласится мне дать.
– Прекрасно, – сказал Арик, – теперь я вернусь домой в отличном настроении.
Еще до того как мы расстались, у меня возникло желание спросить его, почему он обращается именно ко мне со столь простой просьбой, связанной с отцом его лучшего друга; ведь он может попросить об этом впрямую самого Таммуза. И всё же я подумал, что такой вопрос может быть им истолкован, как нежелание выполнить его просьбу. Более того, вопрос этот может затронуть какие-либо болезненные точки, которых Арик не хотел касаться. Быть может, по той или иной причине Таммуз прервал всякие связи со своей матерью, или она – с ним. Быть может, именно крепкая дружба не позволяет Арику обратиться в Таммузу с такой просьбой или, наоборот, он желает это скрыть от друга по своим каким-то причинам. Ведь вот, не предложил же мне адрес вдовы Эшбаала Аштарот. С другой стороны, вполне возможно, что Арик просто не придал значения моему замечанию, касающемуся этого адреса, и вообще его просьба не заключает в себе вообще никакой тайны. Просто нужные материалы, таким образом, окажутся у него гораздо скорее, чем в результате длительной переписки.
После того как мы расстались и я убедился в том, что, друг Арика и есть Таммуз, сын Эшбаала Аштарот, внезапно, до сердцебиения, я ощутил острую неудовлетворенность: ведь не спросил я Арика о главном: почему Таммуз здесь, в Париже, живет под именем Томас Астор? Сомнения начали меня грызть не менее сильно, чем до встречи с Ариком. В общем-то, все сошлось на том, что Таммуз Аштарот и есть Томас Астор, но именно поэтому остро встал вопрос: почему он был столь отчужден во время нашей встречи. Нет, он вовсе не притворялся. Томас Астор просто не был со мной знаком. Он ведь не знал, с кем ему предстоит встретиться. И если он и вправду был Таммузом, скрывающимся под иным именем, некий незаметный знак удивления от неожиданной встречи, трепет ресниц, мигнувшее веко, едва искривившийся рот, непроизвольный жест руки – должны были его выдать. И это даже в том случае, если он решил намеренно не признать меня, после того как понял, что его собеседник – не автор пьесы «Откровение человека» Аарон Дан, а я, выступающий от его имени и по его поручению? Но, быть может, Таммуз – Томас Астор вовсе не чурался меня, а просто-напросто не узнал после тридцати пяти лет, по сути, целой жизни, и был искренне уверен в том, что беседует с автором пьесы «Откровение человека» Аароном Даном? Да, говорили мы по-французски, но проблемы, поднятые в пьесе, были явно израильскими, явно знакомыми ему по прошлой жизни. Однако Томас Астор даже слабым намеком не открылся, что он уроженец Израиля, не произнес ни одного ивритского слова, как будто не был сыном ивритского поэта, а абсолютно чуждым Израилю, его языку, проблемам, всему, что там происходит.
Может, и вправду он чужеземец? Просто какой-то англосакс Томас Астор. И связь его с Таммузом, по сути, плод моего разыгравшегося воображения? Все события, предварявшие мою встречу с Томасом Астором, выстроились в некую четкую цепочку, каждое звено которой твердо доказывало, что все мои странные виртуальные соображения, явные видения или призраки моего воображения, не имеют даже малейшей основы в реальности. Ведь все началось со случайной встречи с Ариком Высоцким. Не встретил бы я его по пути на встречу с Томасом Астором, у меня даже не возникло бы мысли подозревать в незнакомом человеке, в чужом городе иную личность, прежнюю, связанную с моим детством, с еврейством. Но, когда я увидел неожиданно на улице Детурнон, как в незнакомой физиономии с крашеными усами и клочками волос, подобно раздерганному и увядшему венку украшающими темную лысину, проступает облик ребенка Арика Высоцкого в шапочке с красным помпоном, неожиданно раскрылись шлюзы воспоминаний, и волны тех дней окатывали меня одна за другой, разбиваясь одна об другую. Я барахтался в них всю дорогу до встречи с Томасом Астором. В этих волнах, то взлетая, то низвергаясь, парило, тонуло, возвращалось, качалось, мерцало издали имя «Таммуз», которое Арик обронил как бы невзначай, всего один раз и без всякого упоминания с моей стороны. Не упоминал я его и не реагировал именно потому, что это был Таммуз, брат Нингаль, которую я любил. Та боль, которой он ранил мою душу, была до того глубока и непреходяща, что даже сейчас, когда я встретился с Ариком поговорить о Таммузе, мне даже в голову не пришло просить его о встрече с ним.
И так вот, прихваченный, словно клещами, именем «Таммуз», я пришел на встречу с Томасом Астором. Я приклеил ему биографию Таммуза, найдя, в приступе некой эйфории, какие-то черты в лице незнакомого человека в чужом городе, напоминающие подростка, который когда-то был мне близок в моем родном городе.
Более чем странно, что, собираясь на работу посланцем в Париж, буквально в день выезда, я задумался над вопросом: существовал ли вообще в реальности, вне моей жизни, этот подросток. Вопрос возник именно в те дни, когда я возился с паспортом и другими документами в связи с отъездом, посещая разные инстанции. Там я встречался по ходу дела с моими соучениками по средней школе. Естественно, имена учителей и одноклассников назывались при этих случайных встречах. Названное мною имя Таммуз ничего им не напоминало. А ведь не день и не два – годами они учились с ним в одном классе. Ныне же не помнили его абсолютно. Даже после того как я описывал его облик и школьные поступки. Только один, известный журналист из серьезной ежедневной газеты, воскликнул:
– Еще бы, конечно! Стихи, посвященные богом Таммузом богине Астарте! Помню, помню! Сейчас он пишет религиозно-национа-листические стихи!
Я даже не попытался уличить его в ошибке, и не просто, а ошибке в квадрате. Просто в этом не было никакого смысла. Ведь журналисту этому, который не помнил мальчика по имени Таммуз, было все равно, ребенок или его отец писал стихи, которые он не читал и не желал читать. Но как расторопный и бдительный журналист, вспомнил, что слышал как-то фразу «стихи Таммуза Астарте», и с проворством газетчика схватил, что в стихах этих что-то связано с Писанием, тут же пришел к выводу, что стихи эти религиозные. А если религиозные, то, несомненно, националистические. И не было ему дела, что поэтом был не Таммуз, а его отец, который вовсе религиозным не был, а наоборот, являлся абсолютным противником еврейства в его галутном выражении. Он отчаянно боролся против любого проявления галутного духа, его хитросплетений и традиций, а пил из источника древнееврейского – из Танаха, и, по его мнению, галутный дух – и в Израиле, и во всем мире – будь это в одежде религиозной или светской – это враг, пожирающий, как моль изнутри, подобно «пятой колонне», государство Израиль.
После встречи с журналистом я вдруг понял: нет ничего удивительного в том, что другие, которые не зарабатывают погоней за всяческими слухами и сплетнями, возникающими в пространстве мировой скуки, вовсе забыли о существовании Таммуза. Он сам предпочел быть начисто забытым, а в годы юности старался как бы стереть себя из общего фона, быть этим фоном проглоченным, чтобы никто не обратил на него внимания, не заметил его. В этом смысле он был абсолютной противоположностью Арику, который возник в нашем классе в тот год, когда Таммуз исчез из него. Арик, пришедший извне, со своим красным помпоном, делал все возможное, чтобы быть принятым, быть «одним из бранжи», «быть внутри», в то время как Таммуз, будучи «внутри», делал всё, чтобы вырваться наружу, но пока, вынужденный находиться внутри, делал всё, чтобы быть незаметнее собственной тени.
Это началось у него еще с детского сада или даже раньше. Я, во всяком случае, помню, как он играл в одиночестве, целиком занятый собою. Особенно любил играть с кубиками, строить дворцы. Это было воистину любимое его занятие – строить из кубиков, дощечек, всего, что попадало ему под руку, красивые домики, пока не возникала чья-то нога или несколько ног, и они расшвыривали эти постройки, созданные его фантазией, подбрасывая кубики с дикой радостью. Он не плакал, не кричал, не бежал жаловаться воспитательнице, не отбивался ногами от нападающих, лишь осматривался в страхе, в изумлении, с болью, собирал заново кубики и пытался построить новый дворец в другом уголке, более отдаленном и скрытом. Он не вступал в драку, не собирался давать сдачи, не торопился излить свою обиду воспитательнице. Он хотел строить дворец. Но даже если бы побежал к ней жаловаться и требовать справедливости, положение его вовсе бы не улучшилось, ибо она руководствовалась правилами прогрессивного воспитания тех лет, которые, быть может, распространены и по сей день, трудно мне сказать, ведь нога моя вот уже десятки лет не ступала в детский сад. Она отвечала:
– Они тебя бьют – дай им сдачи!
Но не это сдерживало его от жалобы или драки, а просто характер. «Таков характер», – любили говорить в те дни. Он любил не только строить, но и рисовать красивые дома, окруженные садом, высокими каменными заборами – и это в те дни, когда не было у него своего угла, даже своей постели. Спал он в домах дальних и близких родственников. Жил, к примеру, у «Красного уха»: эту кличку госпожа Лурия дала торговавшему в розницу старику, реб Акиве Рабану, дяде отца Таммуза. Или у «Долгожителя», дяди своего, брата отца, а иногда и у доктора Ландау. В начале, во времена детского сада, это было связано с беспорядками. Арабы нападали на отдаленные еврейские кварталы. Таммуз жил в крайнем доме старого квартала Монтефиори, напротив арабского села Дер-Абу-Тор, и его вместе с другими детьми эвакуировали в центр города, в дома родственников. Затем он снова оказался без пристанища. Отец перестал работать, и вся мебель была продана с молотка на покрытие части долгов.
Один единственный раз в детском саду Таммуз взбунтовался. Это было в некий необычный день, когда нас всех повели в рощу Шнеллер. В тот день пришли штукатуры обновить стены детского сада, и воспитательница повела нас в рощу. Каждый взял с собой фрукты и сэндвичи, принесенные из дому, чтобы подкрепиться в десятом часу. Таммуз же нес в руке мешочек с деревянными кубиками, чтобы строить свой дворец.
Воспитательница использовала место, чтобы дать нам урок природоведения, называла деревья, цветы, кусты, колючки, облака. Я особенно запомнил такие названия, как «перистые облака» и «овечьи облака», которые привели меня в невероятное изумление. Помню я также какую-то драку, которая возникла во время завтрака далеко от меня, на вершине склона, по которому сбегала роща, ближе к «стене Шнеллера». Лицо воспитательницы Сары, красное от злости: она вынуждена была, перестав жевать пищу, наводить порядок среди детей. Смысл случившегося открылся мне через много лет, когда мы уже были взрослыми, при одной из последних встреч с Таммузом после окончания средней школы. Он рассказал мне, что в тот день, рыская по роще, внезапно обнаружил вдалеке от группы гладкую, чистую, пустую веранду, на которой можно было спокойно, в тишине, строить все, что ему заблагорассудится. Дрожа от радости, он погрузился в сооружение башни, пока не услышал поблизости этакий хохоток, уже знакомый ему, а затем, как обычно, возникла и нога. Как обычно, он оглянулся, чтобы отметить уголок, куда можно отступить, и тут у его ног раскрылась дыра: это была вовсе не веранда, а плоская крыша какого-то забытого строения на склоне. Дыра эта заставила его всеми силами рвануться вперед, вместо обычного отступления назад, и он свалил двух одним своим рывком, двух наиболее агрессивных, которые всегда рушили его сооружения и, вероятно, сильно их стукнул, ибо они завыли в голос и бросились к воспитательнице. С удивительным ощущением радости, которого раньше никогда не испытывал, ощущением победы, он занялся своими кубиками. Но тут вернулись двое с воспитательницей, и она заявила ему, что это не его личный участок, и другим детям тоже можно здесь играть. Будто он мешал кому-то играть. Таммуз не знал, что ответить, покачал головой в знак согласия и продолжал строить. Теперь целая группа прыгала рядом. Не было у них игрушек, и они носились друг за другом с шумом и криками. Снова чья-то нога наступила на дворец. На этот раз он не оглянулся, как обычно, а набросился на изумленного разрушителя. На шум возникла воспитательница.
– Ты просто дикарь, – заорала она на него. Лицо ее было пунцовым от злости. – Ты все время дерешься. Набрасываешься на всех.
– Но они начали… – пытался защищаться Таммуз, – они ни разу не дали мне достроить…
Тут лишь воспитательница заметила разбросанные кубики.
– Кто принес сюда кубики из детского сада?
– Я, – сказал Таммуз в надежде, что сейчас восторжествует справедливость. – Я принес мешочек с кубиками сюда.
– Ах так, – покачала она головой. – Кто дал тебе право выносить игрушки из детского сада? Я ведь ясно сказала, что запрещено выносить что-либо! Придется мне вызвать твою маму.
Тут она обнаружила дыру в крыше и добавила:
– Я вообще запрещаю вам здесь играть. Это опасно. Мы стоим на плоской крыше без перил, и вы можете свалиться вниз. Не понимаю тебя, Таммуз! Не достаточно того, что ты ходишь без разрешения, в одиночку, в разных опасных местах, ты еще тащишь за собой других детей и мешаешь их завтраку. А теперь дай мне кубики, и мы все вместе пойдем и присядем под кипарисом, чтобы закончить завтрак.
Описывая всё это, Таммуз вовсе не думал предаваться воспоминаниям времен детского сада, а просто пересказывал написанную им одноактную пьесу. В те дни он мечтал снять фильм и говорил о том, что если ему не удастся достать необходимое для этого оборудование – не знаю, существовало ли оно вообще в те дни в Израиле, – он попытается снять немой фильм типа комедии, подобный короткометражкам Чарли Чаплина, одержимым поклонником которого он был. Вдобавок к событию, случившемуся в детском саду, в пьесе был некий сон, который неоднократно посещал его в этот последний год учебы в средней школе. Я был тогда членом классного комитета, и мне было поручено собрать материал к выпускному вечеру. Таммуз вовсе не думал о постановке своей комедии на вечере, а размышлял над сценарием к фильму в стиле Чарли Чаплина, режиссером и главным актером которого будет он сам. Но, так как я обратился к нему, рассказал мне сюжет одноактной пьесы, сложившейся в его воображении то ли в виде киносценария, то ли в виде театрального спектакля, и даже дал мне ее почитать. Не знаю, почему он озаглавил её – «Видение»: что-то в этом названии было одновременно и обветшавшим и как бы вывихнутым, выпадавшим из рамок времени и места, ничего не говорящим юному современнику тех лет.