bannerbannerbanner
Золотошвейка

Дара Преображенская
Золотошвейка

ГЛАВА 4

Дуня Ивановна Городилова проживала в прекрасном доме почти на самой окраине Гороховой. Домик практически ничем не отличался от остальных; каменный, с высокими колоннами и прямыми широкими ступеньками лестницы. Он был выкрашен в розовый цвет, чем и выделялся среди довольно приличных особняков Петербурга.

Городиловы процветали: швейная мастерская находилась рядом в качестве пристроя с низкой крышей; тут же во дворике располагались разные хозяйственные подсобки, где обычно держали скотину, слуги чистили картошку и чесали языками, а сзади раскинулся сад с яблонями и грушами. Весной, во время цветения, здесь было особенно уютно, пахло нектаром и мятой, а проворные шмели перелетали с цветка на цветок и что-то жужжали «себе под нос».

Посреди сада были сформированы овощные грядки. Девица Акулина и бабка Дарья выращивали морковь и помидоры, да чеснок. Летом они обычно занимались прополкой, в марте – перекопкой земли.

Машеньку и Варфоломея встретила молодая женщина, которая назвалась Фросею. Одета она была по-простому: в синюю юбку и лиловую кофточку. Худое лицо с выразительными карими глазами вряд ли можно было назвать красивым, но таилась в нём какая-то необъяснимая духовная сила, которую нельзя измерить никакими мерками.

Мальчонка лет восьми прятался в складках её юбки и испуганно глядел на гостей. «Совсем как волчок» – подумалось Маше.

Чёрный платок, скрывавший светлые волосы, говорил о том, что она была вдовой.

– Где хозяйка-то?

– Уехала она утром еще с какой-то важной дамой. Во дворец. Пётр Петрович ещё не вернулся. В Москве он.

– А ты кто будешь? – посмелел Варфоломей.

– Приживалка я. Мастерица. Дуня Ивановна меня из жалости с сынком Никиткой к себе взяла. Дай Бог ей здоровья. Я при комнатах.

Варфоломей усы пригладил:

– А Григорий и Артемий где?

– Сыновья-то Дуни Ивановны на службе, при Елисавете. Они сюда редко захаживают, всё больше при дворе.

Варфоломей толкнул Машу вперед:

– Это – Марья Андреевна – племяшка хозяйкина. Дуня-то Ивановна сама дочку Андрея Иваныча к себе звала. Вот она и явилась, родимая.

Вдова внимательно посмотрела на гостью, улыбнулась:

– Хорошенькая. А что же вы стоите-то на пороге? Проходите. Я вас сейчас чайком напою. Небось с дороги устали. Эй, Никитушка, помоги вещи занести.

Мальчишка сразу же бросился исполнять просьбу матери, ловко подхватил узелки и понес в верхние комнаты.

– Да Вы больно не суетитесь, – бормотал кучер.

Фрося самовар вскипятила, за чаем промолвила:

– Дуня-то Ивановна предупреждала, что Машенька приедет. Только не сегодня ждала она. Я-то сегодня в мастерскую не пошла – голова, малость, приболела.

– Ничего, бывает.

Варфоломей, лишь, на блюдце дул, да сахарком закусывал, сам красный от удовольствия, как свёкла.

Поглядывал, то и дело, на смущённую Фросю.

– Был бы я, Ефросенья, вольным, взял бы тебя в жёны. Уж больно хороша.

– Что Вы. Обет, ведь, я дала; не сниму вдовий платок. Верующая я.

Варфоломей только рукой машет.

– Не дело говоришь Фроська. Кто ж на всю жизнь-то зарекается?

Фрося глаза в пол опустила:

– Не сниму я вдовий платок.

Машенька их не слушала, наблюдала за тем, как Никитка рожицы корчит, хихикала – смешной он. Затем, во дворе голубей кормили. Голубки прилетят, накинутся на крошки, склюют, после чего важно так ходят, ещё просят. Подкинешь им хлебушка – снова склюют, от удовольствия ворковать начинают.

Никитка проворнее голубей кормил; не в первый раз – Маша за ним повторяла.

– Они всегда такие голодные?

– Угу, – кивает Никитка.

Дуня Ивановна, лишь, на закате пожаловала. Увидела Машеньку, обняла, расцеловала, велела бабке Дарье пироги испечь.

Маша гостинцев всяких с Каменки навезла: грибочков, варенья, мёда. Андрей-де Иваныч и Марфа Тихоновна посылают, в городе-то мёд – особенно вещь ценная, так как при кашле лечит, горло успокаивает, здоровье даёт.

Пироги у бабки Дарьи всегда отменные получаются. Она их так делает, чтоб на языке таяли: сначала раскатывает тесто на огромном столе, каждый раз посыпая мукой да тех пор, пока оно совсем не станет белым и не липким. Затем, руками, как следует, придавит и рюмкой хрустальной кружки вырежет, яблок или мелко порубленной капустки наложит, залепит по краям и в печку. Из печки они уже румяные, как на подбор выходят и сразу на стол попадают.

А ещё хорошо бабка Дарья борщи варит, долго ложкой жир мешает, зато потом борщец-то наваристый получается, все добавки просят, особенно сам хозяин. Городилов Петр Петрович любил Дарьиной стряпней побаловаться. Ест и нахваливает: «Молодец, Дарьюшка! Вкусно!»

На этот раз без Петра Петровича ужинали. Григорий и Артемий – сынки Дуни Ивановны, ввечеру приехали: стройные молодцы, в зелёных мундирах с золотыми петлицами (в хозяйской мастерской вышитыми), с Машенькой поздоровались. Машенька смутилась – понравились ей племянники: рослые, красивые, смеющиеся. Братья шутили, с племянницею заигрывали, трюфелями угощали.

Варфоломей ночевать остался, а поутру с благословениями обратно отправился, обещался каждый месяц из дому от курьеров весточку отправлять, а как заскучает Маша, за нею приехать.

Девка Акулина Машеньку до горницы проводила; горенка рядом с Фросиной располагалась, по соседству Никитка обитал, ему Дуня Ивановна отдельную комнату дала: пусть-де малец живет (итак уже судьбой обижен).

Машина горенка на улицу выходила, где как раз кареты ездили с богатыми дамами и галантными ухажёрами, дальше высились храмы с большими куполами и белокаменными стенами. Обрадовалась Машенька, здорово-то как! Теперь каждое утро будет она звон колоколов слышать, как самое дорогое. На стене висела картина неизвестного художника с изображением пышного букета незабудок в глиняном кувшине. Маша долго разглядывала картину, не могла понять – откуда взялось столько краски и как она держится – такого Маша никогда раньше не видела; сама-то по-другому подносы расписывала, по-своему.

Обстановка отличалась простотой: в углу небольшой резной столик, накрытый белой скатертью, рядом стул и кровать с одной единственной периной. На окне – остаток оплывшей парафиновой свечи; каждый раз девица Акулина приносила новую. Горница Маши находилась на втором этаже пристроя (Дуня Ивановна и Петр Петрович жили в самом доме), поэтому на обед приходилось спускаться по переходу.

Фрося в последнее время приболела и бабка Дарья таскала ей еду прямо в горницу: то оладьи с сиропом, то кофей, то окорок.

Часто Машенька слышала, как из Фросиной горенки доносились какие-то заклинания. Однажды даже подглядела: над кроватью, где лежала больная, стояла бабка Дарья и брызгала на её бледное лицо воду, при этом вкрадчиво шептала: «Изыди нечистая. Возьму ключи от тридевяти земель, отнесу Ивану-воину, Серафиму-старцу и Богородице. Никому не отдадут они тех ключей. Пусть раба божья Ефросенья от недуга излечится, пущай весь сглаз и порча сымутся. Быть посему. Аминь».

Пугалась Машенька этих заклинаний, к Никитке бежала.

Однажды слышала, как Никита Акулину спрашивал: «Почему-де наша улица гороховой зовется». Девка Акулина всякие небылицы выдумывала: «Когда-то такой улицы и в помине не было, – говорит, – ехал как-то один купец с Подмосковья с мешком гороха, а в мешке том дырка была. Ну и горох-то сыпался постепенно по пути купца. А когда дома строить начали, улочку гороховой и прозвали. Вот так-то Никитушка».

Фрося тяжелую жизнь прожила, многое на своем веку повидала. В детстве сиротой осталась, вышла замуж за смутьяна Герасима, который напивался и побоями молодую жену потчевал. А как Никитка родился, совсем запил, дома не показывался, в драки ввязывался. Ну и забили Герасима до смерти. Фрося побиралась, от одного богатого дома к другому ходила, везде её гнали, однажды даже в карцер посадили.

По доброте душевной взяла её к себе Дуня Ивановна (Фросенька до сих пор на нее царице небесной молится). В мастерскую стала хаживать, шитью обучилась, теперь и других учит.

Через неделю и Машенька в мастерскую пошла, показала мастерицам, что умеет. Взяла полотно, надела на пяльцы и начала тонкой иглой узоры выписывать. И моссульским шитьем цветы создавала, и персидской, и сербской вышивкой владела, и борта славянскими узорами «писала». Дивились только мастерицы (девки-то молодые), лишь, старица Жанна обучила Машу лангетному шву и «двусторонним крестикам», да еще накладному шитью с блестками и китайским узорам.

«Иголку-то наискось держи, а швы ровно накладывай», – говорила Жанна.

Немкой она была, оттого и строгая такая. Дуня Ивановна хорошо платила за уменье иноземки, Жанна в ответ мастерскую в своих руках держала, молодым мастерицам спуску не давала. К Машеньке же по-другому относилась (знала, что хозяйкина родня). Маша довольной была, нравилось ей целыми днями вышивать, работу даже к себе в горницу до утра брала.

Затем работу тётке показывала. Дуня Ивановна восхищалась, на полотно глядя. Узоры, словно живыми делались, так и плыли мимо глаз.

Вот будет возможность, поговорю я о тебе, Маша, с самой статс-дамой государыни, – говорила Дуня Ивановна, – тебе, голубушка, с таким талантом во дворец надобно.

«Мне и здесь нравится, тётенька, – возражала девушка. – Я манерам не обучена, оттого трудно мне во дворце-то будет. Да и батюшка мой – простой купец».

Дуня Ивановна только отмахивалась: «Ничего, манерам тебя, Машенька, научат. А дед твой, Иван Иваныч, дворянином был. Так что и ты не из простого народа будешь. Понравишься государыне, она тебя обратно дворянкой сделает!»

Снилась Машеньке государыня Елисавета Петровна. Видела она государыню страшную, злую, высокомерную, в пышных жемчужных юбках, на корсете. Хмурится и глядит так строго, чтобы комар носа не подточил, а Машенька за нянюшкину спину прячется.

«Нянюшка, нянюшка, помоги мне», – шепчет. Нянюшка в Фросю превращается. Фросенька берет за руку Машу и тащит за собою в горницу, куда государыня войти не может, мешает ей что-то. Каждый раз после снов таких в холодном поту она просыпалась, молилась, Елисаветы – государыни боялась.

 

Случалось, когда в доме никого не было, ходила Машенька по горницам, принцессою себя воображала. Представляла, будто богатства у нее видимо-невидимо везде: и ларцы с золотыми слитками, и сундуки с изумрудами, да самоцветами – всего вдоволь, а только не нужно ей этого. Соскучилась по своим берёзкам, по рощице с речкой. Варфоломей – кучер, пару раз на днях приезжал, письма из дома привозил, другой раз вестовые заглядывали от Сашеньки и Андрей Иваныча привет передавали.

«Ну как, Маруся, домой-то не надумала ехать?» – писал батюшка.

Иногда за чаем Дуня Ивановна спрашивала: «Нравится ли у меня тебе, Машенька? Али в Каменку податься хочешь?»

«Нравится, тётенька», – отвечала Маша.

Тётка Дуня и впрямь настоящей красавицей была: стройная, с мушками на лице, брови подведены, при парике и кринолинах.

По молодости серые глаза юной жены унтер-офицера при деле не одного вельможу с ума свели. Любила Дуня Ивановна воротнички кружевные одевать, они тогда, как раз, в моду входили. С Варфоломеем гостинцев в Каменку посылала; расшитые мастерицами платки, вино и бусы из перламутра для Марфы Тихоновны. Пусть-де порадует Андрей жену.

От Машеньки ответ передала. «Всё у нас хорошо, Андрей. Дочка твоя молодец. Вышивает не хуже моих работниц. Жанна довольна ею. Талантлива она у тебя. За медок спасибо. Бабка Дарья пироги печет медовые. Никогда таких не едала! Пётр-то Петрович довольным остался бы».

Пётр Петрович Городилов вернулся во вторник, в августе, 25-го числа. По этому поводу стол накрыли, бабка Дарья пирогов морковных напекла – любил шибко Пётр Петрович пироги-то, особенно морковные жаловал, ест, а сам, того и гляди, облизывается. Машенька – племянница ему понравилась.

«Замуж бы пора, – сказывал. – Ничего, женихов в Петербурге много. На такую красавицу с васильковыми глазами ещё больше будет. Елисавета-то Петровна молодых гвардейцев держит».

Пётр Петрович про надвигающуюся войну с Пруссией больше говорил. Фридрих, словно взбесился, а генерал Апраксин и канцлер Бестужев на войне настаивают. Только Елисавета ещё думает, советуется с Алексеем Григорьевичем Разумовским (все же генерал-фельдмаршал он). Разумовский тоже раздумывает, да, видно, Фридрих на переговоры не очень идти хочет! Эх, тяжелые времена нынче предвидятся! Машенька слушала и молчала, ей-то не многое из рассказов дяди понятно было. Главное, чтобы все живые остались, а остальное «припишется».

Веселье у Городиловых случалось, когда Григорий и Артемий приезжали из длительных поездок, тогда многочисленные слуги хлопотать начинали, бегают по дому туда-сюда, на стол накрывают, особенно толстый повар Демьян.

Красноносый, с огромными ручищами Демьян, учился у придворного кашевара-француза «мсье Дебре», который знавал толк в салатах, приправах и супах. Нынче французская кухня в моду входить начла, оттого Демьян новые заморские блюда готовил «из самого дворца».

Бабка Дарья постоянно с Демьяном спорила. «Наша-то русская пища, куда вкуснее и полезнее, чем все эти хранцузские дурачества».

«Ничего ты не понимаешь, старая!» – говорил Демьян, чувствуя острого на язык конкурента в юбке. Поэтому, не выносили они друг друга, за глаза сплетничали. О том весь дом уже знал, только хозяевам всё одно – что Демьянинова стряпня, что Дарьина. Кроме Акулины и бабки Дарьи в доме много слуг обитало, Машенька их редко видела, они в пристрой почти не заходили, разве что полы вымыть, да и то, Фрося сама чаще справлялась.

Нравился Машеньке Петербург. Как только снег первый выпал, народ гулянья на окраине устраивал, в городки играл, в снежки. Строил горки и целые ледяные дворцы с мебелью и изразцами. Каток всегда переполнен был. Машенька с завистью смотрела за тем, как молодёжь резвилась (у самой-то коньков не было, а очень ей хотелось по льду Невы прокатиться). Девушки румяные в пушистых шубках из горностая, парни веселые в тулупчиках и валенках так и норовят позабавиться.

Частенько мимо дворца на санях проезжала, заглядывалась на царские строения, восхищалась мастерством, однако тянуло её что-то к царским покоям, не могла Машенька понять что.

Посещала она храмы православные. Бог-то один, хотя батюшка и к староверью привержен. Приходила помолиться за покойного дядю Фёдора, да вспомнить отца Димитрия – дядю Михайло Иваныча.

Из всех икон выбрала Казанскую Богоматерь, становилась на колени и молитву шептала. И казалось Машеньке, будто Богоматерь понимает её, на молитвы отвечает и успокаивает.

«Не бойся, Машенька. Все хорошо будет, только ты веруй. С верою Я к тебе ближе».

Всматривалась в лик Богородицы, в Её добрые всепроникающие глаза, и казалось ей, что плачет святая.

А ещё подходила к Пантелеймону – целителю, потоки голубого света лились от лика целителя, и Машеньке становилось теплее на душе.

Отец Серафим заметил постоянную прихожанку с васильковыми глазами, разговоры с нею вёл, рассказывал о других святых, которые когда-то пострадали за веру. Машенька слушала, а у самой слёзы из глаз лились.

– Откуда ты такая взялась?

– Из Каменки я. Это под Новгородом. Знаете?

– Нет, дитя. Ты часто сюда заглядываешь.

– А можно я на звонницу подымусь, послушаю, как колокола плачут.

– Они не плачут. Они поют, дитя. Да, поют. Звонарь наш Володимир знает своё дело. Государыня Елисавета Петровна сюда иногда хаживала, молилась и плакала.

– Государыня плакала?

Отец Серафим перекрестился:

– Даже сильным мира сего ничего человеческое не чуждо.

Со звонницы Петербург, как на ладони, виден. У Машеньки едва голова не закружилась от такой высоты.

– Не бойся.

Володимир худой черноволосый парень ловко верёвки в обе руки взял и начал звонить. Дюжина маленьких колокольцев поодиночке не больно-то ладно звучали, Володимир же так умело пальцами дёргал, что каждое звучание к месту приходилось. Машенька даже уши заткнула. А потом большой колокол звонить начал: бом-бом-бом.

– Ну как? – Володимир языком прищёлкнул.

– Красиво. А можно я ещё приду?

– Можно.

Звон разросся на огромное расстояние. С высоты звонницы был виден спешащий в церковь народ.

ГЛАВА 5

Снег валил пушистыми хлопьями. За окном погода казалась мрачной, зимняя слякоть разъедала улицы так, что совсем не хотелось выходить. Народ праздновал наступающий 1756 год, орал песни, пьянствовал – так повелось ещё с Петровских времён, и постепенно люди признали это нововведение, хотя не все смогли приспособиться.

Раньше-то наступление нового времени праздновали весной в равноденствие, провожали зиму и жгли соломенное чучело, встречая великую Масленицу. До Масленицы – целых три месяца, тогда бабка Дарья непременно испечет гору блинов и оладьев с вареньем, творогом, курагой, всё это будет роздано нищим и юродивым, лишь бы молились за Городиловское счастье. Тогда народ будет водить хороводы под звуки гармоники и балалайки.

А сейчас – холодно, даже стёкла замерзли, образовав причудливые ледяные узоры.

Маша сидела в своей горнице, вышивала, поглядывала на падающие с неба снежинки. Ей так хотелось порезвиться сейчас, поваляться с Никиткой в снегу, да не время. Из гостиной слышалось жалобное звучание клавесина (Дуня Ивановна играла сонеты). В доме собрались гости – кое-кто из придворных дам и друзей Городиловых, доносились голоса, смех, пахло ароматным ванилем. Видно, Демьян вновь приготовил мороженое по испытанным рецептам «мсье Дебре».

Городиловы частенько устраивали вечера; Пётр Петрович считался видным чиновником при дворе государыни, и нужно было как-то «держать лицо», а Дуня Ивановна к тому же ещё и поставляла новые расшитые долотом мундиры для важных персон, да торговала в лавке вышивкой для дам. Мастерская Дуни славилась на весь Петербург, сама государыня поддерживала жену унтер-офицера – умницу и красавицу.

Звали Машеньку на вечер. Боязно сделалось девушке, отказалась.

– Я, тётенька, лучше по первости с Фросею посижу. А когда чуток привыкну, выйду.

– Дело твоё, – не настаивала Дуня. Только больно людей не чурайся. Вот сошьем мы тебе новое платье по моде, тогда непременно за стол посажу. Закажем у самого придворного портного Вардта.

Маша, лишь, кивала.

Фрося с Никитой спустилась в мастерскую за нитками, а Машенька ждать её осталась у себя. Письма от дядюшки Михайла из рук не выпускала: то положит на стол, то возьмёт. Неужто, отец Димитрий с адресом ошибся? Ходила уже много раз, никто дверей не отворил, словно вымерли все, прочесть же Машенька не решалась (нельзя, ведь, чужое читать).

Надела платок, шубку; Акулине сказалась, что ненадолго отлучится, просила Фросю предупредить, чтоб не потеряла. Сама вышла и направилась мимо рынка к деревянным постройкам. Письмо за пазуху спрятала. Любопытно ей стало адресата в глаза увидеть. Тайна какая скрывается в этом? Вспоминались слова дяди Михайлы: «Если возникнут какие трудности, ты не бойся, заходи к нему. Он человек добрый».

Представлялся он Машеньке высоким, плечистым с такими же ясными светлыми глазами, как у Пантелеймона – целителя. Не святой ли он какой?

Вот и решилась в последний раз пойти, авось повезет, если нет, что ж: значит и впрямь адресат не тот. Перед отцом Димитрием не стыдно будет – поручение его-де выполнила.

Рыночная площадь была переполнена. Торговали платками, шалями, кружевом, птицей. От прилавка до прилавка раздавался зычный гомон зазывал: «Пирожки! Румяные, горячие, со свежей начинкой! Только что из печи! Горшки! Самовары! Утюги!», периодически прерываемый окликами предприимчивых армян: «Щащлык. Настоящий щащлык! Жареный! Палчики оближешь!»

Горстка татар в разноцветных халатах толпилась возле прилавка с коврами, другие торговали лукумом и шербетом, а, также, халвой и пряностями.

Под воздействием ароматных запахов, текли слюнки.

Тут же рядом на небольшой площадке был организован кулачный бой и «медвежьи пляски». Лукавый мужичонко в ярко-красной косоворотке дёргал за тяжелую цепь, которая соединялась с шеей «Михайла – потапыча» и вопил: «А ну-ка Мишенька, покажи, как русский мужик водку пьет!»

Мишка во всю старается, а народ за животы держится, хохочет.

«А ну-ка, Мишенька, покажи-ка нам, как девка по воду ходила».

Народ не унимается. Такие представления многих зевак собирали, деньги так рекой и текли. Дивились заморские гости русской забаве, только руками разводили, да смеялись громко-громко.

В рядах торгующих поодиночке прямо на снегу босиком сидели юродивые с протянутыми руками и выли: «Подайте, божьи люди-и! Пощадите! Матушка Елисавета Петровна государыня, благодетельница наша! Подайте копеечку!»

Пройдя рыночную площадь, Машенька углубилась в трущобы, сильнее закуталась в полушубок; морозный ветер закручивал метель, обжигающим холодом поднимал её ввысь высоко над землёй.

От трущоб веяло мраком. Холодные деревянные дома были, казалось, наполнены сыростью, так что обитатели их промёрзли до костей.

Лишь в некоторых домах горела лучина, несмотря на светлое время суток, лаяли собаки.

На слабый стук, дверь открыла маленькая сморщенная старушонка с выбившимися из-под платка спутанными седыми космами волос.

Подслеповатыми, почти ничего не видящими глазами, она долго разглядывала незнакомку в новеньком полушубке. Свеча в её руке дрожала, горячий воск медленно стекал по пальцам, оставляя следы на полу в сенях.

– Кто будешь? – недоверчиво спросила старушка.

– Мария Розанова я. Михайла Иваныча племянницей буду.

– Кого надо? Не ждем мы гостей.

– Хозяина. Я от Михайла Иваныча – письмо передать.

Старушка нахмурилась, хотела что-то еще сказать и дверь захлопнуть. Из глубины донёсся приятный мужской голос:

– Эй, Сергеевна, кто там?

– Девчонка какая-то. Сказывает, от Михайла Иваныча.

– Пусть войдет.

Дверь сильнее распахнулась, и Маша почувствовала себя окруженной необыкновенной обстановкой. На стенах везде были развешаны картины, как в галерее разных форм и размеров. В темноте Машенька не сразу рассмотрела, затем, начала видеть: где-то высвечивались пейзажи, где-то красивые светлые лики с нимбом над головой. Маша подошла к одному из них, постояла, затем, к другому, погладила шершавый холст с белой берёзой.

– Нравится?

– Да.

– А ты проходи-проходи, не стой в сенях-то.

Старушка со свечой куда-то исчезла, и вокруг снова стало темно.

Во второй комнате сидел человек в обтрепанном кресле. Увидев гостью, он предложил ей сесть напротив. В углу топилась печь, было жарко, слышалось потрескивание костра.

Хозяин дома был крепкого телосложения, светловолосый, с большими глазами цвета грецкого ореха. С кресла он не вставал.

 

Лицо его ничем не отличалось от обычных лиц за исключением большого рта и густой русой бороды. Что-то необыкновенное застыло в его взгляде, что-то, что невозможно выразить словами. Грусть? Мудрость? Или, быть может, всё вместе.

К креслу была прикреплена деревянная подставка с куском глины, которому предстояло оформиться в какую-нибудь фигурку.

На полках уже располагались готовые скульптуры, среди них выделялись бюсты благородных дам, изваяния животных и даже расписанные барышни с коромыслами в цветастых юбках и кокошниках.

– Будем знакомы, Иван я, Груздев. Художник и скульптор, – произнёс хозяин, вытер испачканные руки о тряпицу, протянул Маше правую ладонь.

Маша руку пожала.

– Зови меня просто дядькой Иваном, так привычнее будет.

Иван Груздев глину смял, осторожно рукой разгладил, начал лепить. Маша, лишь, следила за движениями его пальцев, молчала. Постепенно, из бесформенного серого куска получался грациозный лебедь.

Вскоре показалась старушка с подносом, уставленным двумя чашками, с горячим дымящимся чаем и свежими баранками.

Иван гостье чашку подал.

– Угощайся.

Сам баранкой закусил.

– Хавронья сегодня акурат с рынка принесла. Вкуснатища! – языком причмокнул.

Маша губы обожгла, чашку обратно поставила.

– Я письмо к Вам принесла.

Иван письмо взял.

– Ты пей чай-то, простынет.

Маша глоток отхлебнула.

– А Вы отца Димитрия давно знаете?

– Давненько. Вот уж лет десять, если не больше. Совсем я оплошал, едва не повесился, а отец Димитрий сказывал, грех это, убедил меня жить в ладу с собой.

Машенька удивилась – неужели такому сильному с виду, бывает так тяжело?

Иван Груздев покрывало с ног сбросил.

– Парализованный я, видишь. Раньше жил в Угличе, был обычным парнем до тех пор, пока не одолела меня окаянная болезнь, будь она неладна. Отец-то Димитрий разговоры со мной вёл. С тех пор переехал я сюда, в Петербург (дом-то с Хавроньей мне по просьбе его достался). Начал рисовать, затем, и глиной занялся. Она под Вырицей в залежах. Я туда иногда езжу. Я, ведь, для прихода его иконы пишу, – художник вздохнул. – Благодарность – редкая черта.

Маша на стену посмотрела, где как раз икона висела. Наверное, художник недавно закончил работу.

– Кто это, дядька Иван?

– Матерь Скорбящая.

– О чем она скорбит?

– Обо всех несчастных. Много, ведь, на Руси таких.

Иван Груздев вновь за лепку взялся, ноги накрыл.

– Ты племянницею приходишься отцу Димитрию, Маша?

– Да.

– Хочешь, твой портрет сделаю?

– Нет, дядька Иван. Не надо это. Нынче в церкви видела я Целителя Пантелеймона. Вот если б Вы его нарисовали.

Иконописец задумался.

– Рассказывали мне про него. Нелегкую жизнь святой угодник прожил. Голову свою на отсеченье дал, а потом чудеса случаться стали. Видели его многие. Одним помощь даровал, других на Путь светлый выводил.

Дивилась Машенька:

– Многое Вы знаете, Дядька Иван.

– Многое. Отец Димитрий просветил.

Возвратилась Маша под вечер.

«Поздно уже, – сказала, – тётушка Дуня меня хватится. Пойду я».

«Иди. Да приходи. Вместе веселей будет. За письмо спасибо. Ждал я его».

Проходя мимо только что выстроенной деревянной церквушки святого апостола Иоанна, перекрестилась. Колокола молчали. Дикое вороньё закаркало, поднялось в небо чёрною, живою тучею, метель утихла.

Вдруг, откуда ни возьмись, словно из-под земли выросла перед Машей фигура в цветных платках. Девушка испугалась, отступила на шаг, больно уж страшным показалось ей ночное привидение: чёрное, в ушах огромные серьги, только зубы в темноте видны. Никак, цыганка. Тетка Полина плохо о цыганах говорила: «Язычники они, греховодники. Ты, Маша, держись от них подальше».

Вспомнила тёткино наставление, хотела пуститься бежать, пока не поздно. Цыганка заговорила:

– Не бойся меня. Вижу, спешишь ты куда-то. Домой, поди. Дай-ка ручку. Говорят, Фатима здорово по руке гадает.

Лицо тетушки Полины на миг мелькнуло перед её взором, затем, растворилось. Маша медленно кисть протянула, а самой боязно, подала копеечку, другую, третью.

Как в тумане слышала она голос цыганки:

– Дворец тебя ждет. Счастье своё там найдешь и горе. Берегись дворца.

Опомнилась, а гадалки уже и след простыл, обернулась – никого. До самого дома бежала, придя в дом, от ужина отказалась, в горнице своей заперлась и уснула.

Сквозь сон слышала заунывную мелодию дудочки, какую, бывало, наигрывал пастух Афонька, когда стадо зазывал. Дудочка на всю Каменку раздавалась, Афонька же пел что-то, жалобно так. Дядьку Ивана Груздева видела, как Пантелеймона рисовал; плакал он оттого, что ходить не в силах, а потом вдруг сами ноги пошли. «Парализован я».

«Дворец тебя ждет, берегись дворца!» – шептали белые зубы ворожеи, только звон браслетов, да позвякиванье серёг прерывали мрачную ночную тишь.

На другой день решила Маша вновь навестить дядьку Ивана; интересный он с такими добрыми, понимающими глазами… и страждущий.

Хавронья Сергеевна уже с радостью гостью приветила.

– Заходи, заходи, красавица, – говорит и улыбается сама. – Иван Николаич велел кофей на этот раз ставить, будто чувствовал. Кофей-то у нас особый получается, никто ещё не жаловался.

Бабка Хавронья захлопотала.

– Иван-то аккурат сейчас работает, рисует всё что-то со вчерашнего дня.

Иван Груздев обмакнул кисть в голубую краску и начал расписывать небо по доске. В центре стояла девушка в сарафане, раскинув руки.

Машенька отпрянула, в девушке она себя узнала.

– Что Вы дяденька, не надо это!

– Да не пужайся ты. Просто захотелось мне с тебя портрет написать. Что же в этом плохого?

– Портреты с великих пишутся, а я…

– Ты – не такая, как все, Машенька. Душа у тебя светлая. По-моему, это и есть божье величие. Нынче-то каждый во всем выгоду ищет, оттого и жисть такая не весёлая. Ноги вчера у меня болели, это – хороший признак. Десять лет я их не чувствовал.

Маша слёзы вытерла.

– Верить надо, дядька Иван. Поправитесь Вы. Богородица поможет. Верьте только.

Достала из кармана маленькую иконку Богоматери, что привезла с собою ещё из Каменки. К сердцу прижала.

– Возьмите. Отцу Димитрию она нравилась. Это мне от матушки досталось. Я и ему кое-что от себя дарствовала.

Иван Груздев подарок принял, хоть и не сразу – Машенька убедила взять, внимательно вгляделся в лик святой.

– Похожа на рублевскую. Храни тебя Господь.

– Ну, вот и кофей поспел. Неужто от Хавроньиных сладостей откажитесь?

Старая Хавронья мармеладу с пастилой принесла, в конфетницу положила.

– Хватит Вам, Иван Николаич, работать-то. Потом дорисуете. Ишь ты, и впрямь красота получается, – покосилась на изображение.

Маша только смутилась, а сама подумала: «Почему это дядька Иван нарисовал мня?»

Хавронья леденцы в узелок завернула, с Машей отправила: дома-де угостишься, а если нет, приходи ещё. Иван-то, вроде, повеселел, радуется он, когда племянница отца Димитрия заглядывает

«За первый прием не обижайся. Не сразу людей-то разглядишь. Мы с Иваном Николаичем, как запечные тараканы обитаем. Времена не те. А ты заходи почаще. Тебе всегда рады будем. Когда и батюшка Димитрий покажется. Сердобольный он, хороший».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru