bannerbannerbanner
Время потерь. Как мы учимся отпускать

Даниэль Шрайбер
Время потерь. Как мы учимся отпускать

Сегодня утром мои внутренние волны на удивление спокойны, как и волны за городом. Откидываю одеяло. В комнате холодно, я надеваю шерстяные носки и натягиваю одежду, которую разложил на стуле вечером. Мне хочется выпить кофе, но я снова сажусь на кровать. Не знаю, готов ли я к новому дню.

Когда я сажусь на край кровати, взгляд падает на побеленные стены: краска на них осыпалась до определенной высоты. Даже на выкрашенной в серый цвет двери в ванную до сих пор видны следы последнего крупного наводнения. Фотографии тогда облетели весь мир, на короткое время став символом того, насколько реальны изменения климата и их последствия. Кажется, что гибель этого города-лагуны на Адриатике обозначилась уже много лет назад. Кажется, что она так же вписана в городские нарративы, как и в каналы и исторические здания, чей внешний вид зачастую не менялся веками и до сих пор узнаваем на каждом полотне Каналетто. Уже в XIX веке люди приезжали в Венецию словно в последний раз, поскольку верили, что она скоро уйдет под воду: топос, который с тех пор определяет все, что связано с этим местом. Какая поразительная гордыня – построить город на нескольких мелких островах в открытой воде, город такой нереальной красоты, что каждый раз по-новому перехватывает дыхание. Красоты, превосходящей воображение и память.

Серую дверь перекрашивали, и она так сильно деформировалась, что больше не закрывается. По краске видно, как целые куски влажной древесины после высыхания откалывались от нижнего края. Нынешний цвет словно заверяет: следующая acqua alta[5] тоже придет. Нет смысла ставить новую дверь, которая бы хорошо закрывалась.

Потерям свойственно накапливаться. Маленькие дополняются большими, старые – новыми, личные утраты – теми, через которые проходят все. Даже если покрыть свою жизнь новым слоем краски, старые потери проступят сквозь нее. Скорбь может поджидать нас долгие годы, затаившись в каком-то закоулке нашего Я, а мы о том и не догадываемся. Лучше всего копится подавленное, не проработанное горе – именно такие утраты внезапно обрушиваются на нас с огромной силой.

Может, это был лишь вопрос времени, и рано или поздно мне в любом случае пришлось бы капитулировать перед скопившимися потерями. Я этого долго не понимал. Несколькими неделями ранее изнурительный марафон моей жизни замедлился – настолько, что часто я напоминал себе компьютер, который, перед тем как окончательно сломаться, начинает зависать и тормозить. Именно такое специфическое торможение системы на грани поломки я испытывал. И еще яростней бил по клавиатуре.

В эссе «Великое забвение» палеоокеанограф Саммер Преториус замечает, что именно в ходе торможения системы лишаются устойчивости – способности восстанавливать равновесие после сбоя. Это относится и к нашим экосистемам. Разрушение экологической памяти, выразившееся, в частности, в сильнейшем за последние десять миллионов лет вымирании видов, создает «долг устойчивости». Много лет оставаясь незаметным, он становится очевидным только после фундаментального нарушения экосистемы. Наша же главная задача – притормозить все процессы, чтобы экосистема не оказалась в точке невозврата и не разрушилась[6].

Некоторые из самых важных экосистем уже демонстрируют явные признаки такого торможения – например, тропические леса Амазонки. Даже такие системы поменьше, как Венецианская лагуна, похоже, приближаются каждая к своей точке невозврата. Может, и в моей жизни было так же. Может, само наше общество все ближе подбирается к пределам устойчивости. Может, трещин и разрушений от наводнений, которые видны повсюду, слишком много, чтобы гарантировать стабильность нашего коллективного здания. Слишком много мероприятий – это сколько? Слишком много наводнений – это сколько? Сколько нужно социальных расколов, несправедливостей, идеологически мотивированных нападений? Сколько потерь? Мне больше не хочется бить по клавиатуре.

В трогательном автофикшне Хелен Макдональд тоже говорит о скорби по отцу. Мир ей тоже стал казаться вдруг недействительным, а над привычной реальностью собственной жизни нависла угроза быть утраченной. По словам писательницы, археология утраты никогда не бывает упорядоченной. С каждым взмахом лопаты, с каждым раскрытием старых структур обнаруживаются вещи, которых никак не ожидаешь[7]. До чего же она права. Как бы мы ни готовились к смерти близкого человека, как бы ни были устойчивы к изменениям в мире, в котором живем, сколько бы лет нам ни было, потери будоражат что-то глубоко внутри нас. Из-за них возвращается вытесненное, а новая реальность жизни ускользает от взгляда. Из-за них мы сомневаемся в историях, которые себе рассказываем.

Начало своего горя я могу датировать и третьим телефонным звонком. Я позвонил маме, гуляя по Хазенхайде – парку рядом с домом. Был конец лета, осень уже витала в воздухе. Отец то и дело попадал в пульмонологическую клинику. В последние месяцы болезнь – следствие курения в течение всей жизни— усугубилась, госпитализации участились. Я позвонил, когда отец преодолел особенно тяжелый приступ и вернулся домой. Мама поставила телефон на громкую связь, чтобы отец, все еще слабый, мог слушать. Я спросил, как он себя чувствует, и мама уклонилась от ответа. Повторив вопрос, я буквально почувствовал, как отец качает головой. У мамы был сердитый, грустный голос. Она так раздраженно отмахнулась от меня, что я не стал копать дальше. Только через пару-тройку недель я узнал, что именно в тот день отцу сообщили о развившемся в его поврежденном легком раке. Отцу оставалось в лучшем случае несколько месяцев. Он не хотел, чтобы мы с братом и сестрой узнали. Он хотел как можно дольше ограждать нас от этого. Хотел дать нам несколько беззаботных недель.

Светило солнце. Желтели первые листья. Повесив трубку, я попытался стряхнуть охватившее меня недоброе предчувствие. Мне также пришлось подавить желание дойти до ближайшего выхода из парка, чтобы купить сигарет и самому вернуться к курению. Я сделал это только через несколько недель, узнав о диагнозе. Но в тот день, когда я не стал настаивать, чтобы родители сказали правду о здоровье отца, мы заключили негласный пакт: никто не должен знать, как плохи у нас дела. Будь добр, не спрашивай. Если честно, лучше тебе не знать. Так будет лучше. Вот о чем был этот негласный договор между нами. Но, конечно, так было не лучше.

Когда закончится эта кошмарная жизнь, которую я веду? Когда я вернусь к той, которую вел раньше? Которую знаю и признаю как свою.

Мы все время что-то теряем. Постоянно, каждый день, осознанно или не замечая этого, и все же продолжаем существовать в иллюзии, что наши утраты эпизодичны, что любимые люди останутся с нами навсегда, что наша жизнь, наш политический строй и мирное небо над головой постоянны и неуязвимы перед лицом серьезных потрясений. В глубине души мы знаем: все может измениться в одночасье. Но делаем все возможное, чтобы скрыть от себя это знание, цепляясь за иллюзию постоянства.

Уже давно я каждое утро просыпаюсь, осознавая наше время потерь. Как бы я хотел, чтобы все было иначе. Но – я хотя бы просыпаюсь. Усталый или бодрый, печальный или радостный, скованный страхом или свободный, – я просыпаюсь. Разве сам этот факт не заслуживает благодарности? Просыпаться, каждый день просыпаться – разве это не самый наш главный дар? Истинная привилегия живых над мертвыми? Интересно, есть ли способ – несмотря ни на что – вновь научиться ценить эту привилегию? Я провожу рукой по клетчатому покрывалу, прислушиваюсь к звуку волн, чаек и лодок. Встаю и начинаю свой день.

II

Почистив зубы, умывшись и слегка взъерошив волосы, я открываю дверь и с ковриком для йоги под мышкой выхожу в portego, вестибюль на первом – водном – этаже Центра. После небольшой задержки детектор движения зажигает два больших фонаря в стиле модерн, приглушенным желтоватым светом освещающих простой зал с мозаичным полом.

Главный фасад палаццо выходит не на Гранд-канал, а на меньший Рио-ди-Сан-Поло, что необычно для роскошного венецианского здания XVI века. Это все равно что построить небольшой дворец на Пятой авеню, Елисейских полях или Унтер-ден-Линден, но разместить парадный вход на боковой улочке. Мои апартаменты находятся прямо рядом с главным входом и причалом, где швартуются лодки.

Я прохожу мимо небольшого колодца, бывшего некогда источником питьевой воды и сегодня больше не действующего, и направляюсь к лестнице, ведущей на мезонин. В первые дни вестибюль казался мне сказочной декорацией к историческому фильму. Со временем его вид стал привычным. Спустя несколько месяцев заведующая библиотекой учебного центра покажет мне фотографии последнего наводнения, похожие на кадры из научно-фантастического фильма. Приемный зал на них выглядит пустынным маленьким озером, окруженным высокими историческими стенами; и я не могу никак связать такой вид с тем его обликом, который стал мне столь привычным.

 

Возможно, из-за кинематографических качеств этого места мне вспомнилась Шила Хети и ее до странности волнующий роман «Чистый цвет», от которого я не мог оторваться несколько недель назад. Скорбящая по отцу рассказчица превращается в лист на большом дереве и оттуда наблюдает за миром. Миром, который вскоре разрушит его Создатель, признав, что замысел его не удался и надо начинать заново. «Вот они, мы, живем в конечных титрах этого фильма»[8], – фраза долго не шла у меня из головы.

Многие ли из нас чувствуют нечто подобное? Не настигает ли это зачастую коллективное чувство рано или поздно каждое поколение? Не поддается ли любое поколение иллюзии, что оно живет в конце истории? Может ли быть так, что это ощущение жизни повторяется в культурах циклически, настигая нас каждые пару десятков лет в ходе глубоких перемен, лишающих людей уверенности в собственных представлениях о будущем? Рассказчица в книге Хети задается вопросом, а что, если нам даже повезло быть избранными жить с этим ужасным ощущением конца времен. Из-за близости к мертвым. Она понимает, что в большинстве апокалиптических нарративов мертвые воскресают. В конце света, каким мы его знаем, мы скучаем по ним как никогда. Нам нужна их компания. Они помогут пережить это время. У них тоже есть право быть рядом, когда опустится последний занавес.

Начало моего горя можно датировать и тем днем, когда я потерял старый черный шарф. Вероятно, в гостинице, в поезде или в том ресторане в Хайльбронне, где я успел перекусить, пока два часа был в городе. Перед встречей с читателями в книжном магазине в Швебиш-Халле я потянулся достать шарф из сумки, но рука схватила пустоту, и я вмиг осознал, что больше никогда его не увижу. Осознание потери поразило меня, как удар. Я удивился интенсивности чувства – в конце концов, это был всего лишь шарф.

Лишь несколько дней спустя, уже возвращаясь на поезде в Берлин, я вдруг понял, как много вытеснял. Завибрировал телефон: мне написала милая сотрудница книжного в Швебиш-Халле. Она приезжала к родителям на выходные и решила заглянуть в Хайльбронн – спросить на вокзале и в ресторане, не находил ли кто мой шарф. Его нигде не оказалось, но я был тронут ее щедрой добротой. Я расплакался, что в те месяцы случалось все чаще. Вдруг я понял, почему потеря шарфа так несоразмерно меня потрясла. Слова о ее родителях напомнили мне об утрате, которую я вытеснял больше всего. Утрате, которая еще даже не произошла, но все больше окрашивала мою жизнь страхом от осознания ее неизбежности. Прошло чуть меньше полугода, как отцу поставили диагноз. Его присутствие в моей жизни всегда ощущалось как большой мягкий шарф. Надежный и теплый. Как то, что принимаешь как должное, само собой разумеющееся. И веришь, что так будет всегда.

Кухня Центра, обустроенная на мезонине палаццо, напоминает мне те, что я видел в Америке. Фронты непомерно больших холодильников из нержавеющей стали, газовая плита с пятью конфорками и вместительные шкафы окружают кухонный остров, всегда залитый искусственным светом. Окна выходят не на канал, а на соседний палаццо, отделенный от Центра узким переулком, почти не пропускающим свет в эту часть здания. Кухню делят пять-десять человек: варят здесь по утрам кофе, как я, и готовят различные блюда на день. Centro – это буквально учебный центр. Сюда на несколько недель или месяцев приезжают исследовать искусство, историю, литературу и музыку, а именно темы, в самом широком смысле связанные с Венецией. Сам я здесь всего на полторы недели. Болтаю со стипендиатами, которых встречаю на кухне, в холле или на террасе, приветливо киваю им в библиотеке, но большинство меня не знает.

Я беру с полки гейзерную кофеварку – одну из доброй дюжины самого разного размера, – наполняю ее водой, совсем как дома в Берлине, засыпаю кофе в ситечко и ставлю на плиту. Задумавшись, слышу, как кто-то открывает дверь на общую кухню и желает мне доброго утра. Мгновенно выпрямляюсь, поворачиваюсь, встаю по стойке «смирно».

Не знаю, как бы я пережил последние полтора года, если бы не обращал внимания на манеру держать себя. Не могу не вспомнить «Дневник скорби» Ролана Барта, его краткие, мимолетные наблюдения за повседневной жизнью скорбящих: когда я читал их в первый и второй раз, они показались мне банальными, но недавно, при третьем прочтении, они поразили меня до глубины души. Среди прочего, Барт описывает свои попытки «сохранять самообладание» и «не омрачать все вокруг». Он придал себе «своего рода легкость», натренировал «выдержку, заставлявшую людей верить», что у него «меньше горя, чем они думали»[9]. Каждый день я по-новому нахожу себя в этих словах. Конечно, говоря о минувшем, о потере отца и своих страхах перед лицом тревожных социальных перемен, я даю понять, что у меня не все в порядке. Но я также напустил на себя мнимую легкость, о которой пишет Барт. Я функционирую, не забывая об абстрактной мере социальной переносимости. Мне нужна компания, нужен мир – к тому же меня преследует чувство, что я многое потерял и что сам я потерян. Я не хочу никого удручать, даже если для этого придется скрывать реальный размах своих чувств. Дай я им волю, они выйдут за рамки любой формы социальной переносимости. Я не выбирал такую позицию сознательно, а принял ее как нечто само собой разумеющееся. Она проистекает из своего рода коммуникативного прагматизма, она результат длительного социального приспособления, она помогает мне пережить день.

Отсутствие психологической целостности, которое сопровождает – по выражению Барта – «эрратическую власть скорби», осложняет общение[10]. Большинство людей, с которыми говоришь, безоружны и к этому не готовы. Даже близкие друзья, как правило, не готовы. Одни в такой ситуации исчезают из твоей жизни до тех пор, пока все не уляжется. Другие ограничиваются дежурным телефонным звонком и через несколько недель уже ведут себя так, будто ничего не произошло. Я понимаю эти реакции и стараюсь ни на кого не обижаться: я и сам не то чтобы иначе действовал в похожих ситуациях.

5Высокая вода, наводнение (ит.) – регулярные подъемы воды в Венецианской лагуне, затапливающие город. – Здесь и далее, кроме источников цитирования, прим. пер.
6Praetorius S. The Great Forgetting. Earth Is Losing its Memory // Nautil.us; https://nautil.us/the-great-forgetting-253223/.
7Макдональд Х. «Я» значит «ястреб» / пер. с англ. Н. Жутовской. М.: АСТ, 2017.
8Хети Ш. Чистый цвет / пер. с англ. С. Абашевой. М.: No Kidding Press, 2023. С. 120.
9Barthes R. Tagebuch der Trauer, aus dem Französischen von Horst Brühmann. München, 2010. S. 39, 47.
10Barthes R. Tagebuch der Trauer… S. 112.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru