У одного из Заместителей Главного редактора невралгия тройничного нерва. Не разбираюсь в этом, но, говорят, очень больно.
Редакция как редакция. Пирожки кончаются. Из картины “ Июль”, по мнению одного из сотрудников, вылезают гады и пожирают все живое. Начинается обеденный перерыв.
Из сказанного следует, что от города ничего не осталось. Продавщицу в маленьком магазине на площади – спокойную, но противную женщину – увезли два часа назад, потому что, отвечая на какой-то вопрос покупателя, она рассказала, что ее очень напугала вчера передача “ Погода всех узот” и пыталась убежать из магазина, бедняжка. Бедный покупатель. А вот, вдруг у него получится от этого иммунитет, и риска, что его тоже увезут, не будет больше?.. Дай Бог тогда каждому такую продавщицу.
По этажам редакции мечется хриплая режиссерша и готовится к интервью с Первым Заместителем Главного редактора.
– Последние изыскания Главной Редакции? – спрашивает ее умноватый референт Первого Заместителя. – Следует отметить, что последние годы были особенно, качественно по-новому продуктивны в деятельности научно-изыскательских фирм, подразделений и объединений Главной Редакции… А, это вы еще не снимаете… УЖЕ не снимаете?.. Что значит – сейчас начнете? Прошлого не вернешь, дорогуша. Я продолжаю. Суть открытия состоит в том, что человечество издавна, с самого момента появления такого жанра, как гравюра, задавалось вопросом о структурном строении как самого фенОмена, так и понятия “ гравюра”, приходя каждый раз к догадке о том, что гравюра – и как феномен, и как понятие – должна состоять из универсальных структурных элементов. Изыскания последних лет – но об этом надо говорить очень осторожно (поэтому, пожалуйста, не опирайтесь на этот стул, а то грохнетесь – мало не покажется) – позволяют предположить, но об этом, пожалуйста, между нами, милочка, – мне думается, что разглашение было бы преждевременным, – что гравюра в цельном, и концептуальном, хотя и экзистенциальном своем единстве состоит из грАвур. А гравуры, в свою очередь, и образуют гравюру, но это, понимаете, очень трансцендентно, это еще далеко от окончательного какого-либо вывода, к которому по сути, и призывает нас сам фенОмен.
– Как мило, – хрипло говорит режиссерша. – А вот что Вы думаете насчет художественного произведения в целом? Есть ли надежда, что читатель, зритель, да и писатель, я бы сказала, получит какую-то, вот, надежду, что ли, насчет художественного произведения в целом?.. Если я не слишком далеко зашла, конечно…
– А-а… ну, я бы так сказал, что практически любое художественное произведение состоит из феатУр. Если мы, скажем, конечно, будем исходить из продолжения перспектив существующей на данный момент теоретической базы…
– Ты давай, быстрей, – говорит Первый Заместитель Главного Редактора электрику, в подсобном помещении у которого, в подвале, сидит. – А то мне надо свалить, пока эта обдолбанная не догадалась своё интервью брать. И машина ждет.
– Хорошо тебе, – замечает электрик и наливает Первому Заместителю в стакан водки. – Сыр вон бери.
– Чего же хорошего… – меланхолично отвечает Первый Заместитель. – Он у тебя пахнет немытой женщиной и моими носками, когда я был на втором курсе, одновременно. Я же тебя просил: другого купи, который с самого боку лежал. Ты это радио выключить не можешь? Меня обязательно надо до конца убить?
– Оно не выключается.
– Что за .. твою мать !!!
– Да что ты психуешь! – говорит электрик. – У тебя сейчас водяра закипит. И чего ты пацана за ней гонял. Не мог портвейна выпить?
– От него долго воняет, – говорит Первый Заместитель. – Это раз. Во-вторых, он плохо действует на печень. Если у тебя есть запасная, одолжи мне, и я буду жрать с тобой этот портвейн до скончания века. Я еще жить хочу. Надо же, какие суки, не могли они прямо ничего другого по радио передавать. Это им надо сейчас, когда я водку пью, твари. Ну, давай!..
Выпив водку до конца и обсудив с электриком все проблемы, он поднимается из подвала ему известным хозяйственным лифтом, выходит в маленький черный дворик, где его никто не ждет, и, обогнув угол, оказывается на хмурой прохладной улице с нависающими облаками – а там, по обыкновению, чуть дальше второго парадного его ждет большой черный автомобиль Первого Заместителя. Он направляется к нему и, отсекая даже стремление приблизиться двух-трех наивных посетителей и просителей ( и не в картине ли “Июль” они все живут, интересно?), оказывается в машине, дверь которой закрывается, как бесшумные врата. Черный космический цвет и совершенные до жути формы отъезжают в несколько движений с незнакомым смертному звуком. Очнувшись в машине от услады общения с электриком, Первый Заместитель, затуманенный и травмированный парами водки, вспоминает, что ему совершенно некуда ехать. Водитель это прекрасно понимает, и они едут, и едут, и едут.
В это время на вахту заступает сменный редактор.
– Что Вы на сегодня приготовили? – задает неожиданный, как всегда, вопрос, сменный редактор.
– Твою смерть, подлец!!! – отвечает репродуктор на стене, потому что редактор, как-то вот так – один в этой огромной редакции. Все придут еще только минут через двадцать. Сменный редактор только вчера заступил на должность редактора вообще и мертв от волнения. Вот он и репетирует. Пьеса, передаваемая бездарно по репродуктору, внушает ему своим шуршащим фоном и поскребыванием по бумаге изнутри, что у него ничего не получится. Не то, что сегодня. Никогда не получится. Ничего не получится. Никогда.
– Боже, что ты наделала!! – кричит потихоньку репродуктор.
Репродуктор тихо скандалит.
… Сменный редактор уже час, как подписывает всякие бумаги. Вокруг кипит понемногу ночная жизнь, бегают и хлопают иногда, правда, в два раза меньше, чем днем.
Ряд кабинетов закрыт.
В приемной Первого Заместителя, размером с посадочную площадку для вертолета, дежурит референт, но другой, а не тот, который дурил режиссершу. Режиссерша, просмотрев в прокуренной, слегка роскошной грязной квартире отснятый материал, дымит и предается греху, а именно – пытается кому-то что-то объяснять. Тот, по счастью, знает, что она его завтра подведет. К несчастью, ему больше некуда деваться.
Референт, дежурящий в приемной, смотрит в огромные окна, и с подступающим, как говорят, страхом замечает, что в городе ничего, в общем-то, и нет, и не горит… разве что два-три окна, а над городом в целом веют злобные враждебные вихри. Ночь, вообще, и небо черно-молочное, с просветами трупного синего цвета. Неожиданно референт ощущает, что он никогда никому не был нужен – ну да, это дело традиционное для литературы и издательского дела, и тем плоше – ничего-то уже не исправишь… да и что исправлять-то?..
Финалом чего становится поворот с днем никогда не слышным звуком массивной ручки в переднюю часть двойной двери кабинета Первого Заместителя. Секунда течет, ручка проворачивается, и впечатление такое, что невидимка пытается проникнуть внутрь. Шоком наполняется каждая клетка референта и еще страшнее, что дверь открывается вдруг наружу, и на пороге появляется Первый Заместитель Главного Редактора. Он в черно-синем костюме. Глаза его зияют.
– А… – только и говорит референт.
– Располагайтесь и налейте слегка виски – произносит Первый Заместитель. – Я расскажу Вам про кафе “ Олень”. Сейчас Вы поймете, почему вообще всё не так.
Кто-то снаружи набирает код на секретке, отодвигается дверь поменьше, сбоку, и в приемную, слегка пыхтя, всовывается маленький человечек в курьерской форме.
– От Нее… – говорит он. – Она сказала, что это все-таки Ухус. И еще она говорит, что ничего, пускай!..
Человечек лыс, в красном пиджаке и шапочке.
– Готовьте распоряжение… – веско говорит Первый Заместитель. – Держите все на контроле. О малейших изменениях сообщайте сразу мне. Вы ведь ( референту) понимаете, чем теперь все это обернется.
– Как?.. – почему-то спрашивает референт, не понимая, на этом ли он свете.
– А очень просто, – ответствует Первый Заместитель Главного Редактора. – Мы эти штуки видывали. Теперь будут введены Общий Овкуснитель – потому что Главный Редактор без этого ничего не утвердит, – Увкуснитель (это согласно табели), Упротивнитель – потому что попозже это ему покажется обязательным, – да я его, собственно, и понимаю… – ну, и Отвкуснитель какой-нибудь… как резерв. Иначе нам просто нечем будет маневрировать в этой ситуации. Спать не хочется, а завтра прием у королевы… Сколько лет пустых прошло, сколько лет. Жизнь моя, жизнь Ваша, должность моя, Ваша… сейфы наши, люди.. где им всем, этим вещам, место?… и почему это тоже так банально?.. Почему не мостят дорогу эту сбоку, ей уже лет пятнадцать, они думают нам отсюда не видно ночью?.. Противно как… или нет? Ах, Вы же работаете (референту), милый. Странно, как Вас ничто не касается. Может Вы, того не понимая, и есть надежда? Надежда ведь не понимает, что она – это она. Вот мы и не утверждены особенно, и не согласованы ни с кем никогда, в последнее время тем более, пожалуй… Знаете, мне не жаль моего этого драгоценного прокуренного плеча, мне жаль только, что на нем никогда не отдыхал ребенок, я же проклят как бы… вот и ерунду вот эту бы из петлицы отдал ему поиграться, куда банальнее… Место, место моё… Как Вы думаете, почему так рвется небо, оно же закупорено… неужели это не помогает тому, кто его закупорил?! Спать не хочется, прием завтра… У меня знаете, какая идея? Если Вы хотите иметь возможность со мной побеседовать, то я Вас усыновлю, а?.. Уже само по себе повод поговорить, правда ведь? И, кроме того, я всё знаю. Я ведь все знаю, что дальше будет. Вам нельзя оставаться одному, милый… Вы во Вселенную упадете, а там… – только Главный Редактор, если еще вдруг встретите; а встретите – что толку?.. до него неподготовленным все равно никто не доходит. Уйдите от них, Вам никто не чета. Я видел, как Вы в окно смотрели. С ними у Вас только что руки-ноги одинаково устроены, да ходите прямо… Пойдемте… про “Олень” лучше там… внутри рассказывать.
...................................................
Как и что мне делать, как и что… Я могу вот так посидеть и покачаться головой в руках, раздумывая как бы. Но один человек сказал мне, что это… как это он говорит… да, бунально. Мне это стало обидно и больше я так не делаю, хотя, может, и делаю, не знаю.
Мы не можем уйти по причине слишком скользкой дороги, и вокруг так много голольда. С этими словами мы попытались вернуться с обратной дороги, то есть, я сейчас понимаю, что дорога эта была обратной, ну, и с обратной дороги не возвращаются, сзади уже никуда, если ушел. Но – что могло произойти, если мы были молоды (если я, конечно, не оправдываюсь этим)… Вот, как следствие, мы и вернулись в комнату с высокими, никуда не переходящими потолками, ниспадающими, правда, вольно в уходящие из-под нас пространства, которые если чем-то и были, то детишками из какой-то группы, где меня водили за руку, а детишки превратились теперь в такие красивые черные блестящие поверхности, вот же, как им хорошо…
Но это вообще моё предположение. А если быть точным, то мы определенно куда-то сдвинулись в пространстве, и пространство чего это было, предсказать пока никак невозможно, это только будущее сработает. Это все из-за того, что вернулись, хотя она и смеялась, и доказывала, что все еще надо доказать; но ведь самое последнее дело, мы знаем, отказываться, когда чувствуешь, да? А доказательства – это ведь способ и отказаться, и другим отказать, правда?
Ответом чему была комната с ушедшими окнами и ветром, неизвестно откуда взявшимся. Что и следовало ожидать, когда внутри запутываешься… это тогда, как бы, внешнее пытается засложнить, как снегами, твою жизнь, на борьбу с чем и должен был, наверное, надеяться каждый, кто не понял, волею судьбы оказался в,
но,
и …
…горели черные люстры. Мы с распухшими от слез веками, а кому-то, может, и веками, стояли, ничего не боясь, на самом ветру, да, по-моему, его и не чувствовали, потому что пропало время и все мы пропали, растворившись в сумрачном утре. Вдаль уходили дороги и тропы терялись уже в руке от них, а взгляд был только и только один, потому что серело и воздвигалось, и вытягивалось небо, и до начала жизни оставалось месяцев еще много, и сквозной коридор в нехорошее было видно.
Замерзшие лица помогали оправдывающей болью, это было хоть чуть легче, когда что-то болит, значит, созвучно тому, что внутри; а потом, горе ведь никогда до конца не воспринимается – всегда есть надежда часть его вернуть. Вот мы и перестали ждать и на что-то лишь надеялись непонятное. Не будучи готовы все равно к самому худшему. Которое все равно произошло. Ничем не напоминающий что-либо печальное предмет стал удаляться, тихо и необратимо, и мы и сами поразились, как от нас ничего не зависит, и только очнулись и застыли от ужаса в тот момент, когда предмет начал как будто сам поворачивать, окруженный фигурами, и исчез за углом.
Остальное в мире перестало что-то значить.
В такие моменты принято отступать на абзац. Но вы не подумайте, я не то, чтобы неискренен, я просто помню и то, и то, и вообще всё. Я стараюсь служить если не верой, то хотя бы правдой. В лицо несли осколки льда, крохотные совсем, площадь была огромна до необъятности; я вспоминаю всё только потому, что на стенах висели страннные плакаты, каждый в лицо, а предмет был увенчан розами, белыми. До поднятия предмета вокруг стояли хирургические лилии, вообще не нужные никому.
Мы умерли как бы все. Люстры были в черном.
На свете уже были такие моменты. Меня тогда еще не было.
В настроении совершенно неизвестном приступаем мы к изложению событий, нам известных. Начался плановый ремонт. Под медицинским факультетом была найдена нефть, несколько бутылок вина и останки неизвестного происхождения. Весна изрядно попортила остатки зимнего комфорта. По поводу чего был сделан запрос в малый городской магистрат – останков, разумеется. Ответа не последовало и остается теперь только продолжать, имея в виду, что к лету занятость рассеется и можно будет всё получить, и ответы тоже. Мой друг, не помню, какой, говорит, что надо всегда делать то, что единственное остается, а то, пока будешь пытаться что-нибудь другое – того, прежнего, тоже не останется; конечно, очень трезвая мысль. Ну, вот и продолжаем. Никакого назначения нового пока что не получено. Продолжаем.
Магистресса вошла в расширяющийся длинный подвал, холодный, о чем поступало в магистрат много жалоб, и долгий, но местами даже занятный и с изрядными запасами вина по сторонам, и коньяка, а местами с фрагментами чего-то совсем постороннего – но, вообще, сухой и обычный, так что какая уж там романтика. И вот она шла, шла, даже местами, утомляясь, присаживалась на камушек, то есть фрагмент скамейки какой-то, почему-то каждый раз один и тот же – и неожиданно вступила… то есть обнаружила себя в огромном темном зале, почти черном, хотя многое было прекрасно видно, в частности, что зал без предела и конца, ни вверх, ни в стороны, ни вдаль, а по центру была подвешена на тонкой черной проволоке и, медленно так, чуть проворачивалась гигантская, отшлифованная до зеркального, темная мраморная плита, и написано на ней было всего лишь два слова: