bannerbannerbanner
Персидский джид

Далия Трускиновская
Персидский джид

Полная версия

Хоромы у боярина были таковы, что не всякий из дворни имел доступ в комнаты, а лишь избранные – мамы, нянюшки, сенные девки, постельницы, а мужского пола – ключник и старший приказчик. Когда в терему – молодая жена и две дочки, лишним людям там делать нечего. Но оказалось, что среди самых преданных завелась ехидна. На минувшей седмице в пятничное утро обнаружилось, что трехлетний Илюшенька пропал. Пропал из горницы, где спал под присмотром мамы, нянек, сенных девушек! А за стенкой спала сама боярыня (Троекуров, как многие благочестивые люди, завел две спальни, чтобы в посты и накануне среды с пятницей ночевать с женой раздельно).

Сперва дитя искали по всему дому – мальчик мог, выбравшись из колыбели, пойти на поиски игрушек или лакомств. Потом вышли во двор, в сад. Их обошли быстро – московские владения боярина были невелики, он жил в самом Кремле, как идти от Спасских ворот к Ивановской площади – налево, за двором князя Сицкого. Принялись громко звать, выбежали и на улицу. Никто из соседей дитя не видел. А на ночь кремлевские ворота запирают – выходит, дитя где-то неподалеку припрятали…

Стали разбираться: Илюшенька пропал в одной рубашечке. Коли бы его похитили с тем, чтобы просто спрятать надежно, то хоть прихватили бы порточки, кафтанчик, шапочку, вынесли младенца завернутым в одеяльце. А так – не иначе, плывет бедное тельце вниз по Москве-реке или же легло на дно, обремененное привязанным к шейке кирпичом… Договорившись до такого ужаса, женки и девки в голос завыли, боярыня упала без чувств.

Не ведающий тонкостей розыска боярин велел обыскать короба и сундучки мам, нянек, комнатных женщин, сенных девок. Уж Бог его ведает, что он там чаял сыскать – мешок с золотом за преступную услугу, что ли? Не нашел ничего подозрительного и взревел басом: хитры, сучьи дочери, да я хитрее! Неужто не ясно: цепные кобели ни разу не взлаяли, стало быть, знакомый человек по двору с младенцем на руках прошел!

Потом вдруг вспыхнула в нем надежда – и он вместе с ключником, которого считал самым преданным из слуг, обошел все закоулки своего двора, лазил и на чердак, спускался в погреба, добрался до всех мест, куда может попасть сбежавшее от присмотра малое дитя и сидеть смиренно, онемев от страха. Ни одного закоулка не оставили…

Наконец боярин, поняв, что любимый сынок пропал не на шутку, сделался грозен и неистов. То ли был он кому-то сильно грешен и наконец осознал это, то ли имел иные основания опасаться происков, но снова кричал, что сыночка вынесли спящего и выдали врагам, нехристям! А кто мог вынести? А это дознание боярин препоручил Земскому приказу, равно и поиски младенца.

Холеных и балованных комнатных баб с девками поволокли на дыбу…

Но чем громче вопили они, тем больше вранья записывали за ними писцы. И тем яснее делалось Деревнину, что настоящий вор сидит где-то в тихом местечке да и посмеивается…

Он не был жалостлив, но на сей раз подьячего проняло. И, посовещавшись с Колесниковым (тот помышлял, как бы перебраться в Приказ тайных дел, и уже оказывал некоторые услуги дьяку Башмакову, так что был в этом розыске не соперник Гавриле Михайловичу), он кое-что надумал…

Стенька узнал про это, когда среди дня подошел к зданию Земского приказа узнать, нет ли чего новенького.

– Степа, нас с тобой к Деревнину требуют, – сказал, спеша навстречу, товарищ его – земский ярыжка Мирон Никаноров. – Пошли скорее!

Они протолкались сквозь обычную у крыльца Земского приказа толпу, взбежали по ступеням, вихрем ворвались и встали перед Деревниным, как вкопанные. Стенька – статный, кудрявый, плечистый, с выкаченными от служебного восторга глазами, а Мирон – маленький, дородный, с глазами-щелочками, с носом репкой, с тощей бороденкой. И не скажешь, что ровесники…

– Пойдем-ка, – подьячий встал и прошел в соседнее помещение.

Оба земских ярыжки последовали за ним. Там он указал им на скамью под окном, сам сел напротив на ременчатом табурете.

– Скажи-ка, Мирон, у тебя те лохмотья целы, в которых ты прошлой осенью на богомолье хаживал?

Стенька невольно улыбнулся – Деревнин шутил! Богомолье заключалось в том, что Мирон и Кузьма Глазынин, переодевшись иноками, ходили по дворам, просили милостыню и высматривали, и выслушивали, не чеканят ли где воровские деньги. Тогда многих служащих Земского приказа использовал Приказ тайных дел, в последнее время получивший немало власти.

– В подклете висят, – отвечал удивленный Мирон. – Пригодятся же!

Имелось в виду – те воры, что тогда были изловлены, авось на Москве не последние! Кто-то и теперь по ночам этим ремеслом промышляет, кого-то опять вскоре выслеживать придется…

– Вот что, ты помоги и Степе такие же сыскать. Сегодня вы этим оба займитесь, но так, чтобы ни одна собака не прознала. И завтра с утра оба, принарядившись, ступайте по Китай-городу, по церквам – милостыню просить. Сочини, Мирон, откудова вы взялись, какой обители иноки, вспомни, что в тот раз врал…

Стенька растерялся – иноку, чтобы подавали, нужно было уметь жалостно выводить духовные стихи. Ему же медведь на ухо наступил, он даже спьяну старался глотке воли не давать. Мирон – тот мог, того когда-то обучили.

– Весь день чтобы по Москве околачивались! На ночь же просите пристанища у боярина Троекурова – понял, Мирон? Пусть вас ужином покормят, приютят в подклете, и вы слушайте, о чем мужская дворня толковать станет. Степа!

– Гаврила Михайлович?

– Дело важное, Степа. Гляди в оба. Всякое слово запоминай. Я даже думаю – тебе бы стоило убогим прикинуться. Ни языка, ни слуха, что надо – руками показывай и мычи. Тогда при тебе открыто говорить будут. Выдержишь?

– Я его научу, Гаврила Михайлович, – пообещал Никаноров. – Убогого-то лучше примут. И лучше бы нам сегодня днем с Москвы убраться, переночевать хоть бы у моего кума в Останкине и потом войти утром, как если бы от Троицы прибрели.

– Дело говоришь. Ну, ступайте тогда оба.

И Деревнин опять насупился.

Ярыжки, видя, что подьячий крепко не в духе, пошли потихоньку прочь.

– Убогий, надо же! – проворчал Стенька. – На этой государевой службе и впрямь убогим заделаешься…

Он имел в виду не то, что подумал бы иной ревнитель государева слова и дела, а совсем иное: предстояло объяснение с женой Натальей.

По долгу службы Стенька ее не раз удивлял. Мог уйти в собственноручно ею сшитой холщовой рубахе, а вернуться в чужой, нарядной, расшитой такими швами, которых бедная баба даже и не знала. Мог быть прихвачен соседями в темном углу за беседой с красивой девкой или женкой. Казалось бы, уж тут служба ни при чем! Но Стенька всякий раз более или менее успешно доказывал, что отнимал у важной свидетельницы сказку. Вот теперь поди растолкуй подозрительной бабе, что ночевать собрался не у зазорных девок, проживающих на Неглинке, а у никаноровского кума в Останкине… Как раз лопнет ее терпение, возьмется она за твой же подарок, большую медную сковородку, и наконец выполнит давнее обещание – изувечит…

Мирон Никаноров про эту Стенькину беду знал. И надоумил – домой возвращаться незачем, пусть помучается, пусть постоит на коленках перед образами! Время тревожное, за серебряную копейку посреди Москвы ночью зарежут, вот и пусть осознает к утру, что не мужа ей Господь послал, но сущего ангела!

Миронова жена, имея шестерых сынков и дочек, мало беспокоилась о том, с кем ее мужа видели на торгу. И так знала, что никуда не денется. Тем более что муж ей во всем доверял – и даже, приведя с собой товарища, попросил ее помощи при переодевании. По летнему времени много тряпья обоим ярыжкам не требовалось, но хоть худые ряски – а следовало бы иметь. Одна висела в подклете. Другую Миронова жена принесла от сестры, служившей на богатом дворе, где привечали пускающихся летом в богомольные походы стариков со старухами и имели для тех, кто вконец обносился, запас одежонки. Еще Миронова жена снабдила их двумя мешками и старым полотенцем – чтобы перед тем, как проситься на ночлег, для убедительности замотать как бы поврежденную Стенькину ногу. В мешки для виду напихали соломы – чтобы показать вид, будто прибрели издалека и все свое добро с собой притащили. Еще нашлась сума, которую надевают через плечо – с того случая, когда Мирон отличился.

День они провели прелюбезно – переночевав в Останкине, замешались в толпу богомольцев, вместе с ними неторопливо добрались до Москвы и пошли обходить все сорок сороков церквей, причем Мирон всюду объяснял Стенькину немоту и ту нужду, что привела их обоих в столицу, одинаково и весьма убедительно.

– А он, Алешка, не всегда нем и глух был, – издалека начинал ловкий Мирон. – Но грешник он великий, и за то у него употребление языка отнято. И прибился он, убогий, к нашей обители, и жил у нас привратником, и в церковь молиться не входил, а поклоны бил в притворе, и каялся, и строгий пост держал!

Глядя на Стеньку, трудно было бы подумать, что этот грешник – такой уж страстный постник. Стенька от природы был круглолиц и румян. Но он слушал Мироновы враки, низехонько повесив голову, а на голове имел черненький клобучок, под который упрятал кудри, светлую же бороду вымазал в золе, причем и щекам с носом досталось. А Мирон говорил убедительно, воздев перст и в нужных местах повышая голос.

– И пришел к нам в обитель старец, ростом невелик, хром и седат, и видел раба Алешку, и молился за него, и было старцу откровение! Пойдет-де раб Алешка в Чудов монастырь, и придет туда спозаранку, еще до заутрени, и войдет первым в соборную церковь святого Алексия, и к его гробнице припадет со слезами! И станет там, скорбный, оплакивать свои грехи! И там ему будет-де исцеление!

Слушатели громко ахали.

Стенька глядел в землю и отчаянно завидовал Мирону. Тот мог беседовать с кем угодно, ему же, Стеньке, велено было молчать. И ничего не попишешь – мало ли с кем Господь сведет у ворот боярина Троекурова?

Промолчав целый день, Стенька и впрямь осознал себя убогим. Когда они вошли наконец в Кремль, когда отстояли в Успенском соборе вечернюю службу, Мирон положил ему руку на плечо. Богомольцы расходились – никто не заметил, как один мужик в порыжевшей рясе с мохнатым подолом сказал другому такому же, лишенному речи и слуха:

 

– Ну, пойдем, что ли, благословясь.

Они дошли до боярского двора, и Мирон, вежливо постучав в калитку, попросился на ночлег.

– Не до вас, честные иноки, – хмуро сказал дворник. – Беда у нас стряслась. Шли бы к кому другому.

– Я-то пойду, товарищ мой обезножел, – Мирон задрал на Стеньке рясу, показывая замотанную ногу. – Мы издалека шли, из самого Ярославля, истомились, сегодня весь день ни присесть, ни поесть, а товарищ мой – убогий… Хоть его приюти! Я-то еще идти могу, а он, того гляди, упадет да и не встанет.

Теперь Миронов голос уже не воспарял повелительно, поражая звучностью, а сделался тускл и проникнут предсмертной обреченностью. Стенька в очередной раз позавидовал товарищу – кабы он сам умел так обращаться с голосом!

– За каким же бесом его, убогого, на Москву из Ярославля поволокло? – недовольно спросил дворник. – Сидел бы себе дома, Богу молился…

– Да что ж ты, нехристь, что ли? – раздался у Стеньки за спиной совершенно незнакомый гневный голос. – Тут почитай что вся Москва знает, для чего инок пришел, а ты его прочь гонишь!

Оба ярыжки разом повернулись к неожиданному заступнику.

Они увидели молодого монаха неописуемой красоты. Темные волнистые волосы были зачесаны назад, бородка с усами ровнешенько подстрижены, глаза же, осененные длинными девичьими ресницами, были, как у насурьмленной красавицы, с поволокой. Стенька знал – такие глаза случаются, когда бабка или прабабка при розыске оказывается пленной турчанкой. Но ему и на ум бы не пришло искать в заступнике басурманских кровей. Более того – тот ликом своим напоминал юного святителя Пантелеймона, как его пишут на образах. Только чуть посуше, построже был тот лик – и оттого еще опаснее для тех девок и женок, что сдуру заглядятся.

Одно лишь несколько портило красоту – черное родимое пятно на левой щеке, впритык к носу и даже с поползновением на него чуть повыше ноздри. И не простое, а словно нашлепка из тонкого, с коротким ворсом бархата.

Инок тоже имел такой вид, словно одолел неблизкий путь, и на спине имел холщовый мешок поболее Стенькиного, через плечо же – серую суму. И нес длинный дорожный посох подходящей толщины – такой разве что о камень обломаешь, а о голову лесного налетчика – вряд ли, скорее сама голова треснет…

– А ты-то чего привязался? Сказано не пускать никого, беда у нас, – тупо и горестно повторил дворник.

– Коли Божьего человека не пустить – еще пуще беда приключится, – возразил красивый инок. – Почем ты знаешь – может ему, убогому, будет сила дана вас всех отмолить, и с хозяином вашим, и со всей дворней?

После чего заступник едва ли не слово в слово передал то Мироново измышление, которым сам Мирон собирался сейчас проложить дорогу на боярский двор.

При этом у Мирона хватило ума взять Стеньку за руку и очень крепко эту руку стиснуть, без слов говоря: вот только покажи, что у тебя есть слух, я тебя доподлинно убогим сделаю!

– Стало быть, коли они в Кремле не переночуют, так он спозаранку первым к гробнице не припадет? – повторил дворник. – Да мало ли народу в Кремле дворы имеет?

– А коли Господь тебя сейчас испытывает? Поможешь ли тому, кого он избрал, благость свою явить или ворота перед ним запрешь? – Тут инок не хуже Мирона возвысил голос. – Гляди, узнает твой боярин про такое непотребство – одними батогами не отделаешься, и кнута еще попробуешь!

Дворнику, здоровенному дяде, было тяжко. Следовало на что-то решиться – и он мучался, понимая, что при оплошности и в том и в другом случае спина целой не останется. Наконец божественное победило.

– Заходите скорее, бегите за угол, вон туда, пока никто не видит… А ты?…

– Да и я с ними, – сказал, оказавшись во дворе, инок. – Мне ведь тоже где-то ночевать надобно!

Стенька, получив от Мирона удар коленкой, вспомнил про свою хромоту и весьма живописно проковылял до подклета.

– Вот и пробились, – весело сказал молодой инок. – Теперь уж он либо войлоки нам даст, расстелить на полу в подклете, либо на конюшню пустит, на сеновал. А спозаранку вместе и уйдем. Я тоже с вами святому Алексию помолюсь.

– С Божьей помощью, – добавил Мирон. – Выручил ты нас, я уж не знал, как быть. А что у них тут стряслось?

– А кто их ведает! У боярина, говорят, дочки молодые. Не иначе, у одной молодца в светлице поймали.

Выразившись столь легкомысленно, инок усмехнулся.

– Ты сам-то не к боярышне ли пробираешься? – с подозрением спросил Мирон.

– Нет, брат, боярышни не про меня, – внезапно помрачнев, ответил инок. – Мне иное теперь на роду написано… Да куда ж он запропал, бляжий сын?

Это относилось к дворнику.

– Поймают нас тут сейчас, – принялся пророчить Мирон, – по шее надают да и выкинут…

– А вон зайдем в сарай – нас и не заметят, – предложил инок.

Так и сделали, причем вовремя – откуда ни возьмись появились два крупных кудлатых мужика из дворни, пошли к воротам, и вступать с ними в драку никому, ни Стеньке с Мироном, ни загадочному иноку, было незачем.

Кабы боярин поселился не в Кремле, а в Белом городе, то и был бы у него двор, как подобает: между воротами и главным крыльцом широкое и открытое пространство, по бокам от хором – службы, за службами – сад и огород. Но для настоящего устройства двора места не хватало, сруб с подклетом, очевидно, предназначенный для приказчиков и старшей челяди, стоял у самого забора, сарай – чуть подальше, за сараем уже виднелись курятник, хлев, конюшня, и перебежать от одного строения к другому было несложно даже убогому обезножевшему Стеньке.

Но обошлось – дворник рассказал о бесприютных иноках ключнику, ключник – еще кому-то, и им отвели угол в подклете, не пожалели войлоков, даже ужином угостили – остатками рыбного пирога и квасом.

Дворня была уныла. Многих притянули к розыску о похищении младенца, прочие боялись за свою шкуру и решительно никто не мог понять, для чего это сделано.

– Это Господь боярину испытание посылает, – попробовал растолковать инок, назвавшийся, кстати, Феодосием. – Как Аврааму – убьешь ли мне в жертву сына единородного или пожалеешь? А что вышло? Занес старец нож над чадом – а ангел Божий и схвати его за руку! Гневен боярин, а зря, людей губит – а ему бы смириться перед Божьей волей…

Складно толковал инок – даже Мирон со Стенькой заслушались. А дворня – так тем более. Обычно странных людей для того и привечали, чтобы про божественное или про необычное послушать. Иной дед божился, что из самого Иерусалима идет, и сиживал в тени той осины, на которой Иуда повесился, и складно лаял бусурман, и показывал камушек с горы Голгофы.

На сей раз божественное пришлось очень кстати.

– Баб жалко, – сказал сторож Максимка. – И девок жалко. Изуродуют их – кто их таких возьмет? Я одну знал – ее за воровство притянули, так она после двух висок трястись стала. Отлежалась потом, но все равно тряслась, вот и была ей одна дорога – на паперть.

– Но ведь каким иродом нужно быть, чтобы дитяти вред причинить? – спросил Мирон. – Неужто у боярина враги завелись? Ну и пусть бы ему в бороду вцепились – дитя при чем?

С тем он встал, вышел из-за стола и очень тихо спросил Максимку, куда тут ходят по нужде, и Максимка вызвался показать. Молодой инок Феодосий увязался следом. Стенька остался среди дворни один и всем видом изобразил полнейшую бестолковость. Он понятия не имел, как должен вести себя убогий, лишенный речи и слуха, а потому и сидел пень пнем.

– Легко им рассуждать! – сказал поневоле добрый дворник Онисий. – Враги-де у боярина завелись! Нет хуже, чем домашний вор…

– Нишкни, – одернул его старый огородник Михей.

– А более – некому, – прошептал молоденький его помощник Фомка, такой беловолосый и белокожий, что в темном подклете казался совершенно невозможным видением.

– А ты ему-то скажи…

– И до дыбы не дойдешь – тут же он тебя посохом…

– Да ведь только тот и мог…

– Не он сам, а змея…

– Да неужто та дура-девка не догадалась бы сама вместе с младенцем убежать? Какого ж рожна она ждала?!

– Нишкни!..

Так переговаривалась вполголоса боярская дворня, а Стенька мучился от невозможности задать хоть один вопросец.

Было ясно одно – подозревали в преступлении мужчину, связанного с некой змеей. Вскоре ясно сделалось и другое – как именно вынесли дитя и с рук на руки передали похитителю.

– Одна согрешила – другие терпят! Эх, Господи…

– Тут две женки орудовали – комнатная и дворовая. Портомоя ли, мовница ли, или хоть твоя баба, дядя Михей, – огородница…

– Ты чего на мою бабу поклеп возводишь, пес!

– А с чего – две?

– А одна дитя вынесла из терема, другая его передала…

– Кому?

– А почем я знаю! Тому, кто ждал… Комнатные-то девки в погреб не ходят, они с крыльца кричат – принести-де боярыне того да сего! А та, что ходит да знает…

– Не ври, ни при чем тут погреб.

Стенька насторожился.

Он не знал поименно тех, кто тихонько обсуждал впотьмах пропажу боярского сыночка, и мог разве что по голосу опознать назавтра человека, обмолвившегося про погреб.

– А нора?

– А нору заложили.

– Чем заложили?

– Бочку сверху поставили, ее вдвоем не своротить!

– Капустную бочку, что ли? Так там и капусты уж, поди, не осталось, коли женка крепкая, то и своротит… И вынесли через лаз!.. Он-то, тот, про нору, поди, с самого начала знал…

– Нишкни…

Все это Стенька слушал да мотал на ус. Но недолго он лакомился слухами и домыслами – потому что не могли же Мирон с Феодосием до полуночи нужду справлять. Вернулись мнимые иноки – и тут же разговор об ином зашел. А потом, помолившись, все легли. И Стенька тоже.

Онисий с Максимкой предупредили гостей, чтобы ночью по двору не шастали. Хотя после драки кулаками не машут, боярин удвоил строгость охраны. А отнимать добычу у кобеля ростом с телка – радость сомнительная. Мирон хлопнул себя по лбу – ахти мне, а мой убогий? И, показав Стеньке знаками, что требуется, повел его скоренько в известное место за конюшней, куда по летнему времени бегала мужская часть дворни.

– Полагают, будто какой-то мужик через бабу кого-то из здешних женок подкупил, чтобы дитя вынесли, и тут же то дитя задавил, – шепотом сообщил Стенька. – А вынес-де через нору – лаз у них там какой-то в погребе есть, капустной бочкой заставлен.

– На что лаз, коли усадьба невелика? – удивился Мирон. – Два шага – и вот тебе забор, и переправляй хоть младенца, хоть старца!

– И все они, сволочи, знают, кто тот мужик, но молчат – потому что боярину это объяснять опасно, боком выйдет, – продолжал Стенька.

– Старший сын, что ли? – догадался Мирон.

– Больше некому. Вот тебе скажи, что твой старший твоего же младшего порешил…

– Типун те на язык!

– Но почему же тогда его бабы под пыткой не выдают?

– Только одна, видать, правду знает…

– Что ж они подметное письмо не изготовят, боярину не подбросят?

О причине, которая заставила бы старшего троекуровского сына избавиться от младшего братца, оба молчали: причина известная! Боярин до того младенца возлюбил, что в завещании, того гляди, все ему отпишет.

– Как бы ту подлую девку вызнать? – спросил Стенька. – Кабы ты меня убогим не выставил – я бы, глядишь, с кем из женок знакомство свел. Мовниц-то не трогали, приказчикову жену не трогали, а только тех, кто в горницах и сенях на лавках спали.

– Кабы не твое убожество – ты бы всего не услышал, – напомнил Мирон, и они тихонько пошли обратно в подклет. Сделано это было очень вовремя – Максимка как раз отвязал четверых кобелей, черных и лохматых.

В подклет набилось немало народу, войлоки для гостей кинули у самой двери, но Стенька с Мироном были не в обиде. Красивый инок Феодосий был тут же со своим мешком и сумой.

– А и ладно, – шепнул он, – утром встанем раненько, помолимся, да и поведем убогого в Чудов монастырь. Дайте-ка я с краю лягу, я вас обоих помоложе.

– Нехорошо, честный отче, – шепнул и Мирон. – Ты лицо духовное, ты в середку ложись, а я с краю.

– Делай, как велено, – с внезапной строгостью приказал инок.

Мирон был неглуп – повадка инока сразу показалась ему диковинной. Сладкоречие сладкоречием, а сильно смахивал Феодосий на кречета, что сидит на рукавице под колпачком, ожидая, пока спустят на шилохвостку или иную пернатую дичь. И слышит он голоса, и понимает, что близок миг желанного полета, но медлит хозяин, и тяжко птице от сознания своего плена…

Кабы Стенька не был сейчас лишен употребления языка – посовещался бы с ним Мирон: нет ли, кроме подьячего Деревнина, на Москве человека, который хотел бы разобраться в деле о похищении младенца? Но посовещаться никак не выходило, и Мирон, решив во всем положиться на милость Божью, уступил Феодосию место у двери, помолился про себя ангелу-хранителю и вскоре заснул. Коли с утра из Останкина прийти пешком, да весь день по Москве мотаться дотемна, так и голову приклонить не успеешь – глаза сами закроются.

 

С каждым днем светало все раньше. И надо же – вечером вроде еще довольно светло, а в подклете, где высоко прорубленные узкие окошечки, хоть на ощупь бреди, а утром только заря занялась – а лучи по тому подклету так и ползут, и все по глазам норовят!..

Стенька ощутил это прикосновение луча к векам, сперва никак не желал просыпаться, потом вспомнил, где он, – и проснулся. Первым делом толкнул в бок Мирона. Тот от неожиданности сел.

Дворня боярина Троекурова как завалилась с вечера спать, так, видно, и не вставала. А вот инока Феодосия с его мешком на месте не оказалось.

Мирон сделал рукой знак – пошли, мол, за конюшню. Стенька помотал головой – коли все спят, надо полагать, и сторожевые кобели еще не пойманы и не привязаны. Как показать Мирону свирепого кобеля – он не знал. Словом сказать – так, не дай Бог, кто-то из дворни проснется и услышит…

Стенька, стоя на коленях, удержал Мирона за край рясы. Мирон ткнул пальцем на место, где уже не было Феодосия, и Стенька понял – коли не гремит лай, не орет покусанный инок, стало быть, кобели привязаны. Он встал и вслед за Мироном вышел из подклета.

Стоило им сделать два шага к конюшне – раздался-таки песий лай, но где-то в саду. Сперва один кобель звал хозяев, потом к нему другой присоединился. Но человеческих воплей не было, и Стенька с Мироном озадаченно переглянулись.

Наконец и голос до них долетел – сторожа бежали разбираться, что обеспокоило псов. А в подклете заговорили разбуженные Фомка, Онисий и еще какие-то мужики, но не конюхи – те при лошадях спали.

– Эй! Сюда! – этот отчаянный крик пролетел над всей усадьбой. Псы на миг притихли.

Из подклета выскочил Фомка.

– Кто там глотку дерет? – спросил Мирон.

– Дядька Максим!.. – Парнишка покрутил головой, ища, откуда был крик, и тут он повторился. Его подкрепил лай.

– Что ж он в саду-то делает? – спросил удивленный Фомка. – Чего он там позабыл?

И побежал на голос.

Стенька схватил Мирона за руку и затащил за угол. Он это сделал вовремя – дворня, ругаясь спросонок, посыпала из подклета, лба не перекрестив. И вроде бы там никого не осталось…

– Что у них стряслось? – спросил Стенька, отменив свое убожество. – Кого там псы поймали?

– Пойдем-ка да поглядим, – предложил Мирон.

Боярские хоромы были невелики – то ли на шести, то ли на семи срубах высились терема, одно крытое крыльцо было главным – широкое, с пологой лестницей, за углом было другое, сзади наверняка имелось и третье – крылечко для боярышень с подружками, откуда спускаться в крошечный сад. Вот туда и понесся весь народ.

Стенька с Мироном были осторожны, шли тихо, выглянули из-за угла с бережением. Увидели саженей за пять от девичьего крыльца одни лишь отставленные зады – мужики все как один над чем-то нагнулись и невнятно галдели. Вдруг раздалось отчаянное:

– Да за боярином же бегите!..

Рванулись сразу двое, понеслись в обход, а тут и на крылечке появились разбуженные переполохом бабы в распашницах, кое-как накинутых поверх рубах. В одной подпоясанной рубахе – только по горнице без посторонних ходить, потому что стыдная это одежда, тело чересчур облегает, все напоказ. А на люди – хоть в какой распашнице, накинутой поверх рубахи. Это даже спросонья свято соблюдали.

– Илюшеньку? – неуверенно повторил Стенька имя, что с трудом удалось разобрать в общем гомоне.

– Неужто сыскался? – с преждевременной радостью спросил Мирон.

И через миг все стало ясно – завопили на крыльце бабы, а мужики выпрямились и из толпы появился один – сторож Максимка. Он держал на руках младенца – и нес его так, как несут неживого.

Младенец и точно был простоволос, в одной рубашечке, запрокинутая его головка в светлых кудряшках и босые ножки казались особенно жалкими.

Навстречу сторожу выбежал мужчина, при взгляде на которого Стенька ахнул и перекрестился. Ему показалось, что на боярский двор нечистая сила принесла конюха Аргамачьих конюшен Богдана Желвака, воспоминания о котором были такого рода, что Стенька затолкал их в самые дальние закоулки памяти.

Но ярыжка миг спустя понял, что ошибся. Сходство имелось, да не такое, чтобы в ужасе креститься. Богдаш был высок, поджар, с резкими чертами лица, а этот, с виду Желваков ровесник, – чуть пониже, станом поплотнее, личиком пошире, нос – картошкой, разве что удивительной желтизны волосы и борода соответствовали. Но и он был хорош собой, и на него в иное время девки, поди, оборачивались, а рядом встав – норовили на ногу, балуясь, наступить.

Сейчас этот человек был нечесан, как выскочил из постели, так и прибежал босиком.

– Максимка!.. Господи, нашлось дитя! – воскликнул он.

В волнении протянул он руки к сторожу, но тот помотал головой.

– Не тронь, Василий Ильич, – сказал Максимка. – Тут уж не поможешь… опалился гневом на нас Господь…

Стенька понял, что этот Василий Ильич – лицо, приближенное к боярину – может, старший ключник, может, приказчик.

– Удавили!.. Тогда ж и удавили, когда выкрали!.. Уж тленом от него тянет, от бедненького!.. – гомонили мужики.

Пренебрегая правилами, Максимка взошел на девичье крыльцо и встал там, ожидая, пока разбудят и приведут боярыню с боярином. Наконец старый боярин вышел, встал наверху, за ним появилась боярыня, закрывавшая лицо полосатой шелковой фатой. Мужская дворня сгрудилась внизу и притихла.

– Вот те, бабушка, и Юрьев день… – прошептал Стенька и посильнее вытянул шею. Он хотел понять, где отыскали бедное дитя.

Боярин о дочках заботился – было у них все, что положено по званию, и наряды, и утехи. В саду для боярышень разбили цветник, приладили к дереву висячие качели, поставили лавочки. А что меж деревьев вскопаны грядки под морковь, репу и огурцы, так это во всех московских садах заведено – не пропадать же земле зря. И в самом Кремле у многих вдоль забора капуста и свекла растут – все ж свое, не купленное! Но орава мужиков цветник и даже грядки потоптала, и Стенька приблизительно определил, где была страшная находка.

– Вот диво, откуда ж он там взялся? – не дожидаясь Стенькиного вопроса, спросил Мирон.

– Через забор, что ли, перебросили?

– С князя Сицкого двора?!

– А там Сицкого двор, что ли?

Тут раздался истошный крик – так только мать может завопить, увидев мертвого сыночка, да и рухнуть наземь. И снова загомонила боярская дворня. И зычный голос боярина призвал было всех к повиновению, да сорвался…

– Мирошка! А Феодосий где?

– Феодосий?…

И точно – пропал молодой инок вместе с мешком, сгинул, исчез. Ни один из четырех кобелей ему вслед не взбрехнул. Что за притча?

Мирон и Стенька переглянулись – обоих озадачила одна мысль: уж не младенец ли был в том мешке?

Очевидно, мысль была настолько сильна, что расправила крылья и полетела к крыльцу, к огороднику Михею, к сторожу Максимке, к доброму дворнику Онисию.

– Богомольцы-то! – воскликнул Михей. – Куда богомольцы подевались?!

Михей мог вспомнить про них безнаказанно – не он пустил на двор троих чернорясцев, из которых один лишен слуха и речи.

– Какие тебе богомольцы, дурак? – крикнул сверху боярин, не велевший в эти скорбные дни пускать посторонних.

– Он, точно – он! – в восторге от своего открытия шептал Стенька. – Он на нашем хвосте сюда въехал! Ему как раз сюда попасть было надобно! Он младенца в мешке пронес да и выкинул под кусты!..

– Богомольцев троих Ониська пустил ночевать! – верноподданнически заорал дед Михей. – Вот хоть Фомка подтвердит!

– Были богомольцы! – закричал и парнишка. – Вот те крест, боярин-батюшка, – были! Все трое!

– Сюда их, ко мне, живо!

– Бить будут… – догадался Мирон. – Где ворота-то, Степа?…

Но как раз к воротам бежать было опасно – следующим повелением боярин именно туда направил дворню, чтобы не упустить подлецов.

Отродясь оба ярыжки в такую передрягу не попадали.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru