Впопыхах женили государя Петра Алексеича – обвенчали с Дуней Лопухиной 27 января 1689 года. Почему спешка? Да потому что супруга государя Ивана Алексеича, Прасковья Федоровна, все не тяжелела и не тяжелела, а тут вдруг возьми да затяжелей. Вот Наталья Кирилловна и засуетилась: и без того морока, когда в государстве два как бы равноправных, а на деле одинаково бесправных царя, и без того только и жди пакостей от их старшей сестрицы Софьи, которая с того дня, как помер государь Алексей Михайлович и взошел на трон старший из царевичей, Федор Алексеич, все загребала и загребала под себя власть… А уж коли у Ивана у первого появится наследник, то как бы любезная Софьюшка не исхитрилась да не сотворила так, чтобы дитятку престол достался. Разумеется, пока дитятко в разум войдет, править будет она. Как, впрочем, и правила все эти годы при двух царях-отроках.
Все шло к тому, чтобы Петра отстранить, да только родилась у Прасковьи 31 марта 1689 года девочка – царевна Марья. Пожила, правда, недолго – 13 февраля 1690 года скончалась. И вовремя поторопилась умница Наталья Кирилловна – хоть государственного ума Бог не дал, зато по-бабьи была хитра.
Самому-то Петру не жениться хотелось, а делом заниматься. Дело же у него – на Плещеевом озере под Переяславлем-Залесским, что в ста двадцати верстах от Москвы, нашлось.
После того как в Измайловских амбарах, где хранилась рухлядь двоюродного дяди царского, Никиты Ивановича Романова, отыскалось суденышко, именуемое «бот» и способное ходить под парусом против ветра, стал Петр Алексеич искать ему воду под стать. Когда же нашлась большая вода, нашлось и место, где ставить верфь, – устье реки Трубеж, впадающей в Плещеево озеро. Озерцо – тридцать верст в окружности, глубина превеликая. Тут только и развернуться, а матушка вдруг женить собралась…
Петр и разобрать-то толком не успел, каково это – быть женатым, как началась Масленица, за ней – Великий пост, и вот уже им с Дуней стали стелить раздельно.
А едва в апреле высвободилось из-подо льда озеро, Петр ускакал свои корабли строить. Наталья Кирилловна беспокоилась сильно, а Дуня – того сильней. Прискакал – обрадовалась было, да только не миловаться он явился, а потешных гонять по Лукьяновой пустоши. Три дня там пропадал и всех молодых спальников и стольников с собой увел, включая малолетнего князя Мишеньку Голицына, коего по младости в барабанную науку определил. Лишь потом наведался справить свою царскую радость – и с тех коротких майских ночей затяжелела Дуня.
Противостояние между правительницей Софьей и Петром сохранялось, однако, по-прежнему. И вообще дела у царской семьи складывались так, как если бы посадские бабы склоку затеяли. И то: когда ж так бывало, чтобы в Кремле – четыре царицы, одна царевна-правительница и два устраненных от дел юных царя: один – по умственной и телесной неспособности, другой – по молодости лет? А царицы – вот они! Самая старшая – вдова государя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, роду Нарышкиных. Затем – вдова государя Федора Алексеича, Марфа Матвеевна, роду Апраксиных. Затем – государыня Прасковья Федоровна, роду Салтыковых, супруга маломощного государя Ивана. И, наконец, государыня Авдотья Федоровна, Дуня, роду Лопухиных. И от того, как эти особы и их многочисленная родня между собой ссориться и мириться станут, судьба огромной державы зависит.
Собственно, у Софьи, уверенной в своих стрельцах, не было большой причины для беспокойства: Петр, дай ему волю, так бы и пропадал на Плещеевом озере. Но с чего вдруг ей взбрело на ум, что Петр собирается с потешными брать приступом Кремль?! Бояться за власть свойственно и монархам, и женщинам, но не до такой же степени! Сколько в Преображенском потешных и сколько на Москве – стрелецких полков?!
Однако Софья сочла нужным пожаловаться стрелецким начальникам, что царица Наталья-де снова воду мутит, и в очередной раз пригрозить: коли я более стрельцам не годна, то готова оставить свое бунташное государство. Куда бы, правда, она отправилась, если б стрельцам вдруг надоела обветшавшая за много лет угроза, – это, наверное, Софье в голову не приходило.
К тому времени на Москве за ней числили двух избранников – князя Василия Голицына и Федьку Шакловитого. Последний и развил бешеную деятельность: собирал в Кремле сотни вооруженных стрельцов, посылал в Преображенское лазутчиков… Толку от них не добившись, сам туда отправился, был арестован людьми Петра, сразу же выпущен… Словом, началась мелкая возня, грозившая затянуться надолго. Должно было произойти нечто, задуманное для нарушения опостылевшего равновесия.
Наступил август 1689 года.
Стол был длинный, едва ли не во всю светлицу. Перед каждой мастерицей – свои узелки с пестрыми лоскутьями. Еще на столе до штуки тонкого полотна приготовлено, чтобы сорочки наконец скроить, но пока не до тонких рукоделий девкам: царские стольники уйдут с богоданным государем чистехонькие, а вернутся через неделю – словно с Ордой воевали, живого места на кафтанах нет. Уморили починкой, будь она неладна!
Досталось этой починочной радости и Аленке. Боярыни зорко следили, чтобы заплатки цвет в цвет подобраны были. Хоть и опальный двор в Преображенском, а негоже, чтобы царевы люди в отрепьях позорных ходили, недругам на злорадничанье.
Но нет худа без добра: если б девки сейчас дорогие заморские ткани кроили, персидские или иранские, если б волоченым золотом пелены расшивали или ежели б жемчуг низали, то расхаживали бы вдоль стола верховые боярыни, строго наблюдая порядок и блюдя каждое жемчужное зернышко. Ныне же одни верховые боярыни вместе с Натальей Кирилловной и государем в Измайлово укатили – справлять именины молодой царицы, Авдотьи Федоровны, другие в царицыных хоромах странницу слушают, и девкам можно вздохнуть повольнее.
Верховые! Были верховыми – да только Верх-то в Кремле остался… Царицына Светлица! Была Светлица – а теперь так, огрызочки. Часть мастериц в Москве при правительнице Софье остались, а других Наталья Кирилловна с собой по подмосковным возит – из Измайлова в Преображенское, из Преображенского в Коломенское, оттуда – в Алексеевское, а оттуда – к Троице. И Москву ее девки только зимой видят – когда не очень-то в летних царских дворцах погреешься…
Карлица Пелагейка в потешном летнике, сшитом из расписных покромок, все же крутилась поблизости. Боярыню хоть сразу видно, а эта кикимора на коротких ножках вдруг вынырнет из-под стола – и окажется, что все-то она слышала, все уразумела.
Правда, Аленка Пелагейки не боялась. Во-первых, ни в чем дурном пока замечена не была, а во-вторых – едва ли не лучшая рукодельница из молодых. Даже сама государыня похвалила ее как-то за кисейную ширинку паутинной тонкости, по которой был наведен нежнейший и ровнейший узор пряденым золотом.
Одно только тут Аленку допекало – девичьи тайны. Когда в одной подклети ночует десятка с два девок да молодых вдов, когда нет за ними ни родительского, ни мужнего присмотра, а за стенкой – молодые парни подходящих лет, тоже без присмотра, то что на уме? Вот то-то и оно, что это самое – стыдное…
Все девки были здешние, былых мастериц дочки, в царицыной Светлице выросшие, одна Аленка – со стороны, новой царицей да новой ближней боярыней, Натальей Осиповной Лопухиной, приведенная. Дал бы ей Бог нрав полегче и пошустрее, заглядывалась бы, глядишь, и она на статных всадников в светло-зеленых кафтанах. Авось и проще бы ей тогда жилось.
Работая, девки-рукодельницы тянули песню, но не от большой любви к пению – просто пока все поют, двум подружкам удобно втайне переговорить, склонившись низко и как бы упрятавшись за два составленных вместе высоких ларца со швейным прикладом.
– «Что у ключика у гремучего, что у ключика у гремучего, у колодезя у студеного…» – повела новую песню Феклушка, девка, которую, видно, только за песни в царицыну Светлицу и взяли, потому что от ее работы Аленка лишь сердито сопела.
– «…у колодезя у студеного», – поддержали прочие пока еще нестройно, прилаживаясь.
Пелагейка показала над краем стола широкое щекастое лицо, которому красная рогатая кика с медными звякушками шла примерно так же, как корове – седло. Теперь уж держи ухо востро: может и стянуть нужную вещицу. Аленка подвинулась на скамье – подальше от пронырливой карлицы.
Тем временем Феклушка, кинув взгляд на дверь, хитро подмигнула мастерицам и вполголоса завела другую песню:
– «Что не мил мне Семен, не купил мне серег, что не мил мне Семен, не купил мне серег! А что мил мне Иван, он купил сарафан, а что мил мне Иван, он купил сарафан!..»
– «Он на лавку положа, да примеривать стал, он на лавку положа, да примеривать стал! – негромко подхватили все мастерицы, торопясь, как бы за лихой песней их не застали. – Он красный клин в середку вбил, он красный клин в середку вбил!..» – И буйно расхохотались – все разом.
Аленка изумилась было глупости этой короткой песни, но тотчас уразумела, что означают последние слова. Огонь ударил в щеки, она быстро закрыла лицо ладошками.
Пелагейка шустро схватила ее шитье, государев зеленый становой кафтан с наполовину выдранным рукавом, и скрылась с ним под столом. Аленка соскользнула с лавки следом и, стоя на корточках, ухватилась за другой рукав. Пелагейка свою добычу не удерживала.
– Охолони… – шепнула лишь. И вынырнула уже по ту сторону стола, возле вдовушки Матрены, женщины основательной и богомольной, к девичьим шалостям притерпевшейся.
Аленка же так и осталась на корточках под столом.
Скорее бы Дунюшка приехала!
Три дня назад увез государь Петр Алексеич Дуню в Измайлово, а сегодня уж Преображенье… Вроде должны вернуться.
Аленка выбралась наружу, оглянулась – никто вроде бы на нее внимания не обратил. И, не отпрашиваясь, выскользнула из горницы. Решила разведать: вдруг бояре уже готовятся государя с Дунюшкой встречать?
Неслышно промчавшись переходами и не заметив, что следом крадется Пелагейка, Аленка осторожно заглянула в столовую палату. Увидела на лавках вдоль стен осанистых бояр – правительница Софья присылала к Петру тех, кто поплоше родом и чином. Они исправно скучали всюду, куда переезжала опальная царица с семейством, по любой жаре носили долгополые шубы и горлатные шапки едва ль не в аршин высотой и сидели на скамьях по полдня, а то и по целому дню с достоинством, пригодным для приема иноземных послов. И лишь на то малое зимнее время, что Наталья Кирилловна с окружением проводила в Кремле, делались они как бы ниже ростом, и шубы тоже как бы поменьше места занимали, ибо там, в Кремле, были другие бояре – поделившие промеж себя лучшие куски придворного пирога.
В палате было трое, но третий – князь Борис Голицын – спал, привалившись к стене. Спал, надо полагать, не с усталости, а с хмеля – эта его добродетель всем давно была известна. Не задумавшись, почему он вместо поездки со всеми в Измайлово спит себе в Преображенском, Аленка втиснулась в палату и ловко уместилась промеж занавесок.
Другие два боярина, усевшись вольготно, вели втихомолку речи, за которые недолго было и спиной ответить, кабы нашлось кому слушать.
– А то еще говорят, будто царенок наш – не царского вовсе рода, – сказал с опаской боярин, чей живот с немалым, видно, трудом приходилось умащивать промеж широко расставленных колен. – Ты посмотри – в покоях чинно не посидит, уважения не окажет.
– И какого же он, Никита Сергеич, рода, как ты полагаешь? – заинтересовался другой, старавшийся сидеть похоже, но живота подходящего не имевший. – То, что он на покойника государя Алексея Михалыча не похож, мы и сами видим. В нем, окаянном, росту – на двух покойников хватило бы.
– Я о том и толкую, что ни в царском роду, ни у Нарышкиных таких не водилось! – обрадовался собеседник. – А знаешь ли, кого родителем называют? Сатанинское отродье – Никона…
– Никона?! Да ты, Никита Сергеич, с ума, чай, съехал! – от изумления боярин забыл и голос утишить. – Да ты вспомни, где тогда Никон-то был! Он, охальник и греховодник, в Ферапонтовом монастыре грехи свои о ту пору замаливал! Да и сколько ему, Никону, тогда лет-то сравнялось? Совсем уж трухлявый старец стал…
– Кто, Никон – трухлявый старец?! А не попадался ли тебе, Андрей Ильич, доносец его келейника, старца Ионы?
– Что еще за старец Иона? – высокомерно осведомился Андрей Ильич.
– То-то… Вольно тебе, свет мой, сумасбродами добрых людей честить, а дела-то истинного и не знаешь! А я тот доносец видел, мне его покойный государь за диковинку показывал. Посмеялись… К патриарху-то нашему бывшему женки и девки как будто для лекарства приходили, а он с ними в крестовой келье один на один сидел и обнажал их донага, будто для осмотру больных язв – прости, Господи!
– Прости, Господи! – торопливо согласился старенький стольник Безобразов.
– А ты говоришь – дед трухлявый! Легко тебе так-то, не знаючи…
– Про Никоновы блудные дела и я ведал, – приосанясь, молвил Андрей Ильич. – А только к царенку нашему этот сукин сын отношения не имеет – его и на Москве-то в те поры не было!
– Как же? – расстроился Никита Сергеич. – Неужто врут люди? Явственно же говорят – Никон, Никон!..
– А не ослышался ли ты, часом? – прищурился Андрей Ильич. – Может, не Никон то был, а Тихон? Стрешнев Тихон Никитич? Который потом в воспитатели к царевичу был назначен? Вот про него я нечто подобное слыхивал… Служил при государе Федоре Алексеиче стольником, похоронить государя не успели – был пожалован спальником, а как нашего царенка с царем Иванушкой на царствие венчали, он уж царским дядькой стал! А на следующий день в окольничьи бояре был пожалован! Как полагаешь – спроста ли это?
– Да что ж я, совсем с ума съехал, чтобы Никона с Тихоном спутать? – возмутился Никита Сергеич. – Свет Борис Лексеич! Рассуди хоть ты нас, ведь этот изверг меня непутем честит!
Голицын счел нужным проснуться.
– Слушать вас обоих скучно, – сказал он лениво. – От баб своих, что ли, этих дуростей понабрались? Ведь доподлинно известно, когда Петр был зачат. Наутро после той ноченьки ученый чернец Симеонка Полоцкий ни свет ни заря к государю Алексею Михалычу пожаловал с воплями: мол, звезда невиданная явилась и славного сына предвещает! А государь в мудрости своей и день зачатия, и обещанный день рождения записал и к дому Полоцкого караул приставил. Государю-то, чай, виднее было, кто с царицей ту ночь ночевал!
Бояре растерянно переглянулись.
– А жаль… – едва не хором проворчали оба и, покосившись на Голицына, добавили для бережения: – Спаси, Господи!
– И нечего такими отчаянными словами добрых людей смущать, – с тем Борис Алексеевич опять откинулся, приладился поудобнее и закрыл глаза.
Тут бояре заговорили о делах, совершенно Аленке непонятных, и ясно ей стало, что ничего она от них о прибытии государя не услышит. Не шелохнув занавеской, выпорхнула Аленка из столовой палаты и – лицом к лицу столкнулась с Пелагейкой.
– Не бойся, девка, – улыбнулась ей карлица, – уж я-то не скажу.
– Ой ли? – Аленка все же отстранилась от нее.
– А что мне с тебя проку? Нешто у государыни время есть еще и о тебе, свет, беспокоиться? Я ей про дела важные доношу. – Пелагейка сообщила это без всякого стыда, даже с достоинством.
Государыней в Светлице звали Наталью Кирилловну, а Дунюшку – как когда, хотя именно она, царева жена, и была царицей настоящей, а Наталья Кирилловна – вдовствующей.
– А когда государыня к нам опять будет? – спросила Аленка, сообразив, что уж эта проныра должна такое знать.
– А вот сегодня и обещалась. Да ты не бойся, свет! Ты мне, Аленушка, сразу приглянулась – не охальница, не бесстыдница, девка богомольная. Я-то в Светлице на всякое насмотрелась. А на тебя глянешь – сердечко радуется. Через годик-другой, коли государыне угодишь, быть тебе в тридцатницах!
– Куда мне в тридцатницы… – вздохнула Аленка. – Это ж честь такая, а я еще неумеха рядом с теткой Катериной, теткой Авдотьей и теткой Дарьей. И поучиться у них сейчас не могу…
Тридцатницы! Говорят, еще с царицы Авдотьи Лукьяновны, благоверной супруги государя Михаила Федоровича, повелось, что в Светлице всегда есть тридцать мастериц наилучших, царицыных любимиц. Ежели одна из них уходит по старости или по болезни, то государыня другую тридцатницей нарекает, так что всегда их в Верху – ровно три десятка. Сейчас же самые знаменитые мастерицы-тридцатницы – Катя Соймонова, Дуня Душецкая и Даша Юрова – в Верху остались, на правительницу Софью работают. В черном теле держит Софья младшего братца Петрушу, денег жалеет. Братца Ивана холит и лелеет, потому что он – из Милославских, а братца Петра унижает – не холить же нарышкинское отродье!
– Твоя правда, светик, – согласилась Пелагейка. – Ну да ничего, мы люди простые, подождем. А только знаешь, что мне странно показалось?
– Что, Пелагеюшка?
– А то, что государыня тебе муженька никак не подыщет. Сколько годков-то тебе?
– На Алену равноапостольную восемнадцать исполнилось.
– Да, теперь не то, как раньше бывало. Раньше ты и горя бы не ведала! Думаешь, с чего девки бесятся? Да раньше завсегда у них свахой сама государыня была, а теперь никому до горемычных дела нет. – Пелагейка горестно скривила лицо. – Раньше, светик, как увидит государыня царица, что девица в возраст вошла, – сама жениха присмотрит. Сколько свадеб так-то сыграли! А теперь-то живем не во дворце, а в колымаге, прости господи, Верх только зимой и видим… Вот девки и шалят… А коли бы ты в тридцатницы вышла, тебе бы муженька работящего сыскали, вы бы себе домишко на Кисловке купили, детушек завели бы…
– Да я, Пелагеюшка, все никак в обитель не отпрошусь, – призналась Аленка. – Боярыня Наталья Осиповна сперва обещалась, потом оставаться велела. А я в Моисеевской обители сговорилась было, меня там и старицы знают, и матушка игуменья помнит…
– В обитель? В Моисеевскую? Побойся Бога, девка! Куда тебе в черницы? – замахала Пелагейка на Аленку короткими ручками. – Это ежели бы ты какая хромая или кривая уродилась, или вовсе бестолковая – тогда и шла бы мирские грехи замаливать. А ты ж красавица! Чего это тебя в обитель-то потянуло? Чай, старухи с пути сбили? Сами-то нагулялись, а тебя, дурочку молоденькую, раньше срока с собой тянут! Хотя… А не потому ли ты, девка, к черницам собралась, что с молодцем каким неувязочка вышла? – хихикнула вдруг карлица. – Скажи, свет, не стыдись! Уж в этом-то деле я тебе помогу.
– Да господь с тобой, Пелагеюшка! – отпрянула Аленка. – Ни с кем у меня неувязки не было!
– А и врешь же ты, девка… – тихо рассмеялась Пелагейка. – В твои-то годы – да без этаких мыслей? Ты скажи, я помогу! Думаешь, коли я – царицына карлица, так уж этих дел не разумею? Я, свет Аленушка, такие сильные слова знаю, что, если их на воду наговорить и той водой молодца напоить, – с тобой лишь и будет.
– И что за слова, Пелагеюшка? – Аленка знала, что всякие заговоры бывают – и такие, где Богородицу на помощь зовут, и такие, где нечистую силу призывают, и спросила потому строго, всем личиком показывая, что зазывательнице нечистой силы от нее лучше держаться подале.
– Слова праведные, – убежденно заявила Пелагейка. – И не бойся ты, девка, бабьего греха. Сколько раз бывало – сперва парень с девкой сойдутся, а потом – и под венец. Ты-то у бояр жила, у них построже. Однако нигде на девок такого обмана нет, как на Москве! Приедут сваты – а к ним невестину сестрицу выведут или вовсе девку сенную! Так что лучше уж сперва сойтись – так оно надежнее выйдет… – снова хихикнула карлица. – Ведь и ко мне, Аленушка, сватались…
– К тебе?…
Глаза у Аленки чуть ли не на лоб вылезли. Присвататься к карлице Пелагейке?!
– А что? Нешто я муженька не прокормлю? Но я так рассудила: детушек мне все одно не родить, тогда уж лучше в Верху состарюсь. А как придет пора грехи замаливать – определят меня в хорошую богаделенку и присмотрят там за мной, старенькой. Нас, девок верховых, как смолоду в Верх возьмут, так ведь до старости и обиходят.
– А сколько же тебе лет, Пелагеюшка? – Аленке впервые пришло в голову, что Пелагейка не так уж стара, как можно подумать, глядя на ее широкое, щекастое лицо.
– А тридцать третий уж миновал, Аленушка. Ты меня слушайся, я плохому не научу. Неужто и впрямь у тебя ни с кем ничего не было?
– Господь с тобой, Пелагеюшка, у нас – строго! – поняв, что только это соображение и доступно карлице, отвечала Аленка.
– Да я гляжу, и молодую государыню в строгости взрастили, – сделала карлица постно-рассудительную рожицу. – Ты ведь с ней сызмала жила? При ней и росла?
– Сколько себя помню, – подтвердила Аленка.
– А ведь род-то дьячий, небогатенький, невидный… Только и славы было, когда дедушка, Аврам Никитич, у государыни Натальи Кирилловны дворецким был, а выше и не залетали, – прищурилась Пелагейка. – А может, так оно и лучше. Пожила Авдотья Федоровна по-простому, порадовалась девичеству своему, а теперь узнала цену богатому житью. Ведь ей уж девятнадцать было, когда государыня ее избрала? Еще бы годок-другой – и перестарочек. Для кого ж ее берегли-то, свет, что замуж не отдавали?
– Да не сватали что-то, – честно призналась Аленка.
– А может, сватали, да тебе не докладывали? Может, кого по соседству приглядели, да и сговорились без лишнего шума?…
– Да нет же, Пелагеюшка, я бы знала! Да и не было никого по соседству подходящего. Вот разве что у Глебовых… – Тут по вспыхнувшим глазкам Пелагеюшки Аленка сообразила, что, кажется, сболтнула лишнего. – Да того Степана уже, кажись, сговорили! – спешно добавила она.
– Степана? – переспросила карлица. – Уж не того ли, что к потешным взять хотели?
Аленка молча развела руками: не знаю, мол.
– Чем же не угодил? Или собой нехорош? – домогалась Пелагейка.
– Да хорош он собой, и ровесник Дунюшке… Авдотье Федоровне, – поправилась Аленка. – Да только такого и на уме-то ни у кого не было.
– А жили, стало быть, по соседству… – Карлица усмехнулась. – Чистая у тебя душенька, свет Аленушка. Может, и верно, что ты в обитель собираешься. Однако вспомни, коли полюбится кто, про мои сильные словечки. Я и присушить могу, и супротивницу проучить, и тоску навести, и тоску отогнать. Меня – не бойся! Чего душенька пожелает – то и бери, а грех замолить времени хватит. – Она потянулась к Аленкиному уху. – Знаешь, как мы, бабы, говорим? Дородна сласть – четыре ноги вместе скласть!..
С тем, рассмеявшись, и убежала Пелагейка вперевалочку, и показалось Аленке, что шустрая карлица на деле куда моложе ее – скромницы-неулыбы, которая за полгода верхового житья даже подружки себе не нажила, а все при старухах да при старухах…
Однако то, что хотела, Аленка у Пелагейки узнала: еще часок-другой – и вернется Дунюшка! А что, коли выбежать встретить? Замешаться среди девок сенных, ответить улыбкой на улыбку, когда ближние боярыни Дунюшку под руки из колымаги выводить будут…
Так Аленка и порешила.
Проходила через сельцо Преображенское проезжая дорога Стромынка – шла от самой Москвы, оставляя чуть в стороне Измайлово, и далее. Именно по Стромынке должны были возвращаться тяжелые колымаги из Измайлова, вот Аленка на самую дорогу и вышла.
Тихо и пусто было – все от жары попрятались. Но вдруг издали прилетел стук конских копыт, и Аленка заволновалась: не из Измайлова ли скачет гонец предупредить, чтобы готовились встречать? Однако прислушалась – нет: всадник скакал с другой стороны, из Москвы.
Был он, по случаю жары, в одной желтой рубахе подпоясанной, шапку, чтобы на скаку не потерять, в руке держал. Подъезжая ко дворцу, придержал коня, потом спешился, но не во двор его повел, а все задами, задами (примерно тем же путем, каким выбиралась на Стромынку сама Аленка). А встретил того всадника у изгороди сам Борис Голицын – видать, ждал.
– Говори! – приказал нетерпеливо.
– Плещеева схватили! – спрыгнув наземь, без всякого излишнего почтения доложил гонец.
– Добро! Это нам на пользу. Как дело было?
– Плещеев, как к Кремлю подъехал, сразу не спешился. Там Федькины прихвостни, Гладкий со Стрижовым, стояли со сторожевыми стрельцами. Плещеев крикнул, что от государя Петра. Гладкий ему: тебя-то, мол, нам и надо! И – за ногу его, с седла стаскивать. Плещеев – за саблю, саблю отняли, а самого – бить. Потом в Верх потащили, к Федьке Шакловитому. А Гладкий стрельцам говорит: ну, мол, теперь начнется! Они на нас ночью собирались, а мы, как они поближе подойдут, в набат ударим!..
– Стало быть, нашли письма? – перебил князь.
– Одно нашли. То, где писано, что потешные придут из Преображенского царя Ивана с сестрами побить. Куда второе задевалось – одному Богу ведомо. Может, сыщется еще, – предположил гонец.
– Да ну его, хоть одно до Софьи дошло – и ладно. Проняло, выходит, голубушку?
– Да уж проняло! В Кремле все ворота на запоре, никого не пущают! Того гляди, и впрямь по слободам за стрельцами пошлют.
– Добро… – Голицын задумался. – Возвращайся, Кузя. И держи двух-трех коней под седлом. Где подполковнику Елизарьеву с товарищами в ночь стоять?
– Да на Лубянке, чай.
– Вот пусть Мельнов с Ладогиным от него ни на шаг не отходят. И как только он словечко вымолвит, что Шакловитый в эту ночь вроде как собрался медведицу с медвежонком насмерть уходить, пусть домогаются, чтобы их и послал в Преображенское.
– В эту ночь, стало быть?
– С Божьей помощью, – подтвердил князь. – Немного уж потерпеть осталось.
Кузя усмехнулся в густую бороду, неспешно вставил ногу в стремя – и Аленкин глаз не уловил, как стрелец взвился в седло. Конь под ним вытянул шею и заржал.
– Нишкни, черт! – прикрикнул на него Кузя.
– А ну, катись отсюдова! – совсем по-простому приказал Голицын. – Это ж он царский поезд учуял! Государь из Измайлова возвращается, и тебя лишь мне тут недоставало!
Кузя весело глянул на него сверху вниз и послал своего крепкого гривастого конька вперед.
Голицын перекрестил уносящегося всадника и пошел назад – встречать у главного дворцового крыльца колымаги с обеими государынями, Натальей Кирилловной и Авдотьей Федоровной, с царевной – государевой сестрицей Натальей Алексеевной, с верховыми боярынями и всяческой женской прислугой.
За ним, крадучись, поспешила и Аленка.
Вспомнила вдруг: нужно же успеть в подклет за подарком Дунюшке! Приобрела она его еще весной, на Пасху, и упрятала основательно – из рабочего-то ларца товарки могли и стащить, как таскали друг у дружки сласти. И не было Аленке никакого дела до загадочных затей Голицына. И невдомек ей было, что князь, наскучившись долгим противостоянием государя Петра Алексеича и его матушки с правительницей Софьей, решил малость поторопить события.
Едва Аленка успела достать завернутый в красивый лоскуток подарочек, как заметила ее заглянувшая ненароком в подклет старая постельница Марфа и погнала в светлицу. А там уж мастерицы, кинув работу, облепили окна – глазеть на царский поезд.
Четыре большие расписные колымаги медленно подъехали к крыльцу. Издали посмотреть – вроде прежняя царская роскошь, но одна из мастериц постарше шепнула со вздохом:
– Не то, что раньше. Тогда в царском поезде полсотни колымаг считали, да за ними – до сотни подвод. Вот как государь-то в Измайлово ездил!
– То-то и оно, что государь… – быстрым шепотком отвечала ей другая. – Был бы жив государь – Сонька-то и не пикнула бы…
Аленке и взглянуть не досталось – росточком мала, статные пышные девки оттеснили ее от окошечка. Однако она знала, как быть: у них с Дуней давно уж повелось встречаться в крестовой палате. Главное было – проскользнуть туда незамеченной.
Хорошо, помогла Пелагейка. Увидев, что Аленка среди сенных девок затесалась, поманила ее пальчиком: ступай, мол, за мной. А Пелагейке многое дозволено.
В крестовой палате образов было не счесть – иные с собой из Кремля привозили, иные так тут зиму и зимовали. Аленка перекрестилась, помолилась – а тут и Дуня вошла, шурша тафтяной распашницей, накинутой поверх тонкой алой рубахи. Замучила ее жара, пока она в колымаге из Измайлова добиралась, и ближние женщины поспешили снять с нее тяжелый наряд.
Похорошела Дуня, а главное – улыбка с уст не сходила. И раньше-то не шла – плыла, а уж теперь, казалось, и вовсе не перебирает ногами, а стоит на облачке, и облачко ее несет…
– Аленушка!
Но не к подружке, а к книжному хранилищу поспешила Дуня, и рука сразу нашла тонкую рукописную книжицу, зажатую меж толстых божественных.
– С ангелом тебя, Дунюшка! – Аленка быстренько развернула лоскуток. Неизвестно, много ли у них на беседу минуточек.
– Ах ты господи!.. – умилилась юная государыня.
В ладошках Аленки сидела, как живая, птичка деревянная, искусно перышками оклеенная. И глазки вставлены, и носок темненький – голубочек малый, да и только.
– Вот радость-то… – любуясь голубком, прошептала Дунюшка. А более ни слова сказать не успела – обе услышали шорох. – Схоронись!
Аленка присела за невысоким книжным хранилищем.
В крестовую вошла статная сорокалетняя женщина в черной меховой, невзирая на жару, шапочке, бледная от вечного сидения в комнатах, с лицом, уже не округлым, а болезненно припухлым и отечным, но с глазами, по-молодому большими и темными, с бровями дугой. То была вдовствующая государыня Наталья Кирилловна, кою не только недруги, но и приверженцы называли порой медведицей. Государыня дала рукой едва заметный знак, и, повинуясь, вся ее свита – и ближние боярыни, и карлицы, и боярышни, – осталась за дверью.
Аленка в ужасе съежилась, Дуня же, быстро положив книжицу на высокий налой, вышла на середину и встала перед свекровью – не менее статная, но вовсю румяная, глаза опущены, руки на груди высоко сложены. Любо-дорого посмотреть!
– Чем, свет, занимаешься? – царица подошла к налою, коснулась рукодельной книги. – Не молишься, а виршами тешишься?
Дуня молча кивнула. Уразумела, умница, что государыня в сварливом расположении духа, и выгораживаться не стала.
– А тебе бы, свет, про божественное почитать, – приступила к выговору Наталья Кирилловна. – Когда при мне была, постные дни, помню, всегда соблюдала. А как замуж вышла – у тебя, свет, память отшибло?
Дуня покраснела так, что аж взмокла вся, бедняжка. Однако опять ни слова не молвила.
– Отшибло, видать, – продолжала государыня. – Ну так я напомню! Таинство брака запрещается накануне среды и пятницы, перед двунадесятыми и великими праздниками, а также во все посты! У нас что ныне?
– Пост, Успенский, – прошептала Дуня.
– И какой же то пост?
– Строгий, матушка…
– Гляди ты, помнишь! – притворно удивилась царица. – А таинство брака? Что молчишь? Думаешь, не донесли мне? Гляди, Дуня. Я с покойным государем ни разу так-то не оскоромилась – и ты сыночка моего в грех не вводи.
– Прости, государыня-матушка.