– Мэри! – проговорила Берта. – Ты не на свадьбе?
– Я говорил ей, что вас там не будет, сударыня, – прошептал Калеб. – Я кое-что слышал вчера вечером. Но, дорогая моя, – продолжал маленький человек, с нежностью беря ее за обе руки, – мне все равно, что они говорят. Я им не верю. Я недорого стою, но скорее дал бы разорвать себя на куски, чем поверил бы хоть одному слову против вас!
Он обнял ее и прижал к себе, как ребенок прижимает куклу.
– Берта не могла усидеть дома нынче утром, – сказал Калеб. – Я знаю, она боялась услышать колокольный звон в, не доверяя себе, не хотела оставаться так близко от них в день их свадьбы. Поэтому мы встали рано и пошли к вам.
Я думал о том, что я натворил, – продолжал Калеб после короткой паузы, – и ругательски ругал себя за то, что причинил ей такое горе, а теперь прямо не знаю, как быть и что делать. И я решил, что лучше мне сказать ей всю правду, только вы, сударыня, побудьте уж в это время со мною. Побудете? – спросил он, весь дрожа. – Не знаю, как это на нее подействует; не знаю, что она обо мне подумает; не знаю, станет ли она после этого любить своего бедного отца. Но для нее будет лучше, если она узнает правду, а я, что ж, я получу по заслугам!
– Мэри, – промолвила Берта, – где твоя рука? Ах, вот она, вот она! – Девушка с улыбкой прижала к губам руку Крошки и прилегла к ее плечу. – Вчера вечером я слышала, как они тихонько говорили между собой и за что-то осуждали тебя. Они были неправы.
Жена возчика молчала. За нее ответил Калеб.
– Они были неправы, – сказал он.
– Я это знала! – торжествующе воскликнула Берта. – Так я им и сказала. Я и слышать об этом не хотела. Как можно осуждать ее! – Берта сжала руки Крошки и коснулась нежной щекой ее лица. – Нет! Я не настолько слепа.
Отец подошел к ней, а Крошка, держа ее за руку, стояла с другой стороны.
– Я всех вас знаю, – сказала Берта, – и лучше, чем вы думаете. Но никого не знаю так хорошо, как ее. Даже тебя, отец. Из всех моих близких нет ни одного и вполовину такого верного и честного человека, как она. Если бы я сейчас прозрела, я нашла бы тебя в целой толпе, хотя бы ты не промолвила ни слова! Сестра моя!
– Берта, дорогая! – сказал Калеб. – У меня кое-что лежит на душе, и я хотел бы тебе об этом сказать, пока мы здесь одни. Выслушай меня, пожалуйста! Мне нужно признаться тебе кое в чем, милая.
– Признаться, отец?
– Я обманул тебя и сам совсем запутался, дитя мое, – сказал Калеб, и расстроенное лицо его приняло покаянное выражение. – Я погрешил против истины, жалея тебя, и поступил жестоко.
Она повернула к нему изумленное лицо и повторила:
– Жестоко?
– Он осуждает себя слишком строго, Берта, – промолвила Крошка. – Ты сейчас сама это скажешь. Ты первая скажешь ему это.
– Он… был жесток ко мне! – воскликнула Берта с недоверчивой улыбкой.
– Невольно, дитя мое! – сказал Калеб. – Но я был жесток, хотя сам не подозревал об этом до вчерашнего дня. Милая моя слепая дочка, выслушай и прости меня! Мир, в котором ты живешь, сердце мое, не такой, каким я его описывал. Глаза, которым ты доверялась, обманули тебя.
По-прежнему обратив к нему изумленное лицо, девушка отступила назад и крепче прижалась к подруге.
– Жизнь у тебя трудная, бедняжка, – продолжал Калеб, – а мне хотелось облегчить ее. Когда я рассказывал себе о разных предметах и характере людей, я описывал их неправильно, я изменял их и часто выдумывал то, чего на самом деле не было, чтобы ты была счастлива. Я многое скрывал от тебя, я часто обманывал тебя – да простит мне бог! – и окружал тебя выдумками.
– Но живые люди не выдумки! – торопливо проговорила она, бледнея и еще дальше отступая от него. – Ты не можешь их изменить!
– Я это делал, Берта, – покаянным голосом промолвил Калеб. – Есть один человек, которого ты знаешь, милочка моя…
– Ах, отец! Зачем ты говоришь, что я знаю? – ответила она с горьким упреком. – Кого и что я знаю! – Ведь у меня нет поводыря! Я слепа и так несчастна!
В тревоге она протянула вперед руки, как бы нащупывая себе путь, потом в отчаянии и тоске закрыла ими лицо.
– Сегодня свадьба, – сказал Калеб, – и жених – суровый, корыстный, придирчивый человек. Он много лет был жестоким хозяином для нас с тобой, дорогая моя. Он урод – и душой и телом. Он всегда холоден и равнодушен к другим. Он совсем не такой, каким я изображал его тебе, дитя мое. Ни в чем не похож!
– О, зачем, – вскричала слепая девушка, которая, как видно, невыразимо страдала, – зачем ты это сделал? Зачем ты переполнил мое сердце любовью, а теперь приходишь и, словно сама смерть, отнимаешь у меня того, кого я люблю? О небо, как я слепа! Как беспомощна и одинока!
Удрученный отец опустил голову, и одно лишь горе и раскаяние были его ответом.
Берта страстно предавалась своей скорби; как вдруг сверчок начал стрекотать за очагом, и услышала его она одна. Он стрекотал не весело, а как-то слабо, едва слышно, грустно. И звуки эти были так печальны, что слезы потекли из глаз Берты, а когда волшебный призрак сверчка, всю ночь стоявший рядом с возчиком, появился сзади нее и указал ей на отца, слезы ее полились ручьем.
Вскоре она яснее услышала голос сверчка и, несмотря на свою слепоту, почувствовала, что волшебный призрак стоит около ее отца.
– Мэри, – проговорила слепая девушка, – скажи мне, какой у нас дом? Какой он на самом деле?
– Это бедный дом, Берта, очень бедный и пустой. Он больше одной зимы не продержится – не сможет устоять против ветра и дождя. Он так же плохо защищен от непогоды, Берта, – продолжала Крошка тихим, но ясным голосом, – как твой бедный отец в своем холщовом пальто.
Слепая девушка, очень взволнованная, встала и отвела Крошку в сторону.
– А эти подарки, которыми я так дорожила, которые появлялись неожиданно, словно кто-то угадывал мои желания, и так меня радовали, – сказала она, вся дрожа, – от кого они были? Это ты их присылала?
– Нет.
– Кто же?
Крошка поняла, что Берта сама догадалась, и промолчала. Слепая девушка снова закрыла руками лицо, но совсем не так, как в первый раз.
– Милая Мэри, на минутку, на одну минутку! Отойдем еще чуть подальше. Вот сюда. Говори тише. Ты правдива, я знаю. Ты не станешь теперь обманывать меня, нет?
– Нет, конечно, Берта.
– Да, я уверена, что не станешь. Ты так жалеешь меня. Мэри, посмотри на то место, где мы только что стояли, где теперь стоит мой отец, мой отец, который так жалеет и любит меня, и скажи, что ты видишь.
– Я вижу старика, – сказала Крошка, которая отлично все понимала, – он сидит, согнувшись, в кресле, удрученный, опустив голову на руки, – как бы ожидая, что дочь утешит его.
– Да, да. Она утешит его. Продолжай.
– Он старик, он одряхлел от забот и работы. Это худой, истощенный, озабоченный седой старик. Я вижу – сейчас он унылый и подавленный, он сдался, он больше не борется. Но, Берта, раньше я много раз видела, как упорно он боролся, чтобы достигнуть одной заветной цели. И я чту его седины и благословляю его.
Слепая девушка отвернулась и, бросившись на колени перед отцом, прижала к груди его седую голову.
– Я пpoзpeлa. Прозрела! – вскричала она. – Долго я была слепой, теперь глаза у меня открылись. Я никогда не знала его! Подумать только, ведь я могла бы умереть, не зная своего отца, а он так любит меня!
Волнение мешало Калебу говорить.
– Никакого красавца, – воскликнула слепая девушка, обнимая отца, – не могла бы я так горячо любить и лелеять, как тебя! Чем ты седее, чем дряхлее, тем дороже ты мне, отец! И пусть никто больше не говорит, что я слепая. Ни морщинки на его лице, ни волоса на его голове я не позабуду в своих благодарственных молитвах!
Калеб с трудом проговорил:
– Берта!
– И я в своей слепоте верила ему, – сказала девушка, лаская его со слезами глубокой любви, – и я считала, что он совсем другой! И, живя с ним, с тем, кто всегда так заботился обо мне, живя с ним бок о бок день за днем, я и не подозревала об этом!
– Веселый, щеголеватый отец в синем пальто, – промолвил бедный Калеб, – он исчез, Берта!
– Ничто не исчезло! – возразила она. – Нет, дорогой отец! Все – здесь, в тебе. Отец, которого я так любила, отец, которого я любила недостаточно и никогда не знала, благодетель, которого я привыкла почитать и любить за участие его ко мне, – все они здесь, все слились в тебе. Ничто для меня не умерло. Душа того, что мне было дороже всего, – здесь, здесь, и у нее дряхлое лицо и седые волосы. А я уже не слепая, отец!
Все внимание Крошки было поглощено отцом и дочерью, но теперь, взглянув на маленького косца на мавританском лугу, она увидела, что через несколько минут часы начнут бить и тотчас же стала какой-то нервной и возбужденной.
– Отец, – нерешительно проговорила Берта, – Мэри…
– Да, моя милая. – ответил Калеб, – вот она.
– А она не изменилась? Ты никогда не говорил мне неправды о ней?
– Боюсь, что я сделал бы это, милая, – ответил Калеб, – если бы мог изобразить ее лучше, чем она есть. Но если я менял ее, то, наверно, лишь к худшему. Ничем ее нельзя украсить, Берта.
Слепая девушка задала этот вопрос, уверенная в ответе, а все-таки приятно было смотреть на ее восторг и торжество, когда она снова обняла Крошку.
– Однако, милая, могут произойти перемены, о которых ты и не думаешь, – сказала Крошка. – Я хочу сказать, перемены к лучшему, перемены, которые принесут много радости кое-кому из нас. И если это случится, ты не будешь слишком поражена и потрясена? Кажется, слышен стук колес на дороге? У тебя хороший слух, Берта. Это едут по дороге?
– Да. Кто-то едет очень быстро.
– Я… я… я знаю, что у тебя хороший слух, – сказала Крошка, прижимая руку к сердцу и говоря как можно быстрее, чтобы скрыть от всех, как оно трепещет, – я часто это замечала. А вчера вечером ты так быстро распознала чужие шаги! Но почему ты сказала, – я это очень хорошо помню, Берта, – почему ты сказала: «Чьи это шаги?», и почему ты обратила на них особое внимание – я не знаю. Впрочем, как я уже говорила, произошли большие перемены, и лучше тебе подготовиться ко всяким неожиданностям.
Калеб недоумевал, что все это значит, понимая, что Крошка обращается не только к его дочери, но и к нему. Он с удивлением увидел, как она заволновалась и забеспокоилась так, что у нее перехватило дыхание и даже схватилась за стул, чтобы не упасть.
– В самом деле, это стук колес! – задыхалась она. – Все ближе! Ближе, вот уже совсем близко! А теперь, слышишь, остановились у садовой калитки! А теперь, слышишь – шаги за дверью, те же самые шаги, Берта, ведь правда? А теперь…
Она громко вскрикнула в неудержимой радости и, подбежав к Калебу, закрыла ему глаза руками, а в это время какой-то молодой человек ворвался в комнату и, подбросив в воздух свою шляпу, кинулся к ним.
– Все кончилось? – вскричала Крошка.
– Да!
– Хорошо кончилось?
– Да!
– Вам знаком этот голос, милый Калеб? Вы слыхали его раньше? – кричала Крошка.
– Если бы мой сын не погиб в золотой Южной Америке… – произнес Калеб, весь дрожа.
– Он жив! – вскрикнула Крошка, отняв руки от глаз старика и ликующе хлопнув в ладоши. – Взгляните на него! Видите, он стоит перед вами, здоровый и сильный! Ваш милый, родной сын! Твой милый живой, любящий брат, Берта!
Честь и хвала маленькой женщине за ее ликованье! Честь и хвала ей за ее слезы и смех, с которыми она смотрела на всех троих, когда они заключили друг друга в объятия! Честь и хвала той сердечности, с какой она бросилась навстречу загорелому моряку с темными волосами, падающими на плечи и не отвернулась от него, а непринужденно позволила ему поцеловать ее в розовые губки и прижать к бьющемуся сердцу!
Кукушке тоже честь и хвала – почему бы и нет! – за то, что она выскочила из-за дверцы мавританского дворца, словно какой-нибудь громила, и двенадцать раз икнула перед всей компанией, как будто опьянела от радости.
Возчик, войдя в комнату, даже отшатнулся. И немудрено: ведь он нежданно-негаданно попал в такое веселое общество!
– Смотрите, Джон! – в восторге говорил Калеб. – Смотрите сюда! Мой родной мальчик из золотой Южной Америки! Мой родной сын! Тот, кого вы сами снарядили в путь и проводили! Тот, кому вы всегда были таким другом!
Возчик подошел было к моряку, чтобы пожать ему руку, но попятился назад, потому что некоторые черты его лица напоминали глухого старика в повозке.
– Эдуард! Так это был ты?
– Теперь скажи ему все! – кричала Крошка. – Скажи ему все, Эдуард! И не щади меня в его глазах, потому что я сама никогда не буду щадить себя.
– Это был я, – сказал Эдуард.
– И ты мог пробраться переодетым в дом своего старого друга? – продолжал возчик. – Когда-то я знал одного чистосердечного юношу – как давно, Калеб, мы услышали о его смерти и уверились в том, что он погиб? – Но тот никогда бы не сделал этого.
– А у меня был когда-то великодушный друг, скорее отец, чем друг, – сказал Эдуард, – но он не стал бы, не выслушав, судить меня, да и всякого другого человека. Это был ты. И я уверен, что теперь ты меня выслушаешь.
Возчик бросил смущенный взгляд на Крошку, которая все еще держалась вдали от него, и ответил:
– Что ж, это справедливо. Я выслушаю тебя.
– Так ты должен знать, что, когда я уехал отсюда еще мальчиком, – начал Эдуард, – я был влюблен и мне отвечали взаимностью. Она была совсем молоденькая девушка, и, быть может, скажешь ты, она не разбиралась в своих чувствах. Но я-то в своих разбирался, и я страстно любил ее.
– Любил! – воскликнул возчик. – Ты!
– Да, любил, – ответил юноша. – И она любила меня. Я всегда так думал, а теперь я в этом убедился.
– Боже мой! – проговорил возчик. – Это тяжелей всего!
– Я был ей верен, – сказал Эдуард, – и когда возвращался, окрыленный надеждами, после многих трудов и опасностей, чтобы снова обручиться с ней, я за двадцать миль отсюда услышал о том, что она изменила мне, забыла меня и отдала себя другому, более богатому человеку. Я не собирался ее упрекать, но мне хотелось увидеть ее и узнать наверное, правда ли это. Я надеялся, что, может, ее принудили к этому, против ее воли и наперекор ее чувству. Это было бы плохим утешением, но все-таки некоторым утешением. Так я полагал, и вот я приехал. Я хотел узнать правду, чистую правду, увидеть все своими глазами, чтобы судить обо всем беспристрастно, не оказывая влияния на свою любимую (если только я мог иметь на нее влияние) своим присутствием. Поэтому я изменил свою наружность – ты знаешь как, и стал ждать на дороге – ты знаешь где. Ты не узнал меня и она тоже, – он кивнул на Крошку, – пока я не шепнул ей кое-чего на ухо здесь, у этого очага, и тогда она чуть не выдала меня.
– Но когда она узнала, что Эдуард жив и вернулся, – всхлипнула Крошка, которой во время этого рассказа не терпелось высказать все, что было у нее на душе, – когда она узнала о том, что он собирается делать, она посоветовала ему непременно сохранить тайну, потому что его старый друг, Джон Пирибингл, слишком откровенный человек и слишком неуклюжий, когда приходится изворачиваться, да он и во всем-то неуклюжий, – добавила Крошка, смеясь и плача, – и потому не сумеет держать язык за зубами. И когда она, то есть я, Джон, – всхлипывая, проговорила маленькая женщина, – сообщила ему все и рассказала о том, что его любимая считала его умершим, а мать в конце концов уговорила ее согласиться на замужество – ведь глупенькая милая старушка считала этот брак очень выгодным, – и когда она, то есть опять я, Джон, сказала ему, что они еще не поженились (но очень скоро поженятся) и что если это случится, это будет жертвой с ее стороны, потому что она совсем не любит своего жениха, и когда он, Эдуард, чуть не обезумел от радости, услышав это, тогда она, то есть опять я, сказала, что будет посредницей между ними, как это часто бывало в прежние годы, Джон, и расспросит его любимую и сама убедится, что она, то есть опять я, Джон, говорила и думала истинную правду. И это оказалось правдой, Джон! И они встретились, Джон! И они повенчались, Джон, час назад. А вот и новобрачная! А Грубб и Теклтон пусть умрет холостым! А я так счастлива, Мэй, благослови тебя бог!
Она всегда была неотразимой маленькой женщиной, – если только это сведение относится к делу, – но устоять против нее теперь, когда она так ликовала, было совершенно невозможно. Никто не слыхивал таких ласковых и очаровательных поздравлений, какими она осыпала себя и новобрачную.
Все это время честный возчик стоял молча, в смятении чувств. Теперь он бросился к жене, но Крошка протянула руку, чтобы остановить его, и снова отступила на шаг.
– Нет, Джон. Нет! Выслушай все! Не люби меня, Джон, пока не услышишь всего, что я хочу тебе сказать. Нехорошо было что-то скрывать от тебя, Джон. Я очень в этом раскаиваюсь. Я не думала, что это плохо, пока вчера вечером не пришла посидеть рядом с тобой на скамеечке. Но когда я узнала по твоему лицу, что ты видел, как я ходила по галерее с Эдуардом, когда я догадалась о твоих мыслях, я поняла, что поступила легкомысленно и нехорошо. Но, милый Джон, как ты мог, как ты мог это подумать!
Маленькая, как она опять разрыдалась! Джон Пирибингл хотел было ее обнять. Но нет, этого она не позволила.
– Нет, Джон, погоди, не люби меня еще немножко! Теперь уже недолго! Если меня огорчила весть об этом браке, милый, то огорчила потому, что я помнила Мэй и Эдуарда в то время, когда они были такими молодыми и влюбленными, и знала, что на сердце у нее не Теклтон. Теперь ты этому веришь? Ведь правда, Джон?
Джон снова хотел было броситься к ней, но она снова остановила его:
– Нет, пожалуйста, Джон, стой там! Когда я подсмеиваюсь над тобой, Джон, а это иногда бывает, и называю тебя увальнем, и милым старым медведем, и по-всякому в этом роде, это потому, что я люблю тебя, Джон, так люблю, и мне так приятно, что ты именно такой, и я не хотела бы, чтобы ты хоть капельку изменился, даже если бы тебя за это завтра же сделали королем.
– Ура-а! – во все горло заорал Калеб. – Правильно!
– И когда я говорю о пожилых и степенных людях, Джон, и делаю вид, будто мы скучная пара и живем по-будничному, это только потому, что я еще совсем глупенькая, Джон, и мне иногда хочется поиграть с малышом в почтенную мать семейства и прикинуться, будто я не такая, какая есть.
Она заметила, что муж приближается к ней, и снова остановила его. Но чуть не опоздала.
– Нет, не люби меня еще минутку или две, пожалуйста, Джон! Я оставила напоследок то, о чем мне больше всего хочется сказать тебе. Милый мой, добрый, великодушный Джон! Когда мы на днях вечером говорили о сверчке, я чуть было не сказала, что вначале я любила тебя не так нежно, как теперь. Когда я впервые вошла в твой дом, я побаивалась, что не смогу любить тебя так, как надеялась, – ведь я была еще такая молодая, Джон! Но, милый Джон, с каждым днем, с каждым часом я люблю тебя все больше и больше. И если бы я смогла полюбить тебя больше, чем люблю, это случилось бы сегодня утром, после того как я услышала твои благородные слова. Но я не могу! Весь тот запас любви, который во мне был (а он был очень большой, Джон), я давным-давно отдала тебе, как ты этого заслуживаешь, и мне нечего больше дать. А теперь, милый мой муж, прижми меня к своему сердцу по-прежнему! Мой дом здесь, Джон, и ты никогда, никогда не смей прогонять меня!
Попробуйте посмотреть, как любая очаровательная маленькая женщина падает в объятия другого человека; это не доставит вам того наслаждения, какое вы получили бы, случись вам видеть, как Крошка бросилась на шею возчику. Такого воплощения полной, чистейшей, одухотворенной искренности, каким была Крошка в эту минуту, вы, ручаюсь, ни разу не видели за всю свою жизнь.
Не сомневайтесь, что возчик был вне себя от упоения, и не сомневайтесь, что Крошка – также, и не сомневайтесь, что все они ликовали, в том числе мисс Слоубой, которая плакала в три ручья от радости и, желая включить своего юного питомца в общий обмен поздравлениями, подавала малыша всем по очереди, точно он был круговой чашей.
Но вот за дверью снова послышался стук колес, и кто-то крикнул, что это Грубб и Теклтон. Сей достойный джентльмен вскоре появился, разгоряченный и взволнованный.
– Что за черт, Джон Пирибингл! – проговорил Теклтон. – Произошло какое-то недоразумение. Я условился с будущей миссис Теклтон, что мы встретимся с нею в церкви, но, по-моему, я только что видел ее на дороге, – она направлялась сюда. Ах, вот и она! Простите, сэр, не имею удовольствия быть с вами знакомым, но, если можете, окажите мне честь отпустить эту девицу – сегодня утром она должна поспеть на довольно важное деловое свидание.
– Но я не могу отпустить ее, – отозвался Эдуард. – Просто не в силах.
– Что это значит, бездельник? – проговорил Теклтон.
– Это значит, что я прощаю вашу раздражительность, – ответил тот с улыбкой, – нынче утром я плохо слышу резкие слова, и не удивительно, если вспомнить, что еще вчера я был совсем глухой!
Как вздрогнул Теклтон! И какой взгляд он бросил на Эдуарда!
– Мне очень жаль, сэр, – сказал Эдуард, поднимая левую руку Мэй и отгибая на ней средний палец, – что эта девушка не может сопровождать вас в церковь; она уже побывала там сегодня утром, и потому вы, может быть, извините ее.
Теклтон пристально поглядел на средний палец Мэй, затем достал из своего жилетного кармана серебряную бумажку, в которую, по-видимому, было завернуто кольцо.
– Мисс Слоубой, – сказал Теклтон, – будьте так добры, бросьте это в огонь! Благодарю вас.
– Моя жена уже была помолвлена, давно помолвлена, и, уверяю вас, только это помешало ей сдержать обещание, данное вам, – заметил Эдуард.
– Мистер Теклтон окажет мне справедливость и признает, что я чистосердечно рассказала ему о своей помолвке и много раз говорила, что никогда не забуду о ней, – промолвила Мэй, слегка зардевшись.
– О, конечно! – сказал Теклтон. – Безусловно! Правильно. Истинная правда. Миссис Эдуард Пламмер, так, кажется?
– Так ее зовут теперь, – ответил новобрачный.
– Понятно! Пожалуй, я не узнал бы вас, сэр, – сказал Теклтон, пристально всмотревшись в его лицо и отвесив глубокий поклон. – Желаю вам счастья, сэр!
– Благодарю вас.
– Миссис Пирибингл, – проговорил Теклтон, внезапно повернувшись к Крошке, которая стояла рядом с мужем, – прошу вас извинить меня. Вы не очень любезно поступили со мной, но я все-таки прошу у вас извинения. Вы лучше, чем я о вас думал. Джон Пирибингл, прошу меня извинить. Вы понимаете меня, этого довольно. Все в порядке, леди и джентльмены, и все прекрасно. Прощайте!
Этими словами он закончил свою речь и уехал, но сначала немного задержался перед домом, снял цветы и банты с головы своей лошади и ткнул это животное под ребра, показывая этим, что в приготовлениях к свадьбе что-то разладилось.
Конечно, теперь все поняли, что священный долг каждого – так отпраздновать этот день, чтобы он навсегда остался в календаре Пирибинглов праздничным и торжественным днем. И вот Крошка принялась готовить такое угощение, которое осветило бы немеркнущей славой и ее дом и всех заинтересованных лиц, и сразу же погрузилась в муку по самые пухленькие локотки, а возчик скоро весь побелел, потому что она останавливала его всякий раз, как он проходил мимо, чтобы его поцеловать. А этот славный малый перемывал овощи, чистил репу, разбивал тарелки, опрокидывал в огонь котелки с водой и вообще всячески помогал по хозяйству, в то время как две стряпухи, так спешно вызванные от соседей, как будто дело шло о жизни и смерти, сталкивались друг с другом во всех дверях и во всех углах, а все и каждый везде и всюду натыкались на Тилли Слоубой и малыша. Тилли на этот раз превзошла самое себя: она поспевала всюду, вызывая всеобщее восхищение. В двадцать пять минут третьего она была камнем преткновения в коридоре; ровно в половине третьего – ловушкой на кухне и в тридцать пять минут третьего – западней на чердаке. Голова малыша служила, так сказать, пробным камнем для всевозможных предметов любого происхождения – животного, растительного и минерального. Не было в тот день ни одной вещи, которая рано или поздно не вступила бы в тесное соприкосновение с этой головенкой.
Затем отправили целую экспедицию с заданием разыскать миссис Филдинг, принести слезное покаяние этой благородной даме и привести ее, если нужно, силой, заставив развеселиться и простить всех. И когда экспедиция обнаружила ее местопребывание, старушка ни о чем не захотела слышать, но произнесла (бесчисленное множество раз): «И я дожила до такого дня!», а затем от нее нельзя было ничего добиться, кроме слов: «Теперь несите меня в могилу», что звучало довольно нелепо, так как старушка еще не умерла, да и не собиралась умирать. Немного погодя она погрузилась в состояние зловещего спокойствия и заметила, что еще в то время, как произошло роковое стечение обстоятельств в связи с торговлей индиго, она предвидела для себя в будущем всякого рода оскорбления и поношения и теперь очень рада, что оказалась права, и просит всех не беспокоиться (ибо кто она такая? О господи! Никто!), но забыть о ней начисто и жить по-своему, без нее. От саркастической горечи она перешла к гневу и высказала следующее замечательное изречение: «Червяк – и тот не стерпит, коль на него наступишь»[7]; а после этого предалась кротким сожалениям и заявила, что, если бы ей доверились раньше, она уж сумела бы что-нибудь придумать! Воспользовавшись этим переломом в ее настроении, участники экспедиции обняли ее, и вот старушка уже надела перчатки и направилась к дому Джона Пирибингла с безукоризненно приличным видом и свертком под мышкой, в котором находился парадный чепец, почти столь же высокий, как митра, и не менее твердый.
Потом подошло уже время родителям Крошки приехать, а их все не было, и все стали бояться, не случилось ли чего, и то и дело посматривали на дорогу, не покажется ли там их маленький кабриолет, причем миссис Филдинг неизменно смотрела в противоположную сторону, и когда ей это говорили, она отвечала, что, кажется, имеет право смотреть, куда ей вздумается. Наконец они приехали! Это была толстенькая парочка, уютная и милая, как и все семейство Крошки. Приятно было смотреть на Крошку с матерью, когда они сидели рядом. Они были так похожи друг на друга!
Потом Крошкина мать возобновила знакомство с матерью Мэй. Мать Мэй всегда стояла на том, что она благородная, а мать Крошки ни на чем не стояла, разве только на своих проворных ножках. А старый Крошка (будем так называть Крошкиного отца, я забыл его настоящее имя, но ничего!) с самого начала повел себя несколько вольно; без всяких предисловий пожал почтенной даме руку; по-видимому, не нашел ничего особенного в ее чепце – кисея и крахмал, только и всего; не выразил никакого благоговения перед торговлей индиго, а сказал просто, что теперь уж с этим ничего не поделаешь, поэтому миссис Филдинг, подводя итог своим впечатлениям, заявила, что он, правда, хороший человек… но грубоват, милая моя.
Ни за какие деньги не согласился бы я упустить случай увидеть Крошку в роли хозяйки, председательствующей за столом в своем подвенечном платье – да пребудет мое благословение на ее прелестном личике! О нет, ни за что бы не согласился не видеть ее! А также славного возчика, такого веселого и румяного, сидящего на другом конце стола; а также загорелого, пышащего здоровьем моряка и его красавицу жену. А также любого из присутствующих. Пропустить этот пир – значило бы пропустить самый веселый и сытный обед, какой только может съесть человек; а не пить из тех полных чаш, из которых пирующие пили, празднуя свадьбу, было бы огромнейшим лишением.
После обеда Калеб спел песню о пенном кубке. И как верно то, что я жив и надеюсь прожить еще год-два, так верно и то, что на сей раз он спел ее всю до самого конца!
И как только он допел последний куплет, произошло совершенно неожиданное событие.
Послышался стук в дверь, и в комнату, пошатываясь, ввалился какой-то человек, не сказав ни «позвольте войти», ни «можно войти?». Он нес что-то тяжелое на голове. Положив свою ношу на самую середину стола, между орехами и яблоками, он сказал:
– Мистер Теклтон велел вам кланяться, и так как ему самому нечего делать с этим пирогом, то, может быть, вы его скушаете.
С этими словами он ушел.
Вы, конечно, представляете себе, что все общество было несколько изумлено. Миссис Филдинг, женщина необычайно проницательная, заявила, что пирог, наверное, отравлен, и рассказала историю об одном пироге, от которого целая школа для молодых девиц вся посинела, но сотрапезники хором разубедили ее, и Мэй торжественно разрезала пирог среди всеобщего ликования.
Никто еще, кажется, не успел отведать его, как вдруг снова раздался стук в дверь и вошел тот же самый человек с большим свертком в оберточной бумаге под мышкой.
– Мистер Теклтон просил передать привет и прислал кое-какие игрушки для мальчика. Они нестрашные.
Сделав это заявление, он снова удалился.
Общество вряд ли нашло бы слова, чтобы выразить свое изумление, даже если бы у него хватило времени их подыскать. Но времени не хватило – едва посыльный успел закрыть за собой дверь, как снова послышался стук и вошел сам Теклтон.
– Миссис Пирибингл! – проговорил фабрикант игрушек, сняв шляпу. – Прошу вас меня извинить. Прошу еще усерднее, чем сегодня утром. У меня было время подумать об этом. Джон Пирибингл! Я человек жесткий, но я не мог не смягчиться, когда очутился лицом к лицу с таким человеком, как вы, Калеб! Вчера вечером эта маленькая нянька, сама того не ведая, бросила мне намек, который я понял только теперь. Я краснею при мысли о том, как легко я мог бы привязать к себе вас и вашу дочь и каким я был презренным идиотом, когда считал идиоткой ее! Друзья, сегодня в доме моем очень пусто. У меня нет даже сверчка за очагом. Я всех их пораспугал. Будьте добры, позвольте мне присоединиться к вашему веселому обществу!
Через пять минут он уже чувствовал себя как дома. В жизни вы не видывали такого человека! Да что же он проделывал над собой всю свою жизнь, если сам до сей поры не знал, как он способен веселиться? Или что сделали с ним феи, если он так изменился?
– Джон, ты не отошлешь меня нынче вечером к родителям, нет? – прошептала Крошка.
А ведь он чуть не сделал этого!
Недоставало только одного живого существа, чтобы общество оказалось в полном составе, и вот это существо появилось во мгновение ока и, терзаемое жестокой жаждой, забегало по комнате, напрасно стараясь просунуть голову в узкий кувшин. Боксер сопровождал повозку на всем ее пути до места назначения, но был очень огорчен отсутствием своего хозяина и обуреваем духом непокорства его заместителю. Послонявшись по конюшне, где он тщетно подстрекал старую лошадь взбунтоваться и самовольно вернуться домой, он проник в трактир и улегся перед огнем. Но, внезапно придя к убеждению, что заместитель Джона – обманщик и его нужно покинуть, снова вскочил, повернулся и прибежал домой.