Тело Диккенса покоится в Уголке поэтов в Вестминстерском аббатстве в дубовом гробу, к которому прибита медная дощечка с лаконической надписью: «Чарльз Диккенс родился 7 февраля 1812 года, умер 9 июня 1870 года».
Александра Анненская
Марли умер – начнем с того. Сомневаться в действительности этого события нет ни малейшего повода. Свидетельство об его смерти было подписано священником, причетником, гробовщиком и распорядителем похоронной процессии. Оно было подписано и Скруджем, а имя Скруджа, как и всякая бумага, носившая его подпись, уважались на бирже.
А знал ли Скрудж, что тот умер? Конечно, знал. Иначе не могло и быть. Ведь они с Марли были компаньонами бог весть сколько лет. Скрудж же был и его единственным душеприказчиком, единственным наследником, другом и плакальщиком. Но и тот не был особенно поражен этим печальным событием и, как истинно деловой человек, почтил день похорон своего друга удачной операцией на бирже.
Упомянув о похоронах Марли, я поневоле должен вернуться еще раз к тому, с чего начал, то есть что Марли, несомненно, умер. Это необходимо категорически признать раз навсегда, а то в предстоящем моем рассказе не будет ничего чудесного. Ведь если бы мы не были твердо уверены, что отец Гамлета умер до начала пьесы, то в его ночной прогулке невдалеке от собственного жилища не было бы ничего особенно замечательного. Иначе стоило любому отцу средних лет выйти в вечернюю пору подышать свежим воздухом, чтобы перепугать своего трусливого сына.
Скрудж не уничтожил на своей вывеске имени старого Марли; прошло несколько лет, а над конторой по-прежнему стояла надпись «Скрудж и Марли». Под этим двойным именем фирма их и была известна, так что Скруджа иногда называли Скруджем, иногда, по незнанию, Марли; он отзывался на то и на другое; для него это было безразлично.
Но что за отъявленный кулак был этот Скрудж! Выжать, вырвать, сгрести в свои жадные руки было любимым делом этого старого грешника! Он был тверд и остер, как кремень, из которого никакая сталь не могла извлечь искры благородного огня; скрытный, сдержанный, он прятался от людей, как устрица. Его внутренний холод отражался на его старческих чертах, сказывался в заостренности его носа, в морщинах щек, одеревенелости походки, красноте глаз, синеве его тонких губ и особенно в резкости его грубого голоса. Морозный иней покрывал его голову, брови и небритый подбородок. Свою собственную низкую температуру он всюду приносил с собою: замораживал свою контору в праздничные дни, и даже в Рождество не давал ей нагреться и на один градус больше.
Ни жар, ни холод наружный не действовали на Скруджа. Никакое тепло не в силах было согреть его, никакая стужа не могла заставить его озябнуть. Не было ни ветра резче его, ни снега, который, падая на землю, упорнее преследовал бы свои цели. Проливной дождь, казалось, был доступнее для просьб. Самая гнилая погода не могла донять его. Сильнейший дождь и снег, и град только в одном могли похвалиться перед ним: они часто сходили на землю красиво, Скрудж же не снисходил никогда.
Никто на улице не останавливал его веселым приветствием: «Как поживаете, любезный Скрудж? Когда думаете навестить меня?» Нищие не обращались к нему за милостыней, дети не спрашивали у него, который час; ни разу во всю его жизнь никто не спросил у него дороги. Даже собаки, которые водят слепцов, и те, казалось, знали, что это за человек: как только завидят его, поспешно тащат своего хозяина в сторону, куда-нибудь в ворота или во двор, где, виляя хвостом, как будто хотят сказать своему слепому хозяину: без глаза лучше, чем с дурным глазом!
Но что за дело было до всего этого Скруджу? Напротив, он был очень доволен таким отношением к нему людей. Пробираться в стороне от торной дороги жизни, подальше от всяких человеческих привязанностей, – вот что он любил.
Однажды – это было в один из лучших дней в году, а именно накануне Рождества Христова, – старик Скрудж занимался в своей конторе. Стояла резкая, холодная и притом очень туманная погода. Снаружи доносилось тяжелое дыхание прохожих; слышно было, как они усиленно топали по тротуару ногами, били рука об руку, стараясь как-нибудь согреть свои окоченевшие члены. День еще с утра был пасмурный, а когда на городских часах пробило три, то стало так темно, что пламя свечей, зажженных в соседних конторах, казалось сквозь окна каким-то красноватым пятном на непрозрачном буром воздухе. Туман пробивался сквозь каждую щель, через всякую замочную скважину и был так густ снаружи, что дома, стоявшие по другую сторону узкого двора, где помещалась контора, являлись какими-то неясными призраками. Смотря на густые нависшие облака, которые окутывали мраком все окружающее, можно было подумать, что природа сама была здесь, среди людей, и занималась пивоварением в самых широких размерах.
Дверь из комнаты, где занимался Скрудж, была открыта, чтобы ему удобнее было наблюдать за своим конторщиком, который, сидя в крошечной полутемной каморке, переписывал письма. В камине самого Скруджа был разведен очень слабый огонь, а то, чем согревался конторщик, и огнем нельзя было назвать: это был просто едва-едва тлеющий уголек. Растопить пожарче бедняга не осмеливался, потому что ящик с углем Скрудж держал в своей комнате, и решительно всякий раз, когда конторщик входил туда с лопаткой, хозяин предупреждал его, что им придется расстаться. Поневоле пришлось конторщику надеть свой белый шарф и стараться согреть себя у свечки, что ему, за недостатком пылкого воображения, конечно, и не удавалось.
– С праздником, дядюшка! Бог вам на помощь! – послышался вдруг веселый голос.
Это был голос племянника Скруджа, прибежавшего так внезапно, что это приветствие было первым признаком его появления.
– Пустяки! – сказал Скрудж.
Молодой человек так согрелся от быстрой ходьбы по морозу, что красивое лицо его как бы горело; глаза ярко сверкали, и дыхание его было видно на воздухе.
– Как, Рождество пустяки, дядюшка?! – сказал племянник. – Право, вы шутите.
– Нет, не шучу, – возразил Скрудж. – Какой там радостный праздник! По какому праву ты радуешься и чему? Ты так беден.
– Ну, – весело ответил племянник, – а по какому праву вы мрачны, что заставляет вас быть таким угрюмым? Вы ведь так богаты.
Скрудж не нашелся, что ответить на это, и только еще раз произнес:
– Пустяки!
– Будет вам сердиться, дядя… – начал опять племянник.
– Что же прикажете делать, – возразил дядя, – когда живешь в мире таких глупцов? Веселый праздник! Хорош веселый праздник, когда нужно платить по счетам, а денег нет; год прожил, а разбогатеть и на грош не разбогател – приходит время подсчитывать книги, в которых за все двенадцать месяцев ни по одной статье не оказывается прибыли. О, если б моя воля была, – продолжал гневно Скрудж, – каждого идиота, который носится с этим веселым праздником, я бы сварил вместе с его пудингом и похоронил бы его, проколов ему сперва грудь колом из остролистника[1]. Вот чтобы я сделал!
– Дядя! Дядя! – произнес, как бы защищаясь, племянник.
– Племянник! – сурово возразил Скрудж. – Справляй Рождество, как знаешь, и предоставь мне справлять его по-своему.
– Справлять! – повторил племянник. – Да разве его так справляют?
– Оставь меня, – сказал Скрудж. – Поступай, как хочешь! Много толку вышло до сих пор из твоего празднования?..
– Правда, я не воспользовался, как следует, многим, что могло бы иметь добрые для меня последствия, например Рождество. Но, уверяю вас, всегда с приближением этого праздника я думал о нем, как о добром радостном времени, когда, не в пример долгому ряду остальных дней года, все, и мужчины, и женщины, проникаются христианским чувством человечности, думают о меньшей братии, как о действительных своих спутниках к могиле, а не как о низшем роде существ, идущих совсем иным путем. Я уже не говорю здесь о благоговении, подобающем этому празднику по его священному имени и происхождению, если только что-нибудь, связанное с ним, может быть отделено от него. Поэтому-то, дядюшка, хотя оттого у меня ни золота, ни серебра в кармане не прибавлялось, я все-таки верю, что польза для меня от такого отношения к великому празднику была и будет, и я от души благословляю его!
Конторщик в своей каморке не выдержал и одобрительно захлопал в ладоши, но в ту же минуту, почувствовав неуместность своего поступка, поспешно загреб огонь и потушил последнюю слабую искру.
– Если от вас я услышу еще что-нибудь в этом роде, – сказал Скрудж конторщику, – то вам придется отпраздновать свое Рождество потерей места… Однако, вы изрядный оратор, милостивый государь, – прибавил он, обращаясь к племяннику, – удивительно, что вы не член парламента.
– Не сердитесь, дядя. Пожалуйста, приходите к нам завтра обедать.
Тут Скрудж, не стесняясь, предложил ему убраться подальше.
– Почему же? – воскликнул племянник. – Почему?
– Почему ты женился? – сказал Скрудж.
– Потому что влюбился.
– Потому что влюбился! – проворчал Скрудж, будто это была единственная вещь в мире, еще более смешная, чем радость праздника. – Прощай!
– Но, дядюшка, вы ведь и до свадьбы никогда не бывали у меня. Зачем же ссылаться на нее как на предлог, чтобы не прийти ко мне теперь?
– Прощай! – повторил Скрудж вместо ответа.
– Мне ничего от вас не нужно, я ничего не прошу у вас. Отчего бы не быть нам друзьями?
– Прощай!
– Сердечно жалею, что вы так непреклонны. Мы никогда не ссорились по моей вине. Ради Рождества я останусь до конца верным своему праздничному настроению. Итак, дядюшка, дай вам Бог в радости встретить и провести праздник!
– Прощай! – твердил старик.
– И счастливого Нового года!
– Прощай!
Несмотря на такой суровый прием, племянник вышел из комнаты, не произнеся ни единого сердитого слова. У наружной двери он остановился поздравить с праздником конторщика, который, как ему ни было холодно, оказался теплее Скруджа, так как сердечно ответил на обращенное к нему приветствие.
– Вот еще другой такой же нашелся, – пробормотал Скрудж, до которого донесся разговор из каморки. – Мой конторщик, имеющий пятнадцать шиллингов в неделю да еще жену и детей, толкует о веселом празднике. Хоть в сумасшедший дом отправляй его.
Бедняга, проводив племянника Скруджа, впустил двух других людей. Это были представительные джентльмены приятной наружности. Сняв шляпы, они остановились в конторе. В руках у них были книги и бумаги. Они поклонились.
– Это контора Скруджа и Марли, если не ошибаюсь? – сказал один из господ, справляясь со своим листом. – Имею честь говорить с мистером Скруджем или с мистером Марли?
– Мистер Марли умер семь лет тому назад, – ответил Скрудж. – Сегодня ночью минет ровно семь лет со времени его смерти.
– Мы не сомневаемся, что его щедрость имеет достойного представителя в лице пережившего его товарища по фирме, – сказал джентльмен, подавая свои бумаги.
Он сказал правду: это были родные братья по духу. При страшном слове «щедрость» Скрудж нахмурил брови, покачал головой и отстранил от себя бумаги.
– В эту праздничную пору года, мистер Скрудж, – сказал джентльмен, беря перо, – более, чем обыкновенно, желательно, чтобы мы немного позаботились о бедных и нуждающихся, которым очень плохо приходится в настоящее время. Многие тысячи нуждаются в самом необходимом; сотни тысяч лишены самых обыкновенных удобств, милостивый государь.
– Разве нет тюрем? – спросил Скрудж.
– Тюрем много, – сказал джентльмен, кладя перо на место.
– А работные дома? – осведомился Скрудж. – Существуют они?
– Да, по-прежнему, – ответил джентльмен. – Хотелось бы, чтобы их больше не было.
– Стало быть, исправительные заведения и закон о бедных в полном ходу? – спросил Скрудж.
– В полнейшем ходу и то и другое, милостивый государь.
– Aгa! А то я было испугался, слыша ваши первые слова; подумал, уж не случилось ли с этими учреждениями чего-нибудь, что заставило их прекратить свое действие, – сказал Скрудж. – Очень рад это слышать.
– Сознавая, что вряд ли эти суровые способы доставляют христианскую помощь духу и телу народа, – возразил джентльмен, – некоторые из нас взяли на себя заботу собрать сумму на покупку для бедняков пищи и топлива. Мы выбрали это время как такое, когда нужда особенно чувствуется, а изобилие услаждается. Что прикажете записать от вас?
– Ничего, – ответил Скрудж.
– Вы хотите остаться неизвестным?
– Я хочу, чтобы меня оставили в покое, – сказал Скрудж. – Если вы меня спрашиваете, чего я хочу, вот вам мой ответ. Я сам не веселюсь на празднике, и не могу доставлять возможности веселиться праздным людям. Я даю на поддержание учреждений, о которых упомянул; на них тратится немало, и у кого плохи обстоятельства, пусть туда идут!
– Многие не могут идти туда; многие предпочли бы умереть.
– Если им легче умереть, – сказал Скрудж, – пусть они лучше так и делают; меньше будет лишнего народа. Впрочем, извините меня, я этого не знаю.
– Но вы могли бы знать, – заметил один из посетителей.
– Это не мое дело, – ответил Скрудж. – Довольно для человека, если он понимает собственное дело и не мешается в чужие. Моего дела с меня достаточно. Прощайте, господа!
Ясно видя, что им не достигнуть здесь своей цели, господа удалились. Скрудж принялся за работу с лучшим мнением о самом себе и в лучшем расположении духа, нежели обыкновенно.
Между тем, туман и мрак сгустились до такой степени, что на улице появились люди с зажженными факелами, предлагавшие свои услуги идти перед лошадьми и указывать экипажам дорогу. Древняя колокольня, угрюмый старый колокол которой всегда лукаво поглядывал вниз на Скруджа из готического окна в стене, стала невидимой и отбивала свои часы и четверти где-то в облаках; звуки ее колокола так дрожали потом в воздухе, что казалось, будто в замерзшей голове ее зубы стучали друг об друга от холода. На главной улице, около угла подворья, несколько работников поправляли газовые трубы: у разведенного ими в жаровне большого огня собралась кучка оборванцев, взрослых и мальчиков, которые, жмуря перед пламенем глаза, с наслаждением грели около него руки. Водопроводный кран, оставленный в одиночестве, не замедлил покрыться печально повисшими сосульками льда. Яркое освещение магазинов и лавок, где ветки и ягоды остролистника трещали от жара оконных ламп, отражалось красноватым отблеском на лицах прохожих. Даже лавочки торговцев живностью и овощами приняли какой-то праздничный, торжественный вид, столь мало свойственный делу продажи и наживы. Лорд-мэр в своем громадном, как крепость, дворце отдавал приказания своим бесчисленным поварам и дворецким, чтобы все было приготовлено к празднику, как подобает в хозяйстве лорда-мэра. Даже плюгавый портной, оштрафованный им в прошлый понедельник на пять шиллингов за появление в пьяном виде на улице, и тот, сидя на своем чердаке, мешал завтрашний пудинг, пока его худощавая жена вышла с ребенком купить мяса.
Тем временем мороз все крепчал, отчего туман стал еще гуще. Изможденный холодом и голодом мальчик остановился у двери Скруджа славить Христа и, нагнувшись к замочной скважине, запел было песню:
Пошли вам Бог здоровья, добрый барин!
Пусть будет радостен для вас великий праздник!
Но при первом же звуке его голоса Скрудж схватил линейку так порывисто, что певец пустился с испуга бежать, предоставив замочную щель туману и еще более сродному Скруджу морозу.
Наконец пришло время запирать контору. Нехотя слез Скрудж со своего табурет, и тем молча признал наступление этой неприятной для него необходимости. Конторщик только того и ждал; он моментально задул свою свечу и надел шляпу.
– Вы, полагаю, захотите воспользоваться целым завтрашним днем? – сухо спросил Скрудж.
– Да, если это удобно, сэр.
– Это совсем неудобно, – сказал Скрудж, – и нечестно. Если б я удержал полкроны из вашего жалованья, вы, наверное, сочли бы себя обиженным?
Конторщик слабо улыбнулся.
– Однако, – продолжал Скрудж, – вы не считаете меня обиженным, когда я даром плачу дневное жалованье?
Конторщик заметил, что это бывает только раз в году.
– Плохое извинение в обкрадывании чужого кармана каждое двадцать пятое декабря! – сказал Скрудж, застегивая до подбородка свое пальто. – Но, полагаю, вам нужен целый день. Зато на следующее утро будьте здесь как можно раньше!
Конторщик обещал исполнить приказание, и Скрудж вышел, бормоча что-то про себя. Контора была заперта в мгновение ока. Конторщик с болтавшимися ниже куртки концами своего белого шарфа (верхнего платья у него не было) раз двадцать прокатился по льду замерзшей канавки позади целой вереницы ребятишек – так рад был он отпраздновать ночь на Рождество. Затем во всю прыть он побежал домой в Кэмден-таун играть в жмурки.
Скрудж съел свой скучный обед в своем обычном скучном трактире; затем, прочтя все газеты и проведя остаток вечера в рассматривании своей записной банкирской книжки, отправился домой. Он занимал помещение, принадлежавшее некогда его покойному компаньону. Это был ряд неприглядных комнат в большом, мрачном доме в глубине двора; этот дом был так не на месте, что иной мог подумать, что, будучи еще молодым домом, он забежал сюда, играя в прятки с другими домами, но, потеряв дорогу назад, остался здесь. Теперь это было довольно старое здание угрюмого вида, потому что никто, кроме Скруджа, в нем не жил, а другие комнаты все отдавались под конторы. На дворе стояла такая темнота, что даже Скрудж, знавший каждый камень, которым он был устлан, должен был идти ощупью. Морозный туман так густо навис над старою темною дверью дома, что казалось, будто гений погоды сидел в мрачном раздумье на его пороге.
Несомненно, что, кроме больших размеров, решительно ничего особенного не было в колотушке, висевшей у двери. Одинаково верно, что Скрудж, за все время пребывания своего в этом доме видал эту колотушку и утром, и вечером. К тому же у Скруджа то, что называется воображением, отсутствовало в одинаковой мере, как и у любого обитателя лондонского Сити. Не забудьте при этом, что Скрудж ни разу не подумал о Марли с тех пор, как при разговоре в конторе он упомянул о совершившейся семь лет тому назад его кончине. И пусть теперь кто-нибудь объяснит мне, если сможет, каким образом могло случиться, что Скрудж, вкладывая ключ в замок двери, увидал в колотушке, которая никакого непосредственного превращения не потерпела – не колотушку, а лицо Марли.
Лицо это не было покрыто непроницаемым мраком, окутывавшим другие бывшие на дворе предметы – нет, оно слегка светилось, как светятся гнилые раки в темном погребе. В нем не было выражения гнева или злобы, оно смотрело на Скруджа так, как всегда смотрел Марли, – подняв очки на лоб. Волосы стояли дыбом, как будто от дуновения воздуха; глаза, хотя и совершенно открытые, были неподвижны. Вид этот при сине-багровом цвете кожи был ужасен, но этот ужас был как-то сам по себе, а не в лице.
Когда Скрудж пристальнее вгляделся в это явление, оно исчезло, и колотушка стала опять колотушкой.
Сказать, что он не был испуган, и что кровь его не испытала страшного ощущения, которому он был чужд с детства, – было бы неправдой. Но он снова взялся за ключ, решительно повернул его, вошел в дверь и зажег свечку.
Но он остановился на минуту в нерешительности, прежде чем затворил дверь, и сперва осторожно заглянул за нее, как бы отчасти ожидая быть испуганным при виде если не лица Марли, то косы его, торчащей в сторону сеней. Но сзади двери ничего не было, кроме винтов и гаек, на которых держалась колотушка. Он только произнес: «Фу! Фу!» – и захлопнул дверь с шумом.
Звук этот, как гром, раздался по всему дому. Казалось, каждая комната наверху, каждая бочка в подвале виноторговца внизу обладала своим особым подбором эхо. Скрудж был не из тех, которые боятся эхо. Он запер дверь, прошел через сени и стал всходить по лестнице, но медленно, поправляя свечу.
Рассказывают про старинные лестницы, будто по ним можно было въехать шестериком; а про эту лестницу можно подлинно сказать, что по ней легко можно поднять целую погребальную колесницу, да еще поставив ее поперек, чтобы дышло приходилось к перилам, а задние колеса к стене. Места для этого было бы вдоволь, да и еще осталось бы. По этой, может быть, причине Скруджу представлялось, что перед ним подвигаются в темноте погребальные дроги. Полдюжины газовых фонарей с улицы не осветили бы достаточно входа – так он был обширен; отсюда вам станет понятно, как мало света давала свеча Скруджа.
Скрудж шел себе да шел, нимало не беспокоясь; потемки недорого стоят, а Скрудж любил дешевизну. Однако, прежде чем запереть свою тяжелую дверь, он прошел по всем комнатам с целью убедиться, что все было в порядке. У него как раз настолько осталось воспоминания о лице Марли, чтобы пожелать исполнить эту предосторожность.
Гостиная, спальня, кладовая, – все как следует. Никого не оказалось ни под столом, ни под диваном; в камине маленький огонь; на полке камина приготовленные ложка и миска да небольшая кастрюля с кашицей (Скрудж был немного простужен). Ничего не нашлось ни под кроватью, ни в шкафу, ни в его халате, висевшем в несколько подозрительном положение на стене. В кладовой все те же обычные предметы: старая решетка от камина, старые сапоги, две корзины для рыбы, умывальник на трех ножках и кочерга.
Вполне успокоившись, он запер дверь и при этом дважды повернул ключ, что не было в его обыкновении. Обезопасив себя таким образом от нечаянностей, он снял галстук, надел халат, туфли и ночной колпак и сел перед огнем есть свою кашицу.
Не жаркий это был огонь, совсем не по такой холодной ночи. Ему пришлось сесть вплотную к камину и еще нагнуться, прежде чем он мог почувствовать небольшую теплоту от такого малого количества топлива. Камин был старинный, построен бог весть когда какими-нибудь голландскими купцами и выложен причудливыми голландскими изразцами, долженствовавшими изображать библейские сцены. Тут были Каин и Авель, дочери фараона, савские царицы, небесные посланники, сходящие по воздуху на облаках, подобных пуховым перинам, Авраам, Вальтасар, апостолы, пускающиеся в море в масленках; сотни других фигур, которые могли бы привлечь к себе мысли Скруджа. Тем не менее, лицо Марли, умершего семь лет назад, являлось подобно жезлу пророка и поглощало все остальное. Если бы каждый изразец был гладкий и в состоянии отпечатлеть на своей поверхности какое-нибудь изображение из несвязных отрывков его мыслей, на каждом из них изобразилась бы голова старого Марли.
– Пустяки! – сказал Скрудж и стал ходить по комнате.
Пройдясь несколько раз, он сел опять. Когда он откинул голову на спинку кресла, взор его случайно остановился на колокольчике, давно заброшенном, который висел в комнате и для какой-то теперь уже забытой цели был проведен из комнаты, помещавшейся в самом верхнем этаже дома. К великому изумлению и странному, необъяснимому ужасу Скруджа, когда он смотрел на колокольчик, тот начал качаться. Он качался так слабо, что едва производил звук; но скоро он зазвонил громко, и ему начал вторить каждый колокольчик в доме.
Может быть, это продолжалось полминуты или минуту, но Скруджу показалось часом. Колокольчики замолчали так же, как и начали, – разом. Затем глубоко внизу послышался звенящий звук, как будто кто-нибудь тащил тяжелую цепь по бочкам в подвал виноторговца. Тут Скруджу пришли на память слышанные им когда-то рассказы, что в домах, где есть домовые, последние описываются влекущими цепи.
Вдруг дверь погреба с шумом растворилась, звук стал гораздо громче; вот он доносится с пола нижнего этажа, затем слышится на лестнице и, наконец, направляется прямо к двери.
– Все-таки это пустяки! – произнес Скрудж. – Не верю этому.
Однако цвет лица его изменился, когда, не останавливаясь, звук прошел сквозь тяжелую дверь и остановился перед ним в комнате. В эту минуту угасавшее в камине пламя вспыхнуло, как будто говоря: я знаю его! это дух Марли! – и снова упало.
Да, это было то самое лицо. Марли со своей косой, в своем жилете, узких обтянутых панталонах и сапогах; кисточки на них стояли дыбом, как и коса, полы кафтана и волосы на голове. Цепь, которую он носил с собою, охватывала его поясницу и отсюда свешивалась сзади вроде хвоста. Это была длинная цепь, составленная – Скрудж близко рассмотрел ее – из железных сундучков, ключей, висячих замков, конторских книг, деловых бумаг и тяжелых кошельков, обделанных сталью. Тело его было прозрачно, так что Скрудж, наблюдая за ним и смотря через его жилетку, мог видеть две задние пуговицы его кафтана.
Скрудж часто слышал от людей, что у Марли не было ничего внутри, но он никогда до сих пор не верил этому.
Да и теперь он не верил. Как он ни смотрел на призрак, как хорошо ни видел его стоящим пред собою, как ни чувствовал леденящий взор его мертвенно холодных глаз, как ни различал даже самую ткань сложенного платка, которым была подвязаны его голова и подбородок, и который он сначала не заметил, – он все-таки оставался неверующим и боролся с собственными чувствами.
– Ну, что же? – сказал колко и холодно, как всегда, Скрудж. – Что тебе от меня нужно?
– Многое! – раздался в ответ несомненный голос Марли.
– Кто ты?
– Спроси меня, кто я был.
– Это же был ты? – сказал Скрудж, повышая голос.
– При жизни я был твоим компаньоном, Яковом Марли.
– Можешь ли ты… Можешь ли ты сесть? – спросил Скрудж, сомнительно смотря на него.
– Могу.
– Так сядь.
Скрудж сделал этот вопрос, не зная, может ли дух, будучи таким прозрачным, сесть на стул, и тут же сообразил, что если бы это оказалось невозможным, вызвало бы необходимость довольно неприятных объяснений. Но привидение село по другую сторону камина, как будто было совершенно привычно к этому.
– Ты не веришь в меня? – заметил дух.
– Нет, не верю, – сказал Скрудж.
– Какого доказательства желал бы ты в моей действительности, сверх своих чувств?
– Я не знаю, – ответил Скрудж.
– Почему ты сомневаешься в своих чувствах?
– Потому, – сказал Скрудж, – что всякая безделица на них влияет. Желудок не в порядке, и они начинают обманывать. Может быть, ты не больше, как не переваренный кусок мяса, комочек горчицы, крошка сыра, частица недоварившейся картофелины. Что бы там ни было, но могильного в тебе очень мало.
Не в привычке Скруджа было отпускать остроты, тем более в эту минуту ему было не до шуток. На самом деле, если он теперь и старался острить, то лишь с целью отвлечь свое собственное внимание и подавить свой страх, так как голос привидения тревожил его до самого мозга костей.
Просидеть и одну минуту, глядя в упор в неподвижные стеклянные глаза призрака, было выше его сил. Что еще особенно наводило ужас, это какая-то сверхъестественная атмосфера, окружавшая привидение. Скрудж сам не мог ощущать ее, тем не менее, присутствие ее было несомненным, так как, несмотря на полную неподвижность духа, его волосы, фалды и кисточки, – все находилось в движении, как будто ими двигал горячий пар из печки.
– Видишь ты эту зубочистку? – спросил Скрудж, стараясь хотя бы на секунду отвлечь от себя стеклянный взор своего загробного посетителя.
– Вижу, – ответил дух.
– Ты не смотришь на нее, – сказал Скрудж.
– Не смотрю, но все-таки вижу, – отвечал дух.
– Так, – возразил Скрудж. – Стоит мне только проглотить ее, чтобы на весь остаток моей жизни подвергнуться преследованию целого легиона привидений; и все это будет делом собственных рук. Пустяки, повторяю тебе, пустяки!
При этих словах дух поднял страшный крик и с таким ужасающим звуком потряс своей цепью, что Скрудж крепко ухватился за кресло, боясь упасть в обморок. Но каков был его ужас, когда привидение сняло с головы свою повязку, как будто ему стало жарко от нее в комнате, и нижняя челюсть его упала на грудь.
Скрудж бросился на колена и закрыл лицо руками.
– Смилуйся, страшное видение! – произнес он. – За что ты меня мучаешь?
– Человек земных помыслов! – воскликнул дух. – Веришь ли ты в меня или нет?
– Верю, – сказал Скрудж. – Я должен верить. Но зачем духи ходят по земле, и для чего являются они ко мне?
– От всякого человека требуется, – ответило видение, – чтобы дух, живущий в нем, посещал своих ближних и ходил для этого повсюду; и если этот дух не странствует при жизни человека, то осуждается на странствование после смерти. Он обрекается скитанию по свету – о, увы, мне! – и должен быть свидетелем того, в чем участия принять уже не может, но мог бы, пока жил на земле, и тем достиг бы счастья!
Дух снова поднял крик, потрясая свою цепь и ломая себе руки.
– Ты в оковах, – сказал Скрудж дрожа. – Скажи почему?
– Я ношу цепь, которую сковал себе при жизни, – ответил дух. – Я готовил ее звено за звеном, ярд за ярдом; я опоясался ею по своей собственной воле и по собственной же свободной воле ношу ее. Разве рисунок ее не знаком тебе?
Скрудж дрожал все сильнее и сильнее.
– И если бы ты знал, – продолжал дух, – как тяжела и длинна цепь, которую ты сам носишь! Еще семь лет тому назад она была так же тяжела и длинна, как вот эта. А с тех пор ты над ней много потрудился. О, это тяжелая цепь!
Скрудж посмотрел на пол около себя, ожидая увидеть себя окруженным пятидесяти саженным железным канатом, однако ничего не увидал.
– Яков! – произнес он умоляющим тоном. – Старинный мой Яков Марли, поведай мне еще. Скажи мне что-нибудь утешительное, Яков.
– У меня нет утешения, – ответил дух. – Оно приходит из других сфер, Эбенезер Скрудж, и сообщается через иное посредство иного рода людям. И сказать тебе того, что бы хотел, я не могу. Лишь немногое еще дозволено мне. Для меня нет ни остановки, ни покоя. Мой дух никогда не выходил за стены нашей конторы – заметь себе! – при жизни дух мой никогда не покидал тесных пределов нашей меняльной лавчонки, зато теперь передо мною бесконечный тягостный путь!
У Скруджа была привычка опускать руки в карманы брюк, когда он задумывался. Так сделал он и теперь, размышляя о словах духа, но не поднимал глаз и не вставал с колен.
– Ты, должно быть, очень медленно совершаешь свое путешествие, Яков, – заметил Скрудж деловым, хотя и почтительно-скромным тоном.
– Медленно! – повторил дух.
– Семь лет как умер, – удивлялся Скрудж, – и все еще странствуешь.
– Да, все время, – сказал дух, – не зная ни отдыха, ни покоя, и под беспрерывной пыткой угрызения совести.
– Ты быстро путешествуешь? – спросил Скрудж.
– На крыльях ветра.
– Много ты успел пройти за семь лет.
При этих словах дух снова вскрикнул и так неистово загремел своею цепью среди мертвой тишины ночи, что полиция была бы вправе назвать это нарушением порядка.