Теперь настал мой черед, засим я, как говорят французы, «взял слово» и начал:
Едва я обосновался в треугольной мансарде, получившей столь своеобразную репутацию, как мысли мои естественным образом обратились к мастеру Б. Домыслы мои на его счет были неспокойны и многообразны. Было ли его полное имя Бенджамин, Биссекстиль (если он родился в високосный год[9]), Бартоломью или Билл. Или же сей инициал обозначал его фамилию, как то Бакстер, Блэк, Браун, Баркер, Буггинс, Бакер или Берд. Или же он был подкидышем и его нарекли просто Б. Был ли он отважным мальчиком и «Б» обозначало Бритта или Быка. Или же он состоял в родстве с той знаменитой дамой, что озарила мои младенческие годы, и в его жилах текла кровь знаменитой Бабушки-Сказочницы?
Я буквально измучил себя подобными бесплодными размышлениями. Я также расцветил этой загадочной буквой все веши и события, связанные с покойным, гадая, одевался ли он в Бежевое, носил ли Ботинки (ведь не ходил же, в конце-то концов, Босиком!), был ли мальчиком Благонравным, читал ли Библию, отличался ли в Беге, прославился ли среди одноклассников, как Боксер, приходилось ли ему в годы его Беспечного детства Без устали Бить Бокалы в Богноре, Бангоре, Борнмуте, Брайтоне или Бродстейрсе, точно Бойкая Бита?
Итак, с самого первого мгновения меня преследовала буква Б.
Вскоре я заметил, что мне, противу ожиданий, не снится ни единого сна про мастера Б. или что-либо, ему принадлежащее, зато едва проснувшись, в любой час ночи, я тотчас принимался думать о нем, теряясь в попытках привязать этот инициал к чему-то, к чему он бы идеально подходил, и на чем бы он прочно заякорился и наконец угомонился бы.
Таким образом я промыкался в комнате мастера Б. шесть ночей кряду, как вдруг начал замечать, что дело нечисто.
Первый признак того обнаружился ранним утром, когда уже рассвело, но день еще не разгорелся. Я стоял, бреясь, перед зеркалом, и внезапно, к своему ужасу и недоумению, узрел, что брею не себя – мне уж за пятьдесят! – а какого-то мальчугана. Неужели мастера Б.?
Я вздрогнул и обернулся через плечо, но там никого не было. Тогда я снова перевел взгляд в зеркало и отчетливо различил в нем черты и гримаску мальчишки, который бреется не для того, чтобы избавиться от бороды, а для того, чтобы обзавестись ею. Пораженный до чрезвычайности, я несколько раз обошел комнату и вернулся к трюмо, решившись твердою рукой докончить ту самую процедуру, что прервалась столь странным образом. Зажмурившись для пущей храбрости, я глубоко вздохнул и открыл глаза – но встретился взглядом с молодым человеком лет двадцати четырех-двадцати пяти. Испуганный этим новым призраком, я снова зажмурился и попытался прийти в себя, но при новой попытке обнаружил в зеркале своего бреющегося отца, к слову сказать, давно покойного. Больше того, потом мне явился даже мой дед, хотя уж его-то я никогда в жизни не видел.
Несмотря на то, что эти нежданные посещения, разумеется, произвели на меня неизгладимое впечатление, я решился до назначенного срока хранить их в тайне. Вечером того же самого дня Я вернулся к себе в комнату, весьма возбужденный множеством любопытнейших мыслей и приготовясь приобрести некий новый опыт по части общения с духами. Не сказать, чтобы приготовления мои оказались безрезультатными, ибо, проснувшись от беспокойного сна около двух часов ночи, я обнаружил, что делю ложе со скелетом мастера Б. Вообразите же себе мои чувства!
Я вскочил с постели, и скелет вскочил вслед за мной. Тут послышался вдруг жалобный голосок: «Где я? Что со мной случилось?» – и пристально вглядевшись в ту сторону, я обнаружил там призрак мастера Б.
Юный дух был одет несколько старомодно, а скорее, не столько даже одет, сколько упрятан в жесткий костюм цвета перца с солью, особенный ужас коему придавали начищенные до блеска пуговицы. Я заметил, что эти пуговицы шли двойным рядом по плечам маленького привидения и, кажется, спускались вниз по спине. На шее у него болтался гофрированный накладной воротничок. Правой рукой (на которой я подметил явственные чернильные пятна), он держался за живот – из чего, да еще из прыщей у него на лице, я сделал вывод, что предо мной стоял мальчик, который постоянно принимал неумеренно большие дозы микстур.
– Где я? – патетически вопросил он. – И зачем я рожден был в дни Каломели и зачем всю эту каломель дали именно мне?
Я сердечно ответил ему, что, увы, никак не могу пролить свет на этот естественный вопрос.
– Где моя маленькая сестренка? – продолжил призрак, – и моя ангельская женушка и где тот мальчик, с которым мы вместе ходили в школу?
Я призвал духа успокоиться и меньше всего печалиться о потере мальчика, с которым он ходил в школу. Я заверил его, что за весь человеческий опыт из таких мальчиков никогда ничего путного не выходило. Я поведал ему, что и сам во взрослой жизни несколько раз обращался к мальчикам, с которыми вместе ходил в школу, но ни один из них не откликнулся на мой дружеский зов. Я выразил скромное свое убеждение, что и этот мальчик не откликнулся бы. Я сказал, что он был мифическим персонажем, обманом и западней. Я вспомнил, как, разыскивая его в последний раз, нашел его за обеденным столом в белом галстуке, с расхожим мнением по любому существующему поводу наготове и с поистине титанической способностью навевать молчаливую скуку. Я поведал, как, в силу нашего с ним совместного пребывания в «Старом Дойлансе», он напросился завтракать со мной (социальный вызов, отвергнуть который решительно невозможно), и как, раздув в себе слабые огоньки былой веры в мальчиков из старого Дойланса, я согласился, но он оказался тем самым наводящим ужас врагом рода человеческого, что преследует сынов Адама своими неопределенными замечаниями о политике и предложениями, чтобы Английский Банк под страхом закрытия обязан был бы напечатать и пустить в оборот Бог знает сколько тысяч миллионов банкнот достоинством в один шиллинг и шесть пенсов.
Призрак выслушал меня молча, с остановившимся взором.
– Брадобрей! – выпалил он, когда я умолк.
– Брадобрей? – переспросил я, ибо не принадлежу к этой почтенной профессии.
– Осужденный, – продолжил призрак, – брить вечно сменяющихся клиентов – то меня, то юношу, то себя самого, то твоего отца, то твоего деда; осужденный также ложиться каждую ночь в постель со скелетом и вставать вместе с ним каждое утро…
(Услышав этот мрачный приговор, я содрогнулся).
– Эй, брадобрей! А ну-ка, догони!
Еще до того, как слова эти слетели с его уст, я ощутил вдруг, что на меня наложены чары, заставляющие гнаться за призраком. Я в тот же миг повиновался им – и покинул комнату мастера Б.
Многие знают, какие долгие и утомительные ночные странствия были в обычае у тех ведьм, которые сознались в этом и которые, без всякого сомнения, говорили чистую правду – ведь им помогали наводящими вопросами, а палач всегда стоял наготове. Я же торжественно заявляю, что во время моего пребывания в комнате мастера Б. призрак, который в ней являлся, взял меня в странствие почти столь же длинное и безумное, как странствия этих ведьм. Несомненно, в ходе этого странствия я был представлен какому-то крепкому старикану с козлиными рогами и хвостом (нечто среднее между Паном и пожилым старьевщиком) устраивавшему обычные светские приемы, столь же бессмысленные, как в реальной жизни, но не такие чинные. Но видел я и иные вещи, что кажутся мне куда более важными и интересными.
Со всей твердостью заявляю, что говорю одну лишь правду, и не сомневаюсь, что всякий поверит мне. Знайте же, что я преследовал призрак сперва на помеле, а потом на игрушечной лошадке-качалке. Я готов даже клятвенно заверить, что от этого благородного животного пахло краской – особенно, когда оно нагрелось от скачки подо мной. После того я гнался за привидением в шестиместном двуконном экипаже – сооружении с своеобразным запахом, с которым современное поколение не знакомо, но который (и я снова готов поклясться в этом) представляет собой сочетание конюшни, паршивой собаки и очень старых кузнечных мехов. (Я аппелирую к предыдущему поколению, призывая его подтвердить или опровергнуть мои слова.) Я преследовал призрак и на безголовом ослике – по крайней мере, на ослике, которого так интересовало состояние его желудка, что он всю дорогу бежал, опустив голову под пузо; на пони, специально рожденном на свет, чтобы лягаться; на ярмарочной карусели; в первом кэбе – еще одном давно позабытом сооружении, где пассажир регулярно ложился спать, а возница подтыкал ему одеялко.
Чтобы не утомлять вас подробным описанием всех скитаний, пережитых мною в погоне за мастером Б. – скитаний, кои были длиннее и удивительнее приключений Синдбада Морехода, ограничусь одним только эпизодом, по которому вы можете судить и обо всех прочих.
Надо сказать, что я чудесным образом переменился. Я был собой, и в то же время не собой. Я сознавал в себе нечто, что оставалось неизменным всю мою жизнь, в любых ее стадиях и превратностях судьбы, и никогда не изменялось, и все же я был не тем, кто лег спать в комнате мастера Б. Лицо мое стало гораздо глаже, а ножки – совсем коротенькими, и со мной было еще одно такое же существо вроде меня с гладким личиком и коротенькими ножками. Мы сидели за дверью и я посвятил его в некий замысел весьма поразительного свойства.
Замысел состоял в том, чтобы завести сераль.
Собеседник мой горячо согласился. У него не было никаких сомнений в благопристойности этого плана, не было их и у меня. Ведь таков был обычай Востока, такова была традиция благородного калифа Гаруна аль-Рашида (о позвольте мне еще раз произнести это запятнавшее себя имя – столько связано с ним блаженных воспоминаний!), это был обычай весьма достойный и в высшей степени заслуживающий подражания.
– Да-да! – запрыгал от радости мой собеседник, – давай заведем сераль!
Мы порешили сохранить наш замысел в тайне от мисс Гриффин. Но не оттого, что у нас оставались хоть малейшие сомнения в похвальности восточного уклада, который Мы намеревались ввести – нет, просто мы хорошо знали мисс Гриффин и знали, что она лишена обычных человеческих симпатий и не способна оценить величие несравненного Гаруна. Итак, облачив наш план в непроницаемую завесу тайны от мисс Гриффин, мы доверили его мисс Буль.
В заведении мисс Гриффин на Хампстед-Пондс нас было десять: восемь леди и два джентльмена. Мисс Буль, достигшая (насколько я могу судить теперь) зрелого возраста восьми или девяти лет, занимала в обществе главенствующее положение. В тот же день я посвятил ее в суть дела и предложил ей стать Любимой Старшей Женой.
После недолгой борьбы с робостью, столь естественной и очаровательной у слабого, но прекрасного пола, мисс Буль заявила, что просто восхищена этой идеей, но хочет знать, что в таком случае уготовлено для мисс Пипсон? Мисс Буль – которую связывала с помянутой леди нежная дружба и безоговорочное доверие до самой гробовой доски, скрепленное клятвой на Сборнике Псалмов и Уроков в двух томах в ящичке с замочком – мисс Буль сказала, что, будучи подругой Пипсон, не может скрыть ни от себя, ни от меня, что Пипсон не пристало быть одной из многих.
Ну а поскольку у мисс Пипсон были премилые золотые локончики и голубые глазки (что в моем представлении олицетворяло тот женский образ, что зовется Красотой), я мгновенно ответил, что отвел для мисс Пипсон роль Прекрасной Черкешенки.
– Что это значит? – печально вопросила мисс Буль.
Я объяснил, что ей надлежит быть похищенной Купцом, приведенной ко мне под вуалью и быть проданной в качестве рабыни.
(Недавний мой собеседник уже был низведен на вторую мужскую роль при дворе и занял пост Великого Визиря. Впоследствии он отвергал подобное развитие событий, но после хорошей трепки за волосы сдался и заревел).
– Ужель мне придется ревновать? – осведомилась мисс Буль, потупляя взор.
– О, нет, Зобеида, – заверил я, – ты всегда будешь любимой женой. Первое место в моем сердце и на моем троне навечно принадлежит тебе.
Выслушав эти заверения, мисс Буль согласилась передать наше предложение семи своим прекрасным подругам. Мы знали, что всегда можем довериться одной доброй и благородной душе по имени Табби, которая была в доме всего лишь прислугой за все, чья фигура напоминала палку от метлы, а лицо всегда было в большей или меньшей степени измазано углем. В тот же день после ужина я сунул в руку мисс Буль записочку, где говорилось, что сама рука Провидения пометила щеки Табби углем, уготовив для нее роль Месрура, прославленного предводителя Чернокожих Стражей Гарема.
Не так-то легко оказалось создать чаемое нами общество, ибо трудности бывают в любом деле. Недавний мой товарищ оказался низким негодяем и после того, как потерпел поражение в попытках узурпировать трон, проявил себя человеком без стыда и совести, отказавшись простираться ниц перед Калифом, называя его не Повелителем Правоверных, а просто «дружище» и заявив, что он, бывший товарищ, «так не играет» – играет! – и всячески иначе был груб и дерзок. Это злонамеренное поведение было подавлено общим негодованием Объединенного Сераля, а мне в награду достались улыбки восьми прекраснейших дочерей земли.
Однако ж улыбки расточать удавалось лишь тогда, когда мисс Гриффин отворачивалась, да и то украдкой, ибо среди последователей Пророка бытовала легенда, будто она видит не только глазами, но еще и через маленький кружок, вплетенный сзади в узор на ее шали. Но каждый день после обеда, на один час, нам удавалось воссоединиться и тогда Любимая Жена и остальные жены Королевского Гарема соперничали за право украшать своим очарованием досуг сиятельного Гаруна, освобождаясь тем самым от придворных обязанностей – каковые, по большей части, носили арифметический характер, ибо Повелитель Правоверных был слаб по части сложения и вычитания.
При сем неизменно присутствовал и преданный Месрур, предводитель Чернокожих Стражей Гарема (мисс Гриффин всегда призывала к себе этого офицера яростным звонком в один и тот же час), но он ни разу не сумел оправдать свою историческую репутацию. Во-первых, он вечно притаскивал с собой на заседания Дивана метлу, даже когда Калиф носил на плечах красную мантию гнева (накидку мисс Пипсон) и как ему не втолковывали его обязанности, никогда не мог справиться с ними удовлетворительно. Вовторых, его излюбленное восклицание «Ах вы, крошки мои ненаглядные» не было ни восточным, ни подобающим сану калифа. Втретьих, сколько ни учили его говорить «Бисмилла!», он вечно твердил «Аллилуйя!» Также этот офицер, что отнюдь не подобало его званию, был не в меру смешлив, широко распахивал рот, проявлял свои чувства самым неуместным образом и как-то раз – дело было при покупке Прекрасной Черкешенки за пятьсот тысяч кошельков с золотом (это еще дешево!) – обнял разом Калифа, Любимую Жену и саму рабыню. (Позвольте же мне, между делом, сказать: «Благослови, Господи, Месрура и пусть к этой благородной груди прильнут когда-нибудь родные дочери и сыновья, скрашивая ее тяжкие дни».)
Мисс Гриффин была просто образцом благопристойности и я поистине затрудняюсь представить себе, какие чувства обуяли бы ее, узнай она только, выводя нас попарно на прогулку по Хампстед-роуд, что величественно шествует во главе Многоженства и Магометанства. Я искренне верю, что та тайная и необузданная радость, что охватывала нас при зрелище ничего не подозревающей мисс Гриффин, и то угрюмое торжество от сознания, что мы владеем убийственной тайной, неведомой мисс Гриффин (ведающей решительно все, что мы учили по книжкам), и были главными родниками, питающими наш секрет. Секрет этот хранился под покровом непроницаемой тайны, но в один прекрасный день оказался на грани саморазоблачения. Угроза эта и чудесное избавление от нее случились в воскресенье. Мы все десятеро во главе с мисс Гриффин вошли в церковь, куда ходили каждое воскресенье – обеспечивая заведению дополнительную рекламу подобным немирским способом – когда священник как раз зачитывал описание Соломона во всей славе его домашнего уклада. При упоминании этого монарха нечистая совесть мгновенно зашептала мне: «И ты, Гарун, и ты!». Вдобавок добрый пастырь чуточку косил, что также действовало на руку совести, ибо создавало впечатление, будто читает он, обратись непосредственно ко мне. Густой румянец, сопровождаемый холодным потом, залил мое лицо. Великий Визирь стал более мертв, чем жив, а весь сераль покраснел так, словно закатное солнце Багдада озарило своим сиянием прекрасные личики этих дочерей Востока. В сей зловещий миг мисс Гриффин поднялась и обвела детей Ислама свирепым взором. Мне уже чудилось, будто Церковь и Государство вступили в заговор с мисс Гриффин с целью разоблачить нас и что мы все вот-вот будем облачены в белые простыни и выставлены на позор в центральном проходе. Но моральные устои мисс Гриффин оказались столь западными (если можно так назвать их в противовес восточным мотивам), что она заподозрила всего-навсего греховное наличие яблок у нас в карманах и мы были спасены.
Я назвал сераль единым. Всего лишь по одному вопросу – а именно, имеет ли Повелитель Правоверных право на поцелуи в этом святая святых дворца – разошлись мнения его несравненных обитательниц. Зобеида отстаивала контр-право Любимой Жены царапаться, а Прекрасная Черкешенка прятала лицо в зеленую бязевую сумочку, изначально предназначенную для учебников. С другой стороны, юная газель неземной красоты из плодоносных равнин Камдентауна (откуда ее завезли торговцы того каравана, что раз в полгода после каникул пересекает безбрежную пустыню) придерживалась более вольных взглядов, но, по недомыслию, распространяла их и на эту собаку и сына собаки, Великого Визиря, который не имел никаких прав вообще и о котором и говорить-то не стоило. Наконец эта трудность была разрешена путем компромисса и избрания самой юной рабыни на роль Общей Представительницы. Она вставала на стул и пресветлый Гарун запечатлевал на ее щечках приветствие, предназначенное всем его владычицам, а после Представительница получала личное вознаграждение из казны Гарема.
Так было. И вот, в самом расцвете моей славы и величия, сердце мое начал глодать червь тревоги. Я начал задумываться о матушке и о том, что скажет она, когда на каникулы я привезу с собой домой восемь прекраснейших дочерей земли – но всех восьмерых без приглашения. Подумал я и о том, хватит ли у нас кроватей, и о доходах своего отца, и о пирожнике – и уныние мое удвоилось. Сераль и коварный Визирь, словно почуя причины заботы, гнетущей их Повелителя, еще более усугубили ее. Они наперебой выражали безграничную свою верность и заверяли, что будут жить или умрут вместе с ним. Низведенный этими выражениями привязанности до полнейшего ничтожества, я долгие часы пролеживал без сна, обдумывая свою злую долю. В глубоком отчаянии я прикидывал даже, не пасть ли на колени перед мисс Гриффин, признавшись в родстве с Соломоном и отдавшись на волю неумолимых законов моей родной страны – но на выручку мне пришел неожиданный случай.
Однажды мы, как обычно, вышли пара за парой на ежедневную прогулку – по какому случаю Визирь получил ежедневный приказ следить за мальчишкой из лавки напротив и, ежели тот осмелится дерзновенным взглядом оскорблять красоту Гарема (что он проделывал регулярно), то удушить его этой же ночью – и сердца наши пребывали в печали, ибо несусветный поступок неземной газели поверг весь Двор в глубочайшую немилость. Накануне эта очаровательница под предлогом того, будто настал день ее рождения и будто ей были присланы в корзине несметные сокровища, дабы отпраздновать это событие (и то, и другое – бессовестнейшая ложь!), тайно, но весьма настойчиво пригласила соседских принцев и принцесс, числом тридцать пять, на бал и ужин со специальным уведомлением, что «до двенадцати никто не разойдется». Подобный взлет газельей фантазии привел к нежданному появлению у дверей мисс Гриффин огромного сборища в праздничных одеяниях, в различных экипажах и под различным эскортом. Гости всходили на крыльцо в ореоле самых пылких предвкушений, но покидали его с позором и в слезах. При первом же двойном стуке в дверь газель ускакала на чердак и заперлась там, а миссис Гриффин при появлении каждого нового гостя приходила во все большее расстройство, пока наконец не разразилась слезами. Последовавшая затем капитуляция стороны, нанесшей оскорбление, повлекла за собой одиночество на хлебе и воде в чулане для нее и лекцию небывалой длины для всех нас, в ходе которой мисс Гриффин употребила следующие выражения: во-первых, «Я уверена, вы все знали об этом», во-вторых, «Все вы один другого хуже», и в-третьих, «шайка маленьких негодяев».
После всех этих происшествий мы уныло влачились вперед, и каждый, а я в особенности, учитывая гнетущую меня мусульманскую ответственность, совершенно пал духом. И тут к мисс Гриффин обратился какой-то незнакомый человек. Он некоторое время шел бок о бок с ней, о чем-то беседуя, а затем поглядел на меня. Предположив, что это представитель закона и что час мой пробил, я мгновенно обратился в бегство с расплывчатым намерением добраться до Египта.
Увидев, как я уношусь прочь со всей быстротой, с какой несли меня ноги (у меня было смутное ощущение, что кратчайший путь к пирамидам лежит за первым поворотом влево, а там вокруг таверны), сераль поднял крик, мисс Гриффин завопила как оглашенная, верный Визирь пустился за мной вдогонку, а мальчишка из лавки напротив бросился мне наперерез и отрезал путь к бегству. Когда же меня привели назад, никто не смеялся надо мной, а мисс Гриффин только и сказала с небывалой для нее кротостью – вот странно! И зачем я только пустился бежать, когда джентльмен поглядел на меня?
Если бы я уже отдышался и мог бы отвечать, я бы сказал, что у меня нет ответа; поскольку же я еще не отдышался, то и вовсе ничего не ответил. Мисс Гриффин и незнакомец поставили меня между собой и отвели назад во дворец в каком-то новом качестве, хотя и (как я с изумлением осознал) совсем не в качестве преступника.
Мы вошли в комнату, и мисс Гриффин тут же вызвала к себе свою неизменную помощницу, Месрура, Предводителя Чернокожих Стражей Гарема. Пошептавшись с нею о чем-то, Месрур принялся утирать слезы.
– Благослови вас Бог, миленький мой! – сказал сей офицер, поворотясь ко мне, – С вашим папочкой очень плохо!
– Он болен? – спросил я с замирающим сердцем.
– Да смилуется над вами Господь, мой ягненочек! – произнес славный Месрур, опускаясь на колени, чтобы я мог припасть головой к дружескому плечу. – Ваш папа умер!
При этих словах Гарун аль-Рашид обратился в бегство, сераль исчез, и с того мгновения я никогда более не видел ни одной из восьми прекраснейших дочерей земли.
Меня забрали домой, где царила не только Смерть, но и Долги, и все пошло на распродажу. Некая неведомая мне сила, смутно называемая «Скупка», облила мою кроватку таким презрением, что пришлось положить туда еще и медную лопаточку для угля, вертел и птичью клетку, чтобы все вместе это создало «Лот», а потом он пошел с молотка за ломаный грош и старую песню. Я слышал, как об этом говорили, и все гадал, что же это за песня такая и до чего же, должно быть, грустно ее петь!
А потом меня послали в громадную, холодную, неласковую школу для взрослых мальчиков, где и еда, и одежды были тяжелые и скудные, и ни того, ни другого не хватало вдоволь; где все ученики, и большие, и маленькие, были грубы и жестоки; где мальчишки знали про распродажу абсолютно все задолго до того, как я туда поступил, и постоянно распрашивали меня, во сколько меня оценили и кто меня купил, и вопили мне: «Раз… два… три… продано!» Я никогда и никому даже шепотом не сообщал в этом гнусном месте, что некогда был Гаруном и владел сералем: ведь я знал, что если хотя бы упомяну об этом, то мне придется так худо, что уж лучше будет сразу броситься в грязный пруд возле площадки для игр, вода в котором напоминала на вид тухлое пиво.
Увы мне, увы! С тех пор, как я поселился в детской, друзья мои, ее не посещал никакой призрак, кроме призрака моего же собственного детства, призрака моей невинности, моей наивности. Много раз преследовал я этот призрак: но никогда мои широкие взрослые шаги не могли догнать его, мои большие взрослые руки не могли его коснуться, мое взрослое сердце не могло вновь ощутить всю былую его чистоту. И вот теперь вы сами видите, как я стараюсь идти по жизни бодро и радостно, насколько это удается мне, обреченному брить в зеркале постоянно меняющихся клиентов, а также ложиться и вставать со скелетом, назначенным мне в пожизненные спутники на этой земле.