bannerbannerbanner
Муравечество

Чарли Кауфман
Муравечество

Полная версия

– Ну так вот, – говорю я.

Он спрашивает, не хочу ли я войти. Снова говорит, что всю жизнь провел в изоляции, мучаясь из-за своей социофобии, и теперь, в столь позднюю пору своей жизни, решил изменить подход. Теперь он осознаёт, что его фобии помешали ему получать joie de vivre[22]. Он так и не познал объятий женщины, так и не выпил пива с приятелем, так и не посмотрел футбол с приятелем, так и не завел приятеля, так и не поиграл с приятелем в бильярд. Честно говоря, признаётся он с некоторым смущением, сегодня он вообще впервые произнес вслух слово «приятель». И оно ему понравилось, говорит он. Дружелюбное, объясняет он. У него приятный нос, как говорят о вине с приятным носом.

Я отвечаю, что занят.

Он грустно кивает.

Затем я думаю: будь добрее; он же старик. Затем я думаю: но не слишком добрым; не хочу, чтобы он решил, будто теперь каждый раз, когда мы где-нибудь столкнемся, я тут же заведу с ним долгий разговор. Затем я думаю: когда-нибудь и я буду стар – что, если никто не захочет со мной поговорить? Затем я думаю: о нет, карма: что, если я сейчас не буду добрым и со мной случится что-то плохое? Затем я думаю о том фильме, где Мег Райан превращается в старика. Не то чтобы я верил в такую магическую ерунду, но в фильме есть пара интересных идей. И не то чтобы сейчас Мег Райан даже с натяжкой можно назвать старой, но хочешь не хочешь, а вспомнишь, что когда-то она была простой девчонкой и что мы, общество, продолжаем обменивать старые ролевые модели на новые. Затем я думаю: когда-то этот старик был молодым – как и Мег Райан. Но теперь никто этого не видит. Мы застряли в настоящем. Старик стар. Молодежь молода. Подросток подрастает. Мы не способны увидеть в жизни путешествие. Там, где мы сейчас, – не там, где мы начинали. И совсем не туда мы направляемся. Предельно важно увидеть в этом старике не просто напоминание о моей смертности, но личность, человека, который мог прожить – а возможно, и все еще проживает – потрясающую жизнь с потрясающим опытом.

– У меня дела, – говорю я.

– Хорошо. Я всё ждал, когда же ты заговоришь. Ты так долго молча на меня пялишься, это странно.

– Я впал в состояние фуги, – защищаюсь я. Затем я думаю: фильм назывался «Поцелуй на память». Затем я думаю: нет, какой-то другой.

– Я завидую вам, молодым, вашим состояниям фуги и резиновым браслетам. Вашим глазелям.

– Чему?

– Глазелям. У вас еще нет глазелей?

– Я не понимаю смысл фразы.

– Иногда я бегу впереди поезда. Видишь ли, мне иногда снится всякое.

О господи, думаю я.

– Зачем ты это сказал? – спрашивает он.

– Что?

– «О господи».

– Я это вслух сказал? Я думал, я это подумал.

– Если быть точным: ты одновременно и подумал, и сказал вслух.

Ах ты ж коварный ублюдок, думаю (говорю?) я. Мне лучше свалить.

Собираюсь развернуться, вообще-то уже в процессе. Я буквально разворачиваюсь, но почему-то очень медленно, как будто в слоу-мо, почему-то очень-очень медленно, и вдруг кое-что замечаю. Он массирует виски, и до меня доходит, что на лице у него грим. На стертых висках под гримом проглядывает темная кожа. Я вдруг начинаю подозревать, что, возможно, он афроамериканец в гриме европеоидного американца, более известном как «белое лицо», или «бледное лицо», или «лицо беляшом», или «трэш-визаж», или «клоунский грим».

– Вы афроамериканец? – спрашиваю я.

– Нет! – кричит он и хлопает дверью.

Но я думаю, афроамериканец. И теперь хочу узнать его получше. Хочу узнать его получше больше всего на свете. Я ломлюсь в дверь.

– Я хочу в гости, – говорю я. – Я передумал. Ау-у-у?

– Пошел вон, жид, – орет он.

– Я не еврей, – объясняю я двери между нами.

Нет ответа. Он мне не верит. Говорят, люди видят себя, только когда смотрят на других. Возможно, он предполагает, будто я отрицаю свою этническую принадлежность, потому что сам отрицает свою. Но я не еврей. Правда. Я готов составить и показать ему слайд-шоу о людях, которые выглядят как евреи, но евреями не являются. Там будет Ринго Старр. Ринго Старр не еврей, хотя у него выдающийся нос. До меня вдруг доходит, что его имя очень похоже на имя Инго. Разница в одну букву «Р», а это ведь еще и первая буква моей фамилии. Р + Инго = Ринго. Я представляю себе эту надпись внутри сердечка на дереве. Все это я объясняю ему через дверь.

– Р плюс Инго равно Ринго, – повторяю я. Меня почему-то не покидает ощущение почти космической важности происходящего. Возможно, в результате нашей дружбы на небосводе загорится новая звезда. Я продолжаю объяснять, что фамилия Ринго – Старр, и именно поэтому предполагаю, что наше общение может зажечь новую звезду.

Черт. Нужно было соглашаться сразу, как только он предложил зайти в гости. Когда у меня был шанс. О чем я только думал? Даже будь он белым, я мог бы просто потрафить – это малая цена за его расположение, за то, чтобы расспросить о съемках в «Очаровании». Иногда я и сам не знаю, о чем думаю, и почему, или даже когда. Мои мысли летят со скоростью тысяча миль в час, бешено перескакивая с темы на тему. Нужно работать над собой, научиться укрощать мой обезьяний разум, как его называют буддисты, хотя обезьянность – это побочный продукт моего интеллекта. Но именно этот самый интеллект превращает меня в обезьяну на привязи, в посмешище внутри этой вечной космической шутки богов.

– Уходи, – говорит он.

Глава 6

Пока что я сдаюсь. Вернувшись в свою квартиру, понимаю, что не могу сосредоточиться на работе. Пишу стихотворение в свой блог «Стихи и курьезы»:

Дома.

Наконец-то дома.

Внезапно дома.

Никогда дома.

Всегда дома.

Без дома.

Иду домой.

Прощай, дом.

Разбитый дом.

Покидая дом.

Ох, Дом, куда же ты ушел?

О, Хомо.

О.

Заключение: Дом – слово большой внутренней силы.

Исследовать: так ли это на других языках? Существует ли язык, в котором нет слова «дом»? Как мыслят люди, живущие внутри такой культуры? И что они отвечают на вопрос «Где ты живешь»? Перечитать Уорфа! Это может быть важно!

В течение нескольких часов я смотрю на экран, постоянно обновляя страницу, жду, когда появятся комментарии. Не появляются.

Снова стучусь в его дверь с готовым планом разговора в голове. Дверь открывается. В этот раз он без грима, и я вижу древнего афроамериканца. О, сколькому я могу у него научиться, и это только начало[23]. Но он выглядит странно и отстраненно, а без грима – еще страннее и отстраненнее, чем в прошлый раз. Я пытаюсь дать ему понять, что пришел с миром. О, сколько всего удивительного видели его афроамериканские глаза. Где он только не бывал за свою долгую и безжалостно афроамериканскую жизнь. Он родился в 1908 году. Возможно, его родители даже были рабами. Бабушка с дедушкой уж точно. Он – хрупкий сгорбленный гигант. На ногах у него новые бежевые ортопедические найки – они сегодня в моде. «Эйр» Гарри Маршалла. Ради таких кроссовок здесь, во Флориде, некоторые старики убивали других стариков.

– Я пришел с миром, – объясняю я.

Он молчит. Возможно, не расслышал.

– Я пришел с миром, – повторяю я, в этот раз погромче.

Он показывает свои десны в улыбке.

– Нельзя ли пригласить вас на чашку чая? – говорю я.

Нет ответа.

– Я написал монографию об Уильяме Гривзе. Великом авангардном афроамериканском режиссере.

Я хватаюсь за соломинки. То, что он с подозрением относится ко всем белым людям, нечестно по отношению ко мне. Я понимаю причину его недоверия – и тем не менее. Я не такой, как говорят дети, и я очень стараюсь.

– Моя девушка – афроамериканка, – говорю я в закрывающуюся дверь.

Я провожу часы у своего дверного глазка. Это ненормально. Он никогда не выходит из квартиры. Я задумываю и отметаю один план за другим. Можно ли попросить у вас ингредиент для пирога? Я собираюсь в продуктовый, вам что-нибудь нужно? Вы знаете хорошего парикмахера? В какой там день у нас мусор выносят? Вы не чувствуете запах?

Затем дверь открывается. Он выглядывает в коридор, смотрит прямо на мою дверь. Он меня избегает? Это уже почти жестоко. Но я не выдаю себя, наблюдаю. Не хочу выглядывать, пока он не отойдет подальше, пока не закроет дверь и тогда уже не сможет вернуться в квартиру, если вдруг появлюсь я. Он выходит, закрывает дверь. И я делаю то же самое.

– Ой, здрасьте, – говорю я. – Я Б. Мы встречались. Когда вы были в костюме. Даже поболтали.

Он не отвечает.

– Я еще встречаюсь с афроамериканкой. Возможно, вы меня помните.

Он медленно плетется к лестнице в своих похожих на лодки бежевых ортопедических кроссовках.

– Короче говоря, я тут подумал, раз мы соседи, можно обменяться ключами. На всякий случай.

Тут я пугаюсь, что для такого предложения еще слишком рано. Пытаюсь сдать назад.

– Или просто чай. Не в смысле «обменяться чаем», а в смысле «вместе выпить чаю».

Ничего.

Затем происходит нечто невероятное. Он падает с лестницы. Падение жесткое, словно его толкнули, и я беспокоюсь, что кто-то подумает, будто его действительно толкнули, и затем подумает, что это был я. Чего я не делал и никогда бы не сделал. Никогда. Я даю деру обратно в квартиру и захлопываю дверь, жду другого жильца, встревоженного звуком падения и стонами, который придет оказать старику первую помощь. Я появлюсь вторым. Это будет мое алиби. Затем понимаю, что все остальные жильцы в этом здании или глухие, или слепые, или все сразу. По удачному стечению обстоятельств в этот самый момент в здание заходит грустный мужчина без машины (глухой).

 

– Я отвезу его в больницу! – кричу я от самой двери. – У меня есть машина!

Он, конечно же, меня не слышит и продолжает тащить Инго в сторону, видимо, автобусной остановки. Я сбегаю вниз по лестнице и грубо тормошу соседа за руку, чтобы привлечь его внимание. Он смотрит на меня.

– Я отвезу его в больницу. У меня есть машина, – произношу я одними губами (с помощью своей усовершенствованной техники дыхания через нос). Он кивает. Я беспокоюсь, что этот безмашинный печальный человек в будущем попросит куда-нибудь его подвезти, поскольку теперь в курсе насчет моего машинного статуса, но это мой момент – и я должен его поймать, как учит нас Сол Беллоу (еврейский и великолепный!) в книге «Слови момент».

По дороге в больницу я снова пробую поговорить.

– Я Б., – говорю я. – Возможно, вы помните, как мы разговаривали.

Я объясняю, что Б. – это инициал моего имени, который я использую как на работе, так и в личной жизни, чтобы мой гендер не мешал воспринимать мои киноисследования многочисленным читателям, равно как и людям в моей личной жизни.

Он молчит.

– Я вас не толкал. – Я чуть ли не перехожу на визг. На случай, если у него есть сомнения на это счет.

Я хочу, чтобы он знал.

– Я встречаюсь с афроамериканкой, – визжу я во весь голос. Это он тоже должен знать.

Он бросает на меня взгляд, затем смотрит перед собой и говорит:

– И пошел он оттуда в Вефиль. Когда он шел дорогою, малые дети вышли из города и насмехались над ним и говорили ему: иди, плешивый! иди, плешивый! Он оглянулся и увидел их и проклял их именем ГОСПОДНИМ. И вышли две медведицы из леса и растерзали из них сорок два ребенка. 2 Цар. 2: 23–24.

– Господи. Это Библия? – говорю я. – Господи. Что за черт?

Пытаюсь понять, не насмехается ли он над моей лысой головой. Или угрожает натравить медведиц.

За стойкой я смотрю, как он заполняет анкету. Ему сто девятнадцать лет! Он же говорил сто шестнадцать, не? Неважно, в обоих возрастах падение с лестницы – обычное дело, и нет тут ничьей вины, моей-то уж точно. Я его не толкал. Воистину чудо, что он в своем возрасте еще может ходить. Это невероятно, и он должен быть благодарен, что я его спас, а не искать виноватых.

Пока он отвлекся в поисках своей карточки медицинского страхования, я вписал себя как контакт на экстренный случай. Дежурный спросил, не сын ли я ему. Мне это польстило. Я реабилитирован. Вы подождите, когда я расскажу об этом своей девушке.

– Нет, – говорю я. – Просто друг.

Не то чтобы межрасовая дружба мало значила.

По дороге домой в машине Инго стал подозрительно разговорчив. Возможно, из-за болеутоляющих. Возможно, из-за того, что я спас ему жизнь, но в любом случае я счастлив наконец стать его другом. Я, будущий Франц Боас среди любителей, всегда считал культурную антропологию своей страстью, и здесь целый кладезь истории сам идет мне в руки. Я включаю (с разрешения Инго) свой катушечный магнитофон «Награ II» 1953 года производства, сам по себе исторический объект.

– 4 ноября 2019 года. Я в Сент-Огастине, штат Флорида, вместе с Инго Катбертом, афроамериканским джентльменом. Когда вы родились, мистер Катберт?

– Я родился в 1900 году.

– Значит, вам 119 лет, – говорю я.

– Да, сэр.

– Мне казалось, вы говорили 1908-й?

– Тысяча девятисотый.

– Хорошо. Какие ваши самые ранние воспоминания?

– Из прошлого или из будущего? – спрашивает он.

– В каком смысле «из будущего»?

– Ну, память работает в обе стороны.

– В обе стороны?

– Да. Перепоминать будущее – это примерно то же самое, что перепоминать прошлое; чем сильнее ты удаляешься от него, тем оно туманнее. В любом направлении.

Вот тут я на перепутье. Готов ли я потакать его безумию или лучше направить его в сторону более разумной дискуссии? Надо сказать, что как исследователь фабулизма я, по крайней мере сейчас, заинтригован воспоминаниями Инго о будущем. И, конечно, мимо меня не прошло, что его манера речи снова изменилась. Помимо прочего, я изучал еще и манеры речи с Роджером К. Муром в Шеффилдском университете, пока писал монографию «Манеры речи, от ворчания до бурчания, от запинок до заминок, от нуканья до сюсюканья, от монотонности до возбужденности».

А, и еще «от шамканья до чавканья».

– Вы не могли бы привести пример того, что вы помните, но оно еще не произошло?

– В будущем все только и говорят о брейнио. Это для примера, если тебе так уж хочется знать.

– Брейнио?

– Ага.

– А можно поподробнее?

– Попо-что?

– Что такое брейнио?

– Брейнио повсюду, куда ни глянь. Брейнио. Брейнио.

– Да, но что это?

– Брейнио. Это как радио или телевизор, только у человека в мозгу.

– А, типа передачи транслируются прямо в голову?

– Все только и говорят о брейнио.

– В будущем.

– Ага.

– У вас в будущем тоже будет брейнио в голове? – спрашиваю я.

– Нет. Когда брейнио изобретут, я уже умру.

– А.

– Мне ж сто двадцать девять лет. Ты совсем уже ку-ку, на хрен?

– Да. Точно. Значит, вы помните то, что произойдет после вашей смерти?

– Не очень много и не очень хорошо. Это называется брейнио. Все ток и говорят, что о брейнио.

– Понятно. Что еще вы помните из будущего? – спрашиваю я.

– Машины будущего.

– Как они выглядят?

– Серебряные. Все ток и говорят об энтих самых серебряных машинах. Серебряные машины то, серебряные машины се.

– И что о них говорят?

– Я се купил машину будущего, такие дела. Слушь, она серебряная. Остальное малец расплывчато. Потому что это будущее.

– У этих машин будущего есть какие-то необычные характеристики?

– Они летают. Еще могут плавать, если захочешь.

Внезапно мне начинает казаться, что эта серия вопросов ни к чему не приведет, поэтому я сдаю назад.

– А почему бы нам теперь не поговорить немного о прошлом?

– А почему бы, собсно, и да.

– Хорошо, отлично. Вы до сих пор работаете, Инго?

– На пенсии.

– И где вы работали?

– Был уборщиком в школе для слепых, глухих и немых здесь, в Сент-Огастине.

– Когда вы начали там работать?

– Шесть утра. Кажный день. И в дождь, и в зной.

– Нет, я имел в виду год.

– Ох. Господи. Кажись, тысяча девятьсот двадцатый. Или навроде того.

– И вы работали там всю жизнь?

– До 1995-го.

– Это семьдесят пять лет.

– Я не считал.

– Я посчитал, – говорю я.

– Как скажешь.

– Серьезно.

– Поверю тебе на слово.

– Точно семьдесят пять.

– Ладно.

– Хотите, посчитаю на калькуляторе?

– Я забыл глазели на лестнице, когда упал.

– Вам нравилась работа?

– А то. Добрые люди. Хорошо ко мне относились.

– Хорошо. Это хорошо.

– Мне по душе быть со слепыми и глухими.

– Почему?

– Сложно объяснить.

– Может, попытаетесь?

– Мне по душе глухие и слепые, потому что они не пользуются глазами и ушами, чтоб судить других.

– Понимаю.

– Хотя, должен сказать, слепые судят тебя по голосу, а глухие – по виду. Слепоглухие в этом плане лучше всех, но половинчатые все равно лучше тех, кто может видеть и слышать. Лучше полноценных. С этими мне совсем неловко.

– Значит, вы застенчивый?

– Что это значит? За какими стенами?

– Вы боитесь, что люди будут вас судить?

– Не люблю, когда судят. Только Бог судья.

– А кто любит?

– Кто любит что?

– Я просто соглашаюсь с вами насчет того, что неприятно, когда тебя судят.

– Вижу.

– Вы когда-нибудь были женаты? У вас есть дети?

– Нет. Я занятой был. И в любом случае девки никогда на меня особо не зарились. Я их не виню. Не понять, почему одни люди нравятся другим. Одни говорят, это химикаты, что люди ведутся на запахи из-за химикатов. Но я не знаю. Сам никаких химикатов никогда не чуял, но, бывало, девки мне нравились. Так что не знаю.

– Вы пробовали пригласить кого-нибудь на свидание?

– Нет. Я знал, что они не хотели. Их взгляд говорил: пожалуйста, не приглашай. Это те, которые не слепые. Слепые говорят ушами. И когда я видел такой взгляд или уши, просто проходил мимо. Но это не значит, что они мне не нравились. Это было тайной. И про себя я о них думаю. Придумываю о них истории.

– Вы пишете рассказы?

– Не совсем.

– В каком смысле «не совсем»?

– Ну, истории я придумываю, но только для себя. Они составляют мне компанию. Мне бывает одиноко. Часто. У меня есть телевизор и ТВ-программа, но иногда я придумываю истории для себя одного. Жаль, что брейнио еще не изобрели. Когда изобретут, я уж помру. Знаешь, как работает брейнио?

– Эм-м, нет. Я впервые о нем услышал несколько минут назад, – говорю я.

– Брейнио попадает в мозг человека с помощью невидимых лучей или навроде того.

– Как радиоволны?

– Вроде так, хоть я и не учет-ный. И эти невидимые лучи – они рассказывают тебе историю, которую можно смотреть прямо в мозге. Но это не как телевизор, где всего одна история и ее смотрят все. Брейнио смешивается с твоими собственными идеями, и история, которую ты смотришь, ее как бы вы вместе с брейнио создаете.

– Индивидуальная история.

– Это что такое?

– Ну, сделанная вами вместе.

– Я так и сказал. И ты в ней тоже есть. Я уже говорил? Можно быть внутри истории. Если хочешь.

– Похоже, это потрясающее изобретение. И ни капельки не жуткое, – говорю я.

– Ага. Хотел бы я дожить до изобретения брейнио.

– Вы бы хотели быть героем собственных историй в брейнио?

– Нет. Я не очень люблю смотреть на себя.

– Даже в брейнио?

– Думаю, даже там.

– Но в брейнио можно стать кем угодно.

– Ага. Но тогда это буду не я.

– Логично.

– Но хотел бы я быть еще жив, когда изобретут брейнио. Тогда было бы гораздо быстрее и легче.

– Быстрее и легче, чем что?

– Чем история, которую я придумываю сейчас. Брейнио создает истории быстро. Все в будущем говорят, что брейнио быстрый, – отвечает Инго.

– А вы можете рассказать, что за историю придумываете?

Он замолкает и таращится на меня так же, как вчера. Я жду. Он хочет ответить? Кажется, да. Он облизывает губы, словно собирается заговорить, но продолжает смотреть.

– Я не могу рассказать.

Я безутешен.

– Может быть, я смогу показать, – говорит он.

– Значит, вы художник? Покажете мне свои картины?

– Иногда я рисую. И строю. И еще занимаюсь всякими ремеслами. Шью. И еще всякими ремеслами, если необходимо.

– Потрясающе! Я бы с радостью посмотрел ваши работы! Они выставляются в галерее или…

– В квартире. Я покажу на проекторе.

– Это фильм?

– Да, я снимаю анимационный фильм.

Даже не верится: дряхлый, эксцентричный, скорее всего сумасшедший афроамериканский кинорежиссер-затворник. Искусство аутсайдеров, несомненно. Я наткнулся на что-то грандиозное. В голове пляшут мысли о Дарджере[24]. Время для вопроса на шестьдесят четыре тысячи долларов:

– Сколько людей видели ваш фильм?

– В смысле?

– Вы уже показывали кому-нибудь свой фильм?

Пожалуйста, скажи «нет».

– Он не для других. Он только для меня. Больше никто его не видел, – говорит он.

Как я мог наткнуться на такое? Неважно, насколько неказист и неумел его фильм, неважно, как больно его смотреть, я обращу эту историю в антропологическое золото. Она будет кормить меня до конца жизни. Наконец-то я раздвину стыдливые ножки «Кайе дю синема».

Глава 7

Дома я помогаю Инго дойти до квартиры (слава богу, просто растяжение!). Его жилье – зеркальное отражение моего: темное, захламленное и до потолка загроможденное ящиками. Он барахольщик! Лучше и быть не может! На каждом ящике дата, и все они уходят на несколько десятилетий назад, с надписями вроде «Здания», «Старики», «Грозовые тучи» и «Незримые». Потрясающе! Кто такой Инго Катберт? На что же я наткнулся?

 

– Много ящиков, – говорю я в надежде, что он объяснит.

Не объясняет. Я пытаюсь зайти с другой стороны.

– Так а что в ящиках-то?

Он не поддается. Я пробую еще раз.

– Можно я загляну в ящики?

– И возьмите ковчег ГОСПОДЕНЬ, и поставьте его на колесницу, а золотые вещи, которые принесете Ему в жертву повинности, положите в ящик сбоку его; и отпустите его, и пусть пойдет; и смотрите, если он пойдет к пределам своим, к Вефсамису, то он великое сие зло сделал нам; если же нет, то мы будем знать, что не его рука поразила нас, а сделалось это с нами случайно. И сделали они так: и взяли двух первородивших коров и впрягли их в колесницу, а телят их удержали дома; и поставили ковчег ГОСПОДА на колесницу и ящик с золотыми мышами и изваяниями наростов. И пошли коровы прямо на дорогу к Вефсамису; одною дорогою шли, шли и мычали, но не уклонялись ни направо, ни налево; владетели же Филистимские следовали за ними до пределов Вефсамиса. Жители Вефсамиса жали тогда пшеницу в долине, и, взглянув, увидели ковчег ГОСПОДЕНЬ, и обрадовались, что увидели его. Колесница же пришла на поле Иисуса Вефсамитянина и остановилась там; и был тут большой камень, и раскололи колесницу на дрова, а коров принесли во всесожжение ГОСПОДУ. Левиты сняли ковчег ГОСПОДА и ящик, бывший при нем, в котором были золотые вещи, и поставили на большом том камне; жители же Вефсамиса принесли в тот день всесожжения и закололи жертвы ГОСПОДУ. 1 Цар., 6: 8–15, – говорит он.

– Это значит «да»?

Он смотрит на меня своими воспаленными, древними глазами.

– Хорошо. Может, в другой раз. Мне просто любопытно, вот и всё. Вы – загадка, Инго Кадберт. Вы – загадка.

– Катберт.

– А я что сказал?

– Кадберт.

– А как надо?

– Катберт.

– Понял, «кат» плюс «берт». Понял.

Я иду к выходу и краем глаза кое-что замечаю в смежной комнате. Изысканно сделанная миниатюра: городская улица, забитая маленькими куклами. Что важнее, я узнаю в ней свой район. Пересечение Западной 44-й и 10-й. Вот «Данкин Донатс». Вот бухгалтерская фирма «Эйч энд Ар Блок». Невероятно. У меня перехватывает дыхание. Инго хромает к двери спальни и захлопывает ее.

– Можно заглянуть? – спрашиваю я.

Он смотрит на меня своими древними, слезящимися, старыми, воспаленными глазами.

– Тогда, может, в другой раз, – говорю я и ухожу.

У себя в квартире я проверяю «Стихи и курьезы». Без комментариев. Затем, чтобы убедить старика, пытаюсь нагуглить цитаты из Библии, в которых черный человек позволяет белому посмотреть на миниатюрный город. Улов небогат. В Евангелии от Луки нахожу цитату о том, что нужно давать тому, кто просит, но это слишком размыто (не говоря уже о том, что у Луки самое слащавое Евангелие из всех). Предпочтительно, чтобы стих звучал как-то так: «Покажи труды свои тем, кто хочет узреть их, так велит Господь». Но в Библии нет ничего даже близко похожего. А еще говорят, в Библии есть ответы на все вопросы. Я звоню своему другу Окки Маррокко, библеисту из Стэнфорда, но он не берет трубку. Я оставляю сообщение, хотя без особой надежды, ведь мы с Окки уже много лет не общаемся, с тех пор как я ему сказал, что Библия – это барахло, магическое мышление от примитивных пустынных кочевников. Как атеист, я обязан говорить такое людям.

Я громко стучусь в дверь Инго. Когда он открывает, предлагаю сходить за него в магазин за покупками, раз ему теперь сложно передвигаться. Он вздыхает, кивает, и я вхожу. Дверь в спальню до сих пор закрыта.

– Вы обдумали мою просьбу? – спрашиваю я.

Инго не отвечает, но хромает к блокноту, лежащему на захламленном кухонном столе, и начинает писать. Я оглядываю комнату, надеясь на новое открытие. Ящики. Возможно, сотни ящиков, может быть, тысячи, вероятно, миллионы – все с надписями: «Автомобили», «Пожарные», «Погода», «Аборигены», «Кондитерские», «Деревья (пальма, ель)»

Инго возвращается со списком: «Цельное молоко, целый цыпленок, цельнозерновой хлеб, градусник со шкалой Цельсия, персиковые половинки (в сиропе), половник, Пол Уокер в фильме „Подстава“, черная нить, черный перец, кетчуп, растительный клей, морковь, халва, арахисовое масло (без комочков), 150 пачек рамена (в ассортименте), 50 банок „Тунца Нилона“ (с улучшенной текстурой), 80 банок куриной лапши „Нимби“, 10 фунтов яичного порошка „Болтон“, 5 фунтов сухого молока „Фриппс“, 1 фунт порошка „Прохнов“ (тальк), тысяча коробок (пустых)».

Я киваю.

– А что бы вы сказали о той уменьшенной копии нью-йоркской улицы у вас в спальне? Ну, если бы у вас спросили? – спрашиваю я.

Он молчит.

– Я бы потому спросил, – говорю я, – если бы стал спрашивать, что выглядит она очень знакомой, и вам бы это могло показаться забавным. Ха-ха. На самом деле, прежде чем вы столь грубо захлопнули дверь, беглым взглядом я успел заметить, что ваша миниатюра выглядела точь-в-точь как улица, где я живу прямо сейчас. Ну, в смысле не прямо сейчас, потому что прямо сейчас я живу по соседству, но на той улице находится квартира, где я живу, когда не живу тут, то есть где обычно живу. Потому и спрашиваю. Отсюда и мое любопытство, так сказать, если хотите знать. Совпадение или нет, но я могу быть полезен вам в плане уточнения деталей. Кроме того, мне немного любопытно, почему вы построили именно эту миниатюру. Поэтому… я спрашиваю… вас… об… этом… сейчас.

После затянувшейся паузы с тем, что я могу охарактеризовать только как шумное дыхание через ноздри с присвистом, Инго заговорил:

– Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы. Посему что вы сказали в темноте, то услышится во свете; и что говорили на ухо внутри дома, то будет провозглашено на кровлях. Лука, 12: 2, 3.

Вообще-то именно что-то такое я и искал в Библии совсем недавно. И все это время цитата была прямо там, в слащавом Евангелии от Луки. Но Инго добрался до нее раньше и использовал против меня. Черт бы его побрал.

По пути в супермаркет я развлекаюсь тем, что перебираю в голове все возможные варианты конфликтов, доступные в киноискусстве:

Мужчина против мужчины (женщины, небинарной личности, ребенка)

Мужчина против себя самого

Мужчина против природы

Мужчина против общества

Мужчина против машины

Мужчина против сверхъестественного

Мужчина против Бог(а/ини)

Мужчина против двух мужчин (и et chetera)

Мужчина против Всего

Мужчина против Ничего

Мужчина против Кое-Чего

Мужчина против Болезни

Мужчина (больной) против здорового человека любого гендера

Мужчина против идиотизма

Мужчина против памяти (Память – своего рода карта, только нарисованная от руки, незавершенная и полная ошибок. Она дает понять, что место существует, но нельзя верить, что она покажет туда дорогу. Чтобы найти дорогу, нужен компьютер. Компьютер точен. Компьютер не считает, что твоя мать важнее кресла, или что пространство, которое не твоя мать, важнее, чем пространство, которое твоя мать, или стакан воды, или стол, или солнечный свет, льющийся сквозь окно, или бархатные занавески, или любовь твоей матери к ее отцу, или крыльцо, или трещины на крыльце. Вот поэтому мужчина должен бороться с памятью.)

Мужчина против компьютера

Мужчина против времени

Мужчина против судьбы

Мужчина против маркетинга

Мужчина против клона

Эм-м…

Мужчина против запаха

Эм-м…

Мужчина против отсутствия запаха

Эм-м…

Мужчина против какого-нибудь запаха

Эм-м…

Уверен, что есть и другие, но я слишком занят. Супермаркет «Винн-Дикси» большой, как футбольное поле, и я имею в виду футбольное поле кингсайз, не квинсайз. Шагая по овощному отделу, разглядывая морковь, я снова мыслями возвращаюсь к миниатюрной реконструкции моего района. Я не из тех, кто верит в судьбу. Но как мой мир оказался в квартире у пожилого афроамериканского джентльмена? Я выбираю пакет моркови. Кажется, я наткнулся на что-то опасное, возможно, потустороннее. Я, открытый атеист, стоящий за разум и главенство закона, не из тех, кто принимает на веру истории о незримых духовных сферах, но здесь явно что-то неладно. Кто такой Инго Катберт? Я нахожу полки с растительным клеем. Так много вариантов! Мне стоит беспокоиться из-за того, что «Нилон» также производит растительный клей? Его фамилия Катберт или Кадберт? В любом случае он почти наверняка высокий пожилой афроамериканский джентльмен. Если только это тоже не грим. Растительный клей «Шэнди-Эко» выглядит неплохо. Ох, как же много он, должно быть, повидал. Сотрудничество с ним пойдет мне на пользу. Мои привилегии – мой приют, а Инго – это топор, который поможет прорубить выход из этого приюта привилегий. Халву так сложно найти. Мне нужно потренироваться, чтобы смотреть на него с благоговением, с каким я смотрел бы на кого-нибудь из своих старых белых героев. Халва в алфавитном указателе проходит как «калва» (пришлось обратиться к сотруднику). Воображу, что он Годар, великий французский режиссер и талантливый антисемит, постараюсь увидеть в нем ту частичку Годара, которая гениальная, а не которая талантливый антисемит. Думаю, это сработает. Именно так я бы поступил и с самим Годаром. Оказывается, без комочков – это не то же самое, что однородная.

– Это южане придумали, – объясняет второй сотрудник магазина.

Возвращаясь обратно, я чувствую, что одержим следующим кинематографическим затруднением: эффективно передавать зрителям запахи – задача для кино почти невыполнимая. И тем не менее фильм для слепых и глухих людей должен почти целиком состоять из запахов. Как этого добиться? Надо будет спросить у моего друга Ромео Киноа, он носовой художник. Или вот еще: можно ли унюхать будущее. «Второй запах» – вот как бы я это назвал, если бы правительство наняло меня придумывать названия. Мои мысли сверкают, как молнии. Это знак, что меня наконец-то хоть что-то пробрало. Пока Инго разбирает продукты, я пытаюсь попасться ему на глаза. Его старые слезящиеся воспаленные глаза стекленеют. Он что, сейчас заплачет? Возможно, дело в том, что раньше на него за всю жизнь не смотрели так, словно он анти-антисемитствующий Годар. Думаю, не смотрели, особенно раз он афроамериканец. Таков удел афроамериканцев в Америке. Кем он был – носильщиком в компании Пульмана? Издольщиком? Ой, погодите, он же говорил, кем работал, но не могу вспомнить. Думаю, это есть на записи. В любом случае я столько всего могу узнать от Инго, если только получится убедить его открыться. Но он немногословный малый. Никто не сможет понять, сколько горя он повидал, уж точно не я с моей молочно-белой кожей и дипломом Гарварда, где я учился. Конечно, я бродяжничал, катался зайцем на поездах, жил в ночлежках, но только в рамках летней программы в Новой Школе, организованной «Юнион Пасифик». Ночлежки были ненастоящими, а бездомных играли актеры-импровизаторы из театра «Апрайт Ситизенс Бригейд»[25]. Безусловно, мы прочувствовали всю сложность неустроенной жизни, но там был хотя бы намек на страховочную сетку. Когда один раз во время бродяжьего завтрака (фасоль привезли с фабрики, которая занимается обработкой продуктов из орехов) у Дерека Уилкинсона началась аллергическая реакция, рядом имелась медсестра (одетая в форму охранника железной дороги) с эпинефриновым шприцом наготове. Можно предположить, что настоящий бродяга с аллергией на орехи в таких тяжелых условиях был бы сам по себе. Или была бы. Привычка думать о бездомных исключительно в мужском ключе помешала мечтам бездомных женщин сильнее, чем я, белый мужчина, могу вообразить. Пожалуй, о бездомных тоже лучше говорить «тон».

22Удовольствие от жизни (фр.).
23Здесь и далее Розенберг вольно цитирует стихотворение известного в США детского писателя доктора Сьюза «Это только начало!».
24Генри Дарджер – американский художник-иллюстратор и писатель, ставший известным лишь после смерти, когда в его квартире обнаружили огромную рукопись с сотнями иллюстраций.
25Труппа артистов, работающая в жанре импровизированной комедии. – Прим. ред.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 
Рейтинг@Mail.ru