И лучше для всех, если Лидочка не будет знать, где скрывается Андрей, что он делает. Потому что, если ты чего-то не знаешь, ты не расскажешь об этом на допросе. Лидочка не стала спорить с Теодором, потому что у нее не было иллюзий. А теперь она ждала Теодора с вестями от Андрея. А в институте скрыла, что замужем, благо у них с Андреем разные фамилии, она – Иваницкая, Андрюша – Берестов.
– Я буду тебе верить, – сказала глубокомысленно Марта. – А знаешь почему?
– Почему?
– Если бы что, тебе бы путевку в Санузию не дали! Здесь такие люди бывают!
Марта наклонила голову по-птичьи, ждала ответа. Лидочка поднялась с постели. Ведь не скажешь ей, что путевка была горящая, досталась Лидочке случайно, потому что не смогла поехать Гордон-Полонская. Фамилию на путевке поправили, директор, благоволивший к Лидочке, написал собственноручно: «Исправленному верить».
Успокоив себя, Марта оставила пост у окна и подошла поближе. Она выкинула из головы проблемы, оставшиеся за пределами Санузии. Или ей показалось, что выкинула.
Всесилие пана Теодора должно иметь пределы. Вера в беспредельность сродни религии, а она, Лидочка, никогда не сотворит себе кумира… Ну что ему стоит приехать! Хотя бы кинуть в ящик открытку. Сколько можно ждать? Она же всю жизнь ждет, и ждет, и ждет…
Марта стояла уже рядом.
Это были чужие люди, так быстро и ловко перевоспитанные советским режимом, словно до него никакой истории не было. И Лидочку порой изумляла забывчивость окружающих. Ведь Марте уже за тридцать, революцию она встретила взрослой, может быть, успела окончить гимназию. Как приятно, наверное, существовать, не помня о прошлом. А завтра уже не будет и сегодняшнего…
– Ты завиваешься или они сами вьются? – спросила Марта. И, не дождавшись ответа, продолжала: – Моя беда в том, что все мои любовники хотели, чтобы у меня вились волосы – как у цыганки. Я похожа на цыганку? По-моему, совершенно не похожа, потому что все цыганки очень грубые и брюнетки, а я натуральная шатенка. В результате я пережгла себе волосы, и они страшно секутся. Хочешь покажу, какие у меня щипцы? Настоящие электрические, заграничные, фирмы «Филипс». Если этот Алмазов меня арестует, оставлю тебе в наследство.
Лидочка устроилась перед зеркалом и стала причесываться.
– А почему он вас арестует? – спросила она.
– Ведь не просто так он сюда приехал? Обязательно с заданием. Впрочем, не бойся, я пошутила, я колдую. Я говорю: ах, меня завтра возьмут! И даже представляю себе, как это случится. И тогда не случается. Никто не приходит. К соседям приходят, а ко мне никогда. А знаешь почему? Потому что мой Миша, это мой муж, я тебя обязательно с ним познакомлю, он главный специалист по автомобилям. Если его арестовать, то завод буквально остановится, а кто пострадает? Они и пострадают. А они не дураки.
Марта замерла с полуоткрытым ртом – ее монолог тоже был частью ритуального колдовства, и ей хотелось, чтобы Лидочка ей поверила. Лидочка сделала вид, что поверила в незаменимость Миши Крафта.
– Скажите, а молодой человек – мужчина, который нес Александрийского, это тот самый Пастернак?
– Кажется, он поэт. Не понимаю, почему им сюда путевки дают! Я очень уважаю Пушкина, но эти современные витии – Маяковские и Пастернаки, – они выше моего понимания. И поверь мне, голубушка, что через десять лет их никто уже не будет помнить.
– Пастернак очень хороший поэт, – сказала Лидочка. Она не любила и не умела спорить, но ей показалось нечестным отдать на растерзание Марте такого хорошего поэта и человека, который под холодным дождем прибежал спасать их с Александрийским. Еще неизвестно, побежал ли бы Пушкин… впрочем, Пушкин бы побежал, он был хороший человек.
– Ты меня не слушаешь? – донесся сквозь мысли голос Марты. – Здесь ты можешь встретить удивительных людей. В Москве ты их только в «Огоньке» или в кинохронике увидишь, а здесь можешь подойти и спросить, какая погода. В прошлый раз здесь был сам Луначарский. Он часто сюда приезжает в субботу и воскресенье. Ты знаешь, он читал свою новую трагедию!
– В стихах? – спросила Лидочка.
Марта не уловила иронии и, сморщив сжатый кудрями лобик, стала вспоминать, как была написана трагедия. И в этот момент ударил гонг.
Звук у гонга был низкий, приятный, дореволюционный. Он проникал сквозь толстые стены и катился по коридорам.
– Ужин, – сообщила Марта голосом королевского герольда. – Восемь часов. Земля может провалиться в пропасть, но гонг будет бить в Узком в восемь ноль-ноль.
– А что у вас надевают к ужину?
– У нас здесь демократия, – быстро ответила Марта. – Но это не означает распущенности. Даже летом не принято входить в столовую с открытой грудью или голыми коленками.
– Сейчас вряд ли это кому-нибудь захочется.
– Ну, что у тебя есть?
– Платье и фуфайка. И еще вторая юбка. – Лидочка открыла чемодан. Чемодан был старенький, сохранившийся еще с дореволюции, возле замочка он протек, и на юбке образовалось мокрое пятно.
Марта дала свою юбку. Она спешила, потому что президент республики Санузии не терпит распущенности. Только попробуй опоздать к ужину!
– И что же случится?
– А вот опоздаешь – узнаешь.
Это было сказано так, что Лидочке сразу расхотелось опаздывать, и она покорно натянула юбку, одолженную Мартой, – они с ней уже составили стаю, в которой главенство принадлежало старшей обезьянке. Она решала, что кушать и когда прыгать по деревьям. Лидочка, как хроменький детеныш, уже поняла, что любая самостоятельность преступна.
Они пробежали коридором, спустились вниз к высокому трюмо и оказались в прихожей – там Лидочка уже побывала сегодня. Прихожая была пуста, если не считать чучела большого бурого медведя, стоявшего на задних лапах с подносом в передних – для визиток.
– Его убил князь Паоло Трубецкой, – сообщила Марта, не сбавляя шага. – В этих самых местах… Не отставай.
Лидочка успела лишь заметить громоздкий комод и вешалку со многими шубами и пальто – Марта увлекла ее дальше, в гостиную, где стояли пианино, и кушетка, и кресла благородных форм, но с потертой обивкой, затем они оказались в столовой – ярко освещенной, заполненной лицами и голосами. Лидочку оглушили крики и аплодисменты – они предназначались им с Мартой. Лидочка смутилась и поняла их как похвалу за совершенные ею на ночной дороге подвиги. На самом деле причина аплодисментов заключалась в ином.
Когда аплодисменты и крики стихли, за длинным, покрытым относительно белой скатертью столом поднялся очень маленький человек – его голова лишь немного приподнялась над головами сидящих.
– Это он наш президент, – прошептала Марта, вытягиваясь, словно при виде Сталина.
– Добро пожаловать, коллеги, – заговорил президент. – Будучи общим согласием и повелением назначен в президенты славной республики Санузии…
– Слушайте, слушайте! – закричал Матя Шавло, изображая британский парламент.
– …Я позволю себе напомнить нашим прекрасным дамам, что гонг звенит для всех, для всех без исключения!
Президент поднял вверх ручку и вытянул к потолку указательный палец.
– От малого греха к большому греху!
Зал разразился аплодисментами, а Марта что-то выкрикивала в свое и Лидочкино оправдание. Пока шла эта игра, Лида смогла наконец рассмотреть зал, куда они попали. Зал был овальным, дальняя часть его представляла собой запущенный зимний сад, а справа шли высокие окна, очевидно, выходившие на веранду. С той стороны зала стоял большой овальный стол, за которым свободно сидели несколько человек, среди них Лида сразу узнала Александрийского и одного из братьев Вавиловых. За вторым, длинным, во всю длину зала, столом, стоявшим как раз посреди зала – от двери до зимнего сада, – народу было достаточно, хотя пустые места оставались. И наиболее тесен и шумлив был третий стол – слева.
– Я намерен был, – надсаживал голос президент Санузии, – выделить дамам места за столом для семейных, потому что там дают вторую порцию компота, но их странное пренебрежение к нам заставило меня изменить решение! – Голос у него был высокий и пронзительный, лицо, туго обтянутое тонкой серой кожей, не улыбалось. Это был очень серьезный человек. – Мой приговор таков: сидеть вам на «камчатке»!
Это заявление вызвало вопли восторга за левым столом.
– К нам, девицы! – закричал знакомый Лидочке Кузькин – аспирант ее Института лугов и пастбищ, где она трудилась над атласом. – К нам, Иваницкая! У нас не дают добавки компота, зато у нас дружный коллектив!
Места для Марты и Лидочки были в дальнем конце стола, и пришлось идти сквозь взгляды и возгласы. Большинство отдыхающих были мужчинами пожилого возраста, даже за столом-«камчаткой», куда усадили наказанных за опоздание женщин, они составляли большинство, так что деление по столам было скорее социальным, чем возрастным. Стол овальный – для академиков, стол «семейный» – для докторов и третий – «камчатка» для случайных и обыкновенных. Осмотревшись, Лидочка увидела, что Матю усадили за столом для семейных.
Подавальщица в белом переднике и наколке, что было совсем уж странно для советской действительности 1932 года, с сухим малоподвижным лицом, вкатила столик, уставленный тарелками с кашей. Появление каши было встречено новой волной криков, словно прибыл состав с манной небесной.
– Натужно, слишком натужно, – сказал Пастернак, сидевший рядом с Лидочкой.
– Даже страшно, – сказала Лидочка.
– Это игра, в которую играют серьезно, – сказал Пастернак. – Представьте себе, вечером после работы расковывают галерных гребцов, они садятся в кружок и устраивают профсоюзное собрание.
Официантка ловко и бесстрастно кидала тарелки с кашей, и они из рук в руки попадали на свои места. Пастернак взял стоявшую на середине стола плетенку с хлебом и протянул Лидочке.
– Спасибо, – сказала Лидочка.
– Вы, наверное, страшно промокли и продрогли, – сказал Пастернак.
Он не хотел показаться вежливым, он в самом деле представлял, как Лидочке было холодно и мерзко в темном лесу.
– А вы прибежали, как красная конница, – сказала Лидочка.
– Конница? – Пастернак улыбнулся, но как-то рассеянно, а Лидочка, затронутая его глубоко запрятанной тревогой, стала крутить головой, потому что еще не видела Алмазова.
– Он еще не приходил, – сказал Пастернак, угадав ее мысль.
– А что делать? – спросила Лидочка.
– Ничего, – сказал Пастернак. – Мы с вами не можем ничего делать, потому что этим доставим неприятности другим людям.
– Кому?
– В первую очередь профессору Александрийскому… Чем меньше мы их замечаем, чем меньше общаемся, тем незаметнее они уйдут.
– Вам хорошо, – сказала Лидочка.
– Мне?
– Вы умеете себя утешать… и обманывать.
– Но ведь нет исхода!
– А если уйти вперед?
– Куда?
– В будущее?
– Оно не будет лучше. Ни за что.
– Не может быть, – сказала Лидочка. – Подумайте, сколько уже выпало на нашу долю – и мировая война, и революция, и гражданская война…
– А голод на Украине еще не кончился, – сказал Пастернак, – и сейчас там умирают дети. Я знаю. Мне рассказывали. А потом будет хуже.
Матя Шавло пытался поймать взгляд Лидочки, а поймав, улыбнулся ей, подмигнул, всем видом показывая право на какие-то особые отношения с Лидочкой. И притом он умудрялся хмуриться, морщить нос, демонстрируя неприятие Пастернака.
Лидочка не была уверена, что может примириться с присутствием чекиста. Она должна будет сказать, сделать нечто принципиальное, чтобы он понял, какой он подонок. Чтобы все поняли.
И тут, как бы в ответ на бегущие в суматохе мысли Лидочки, дверь широко растворилась и четкой походкой, какую позволяют себе при входе в трапезную лишь императоры или полководцы армейского масштаба, вошел Алмазов, рядом с которым семенило воздушное, нежное, как взбитые сливки, создание.
Весь зал молчал. Оборвались разговоры, замерли ложки, занесенные над глубокими тарелками, полными плотной пшенной каши, густо заправленной изюмом. Казалось, должны были вновь загреметь аплодисменты – ведь появились опоздавшие, которых принято было встречать таким образом. Но никто не аплодировал. И все замолчали – было очень тихо, и только с кухни донесся звон посуды и женский голос: «А чего с него, козла вонючего, возьмешь, все равно пропьет». Но никто даже не улыбнулся.
Алмазов отлично почувствовал атмосферу столовой. Атмосферу отторжения, общей безмолвной демонстрации, на какие так способны российские интеллигенты, когда чувствуют свое бессилие и смиряются с поражением, не признаваясь в этом.
Такую атмосферу надо и должно ломать плетью – и Алмазов умел это делать. Недаром он с восемнадцатого года был в ЧК. Но, даже обломав плеть об этих людей, Алмазов ничего бы не добился – ему сегодня не нужна была война.
В полной тишине Алмазов взял под локоть свою спутницу и повел ее, покорную былиночку, к «академическому» столу, за которым, замерев так же, как и все остальные в зале, сидели Александрийский, братья Вавиловы и неизвестный Лидочке старичок.
– Уважаемый Павел Андреевич, – сказал Алмазов, и голос его был напряжен и звенел, будто мог сорваться от волнения. – Мне очень трудно говорить сейчас. Конечно же, мне удобнее и проще было бы попросить у вас прощения приватно, без свидетелей. Но я боюсь, что оскорбление, которое я нечаянно нанес вам, это и оскорбление для всех собравшихся здесь научных работников. Поэтому я счел необходимым принести свои извинения здесь, при всех.
Лидочка удивилась чуть старомодной и гладкой речи Алмазова – словно тот записал свое выступление «перед научной общественностью» на бумажку и вызубрил его перед зеркалом.
Александрийский смутился – он, как и все остальные, никак не ожидал такого хода со стороны всесильного чекиста. Он хотел подняться, начал шарить рукой в поисках трости, но Алмазов быстро сделал шаг вперед и положил ему на секунду руку на плечо – и рука его, видно, была так тяжела, что Александрийский послушно остался на стуле. Это движение руки – властное и рассчитанное именно на то, чтобы придавить Александрийского, прижать его к креслу, – не прошло незамеченным, по крайней мере Лидочка, даже не оборачиваясь, почувствовала, как дернулось крыло носа Пастернака, как поджались негритянские губы.
Все молчали – будто понимали, что продолжение следует. И Алмазов продолжал, но уже глядя не на Александрийского, а обращаясь ко всему залу и начиная улыбаться.
– Поймите меня, товарищи, правильно, – сказал он. – Ночь, дождь, авария, нервы мои издерганы – третью ночь без сна, и тут появляется ваш грузовик. Для себя мне ничего не нужно, но со мной находится слабая болезненная женщина, только что перенесшая воспаление легких, правда, Альбина?
– Да, – пискнула Альбина.
– Я подхожу к грузовику и вижу, что в кабине отлично устроился мужчина средних лет. И на моем месте, наверное, каждый из вас попросил бы незнакомца выйти, чтобы уступить даме место. Правда?
И тут Алмазов улыбнулся – мальчишеской, задорной, заразительной улыбкой. Лидочка никак не ожидала, что его лицо способно сложиться в такую очаровательную улыбку. Смущенно проведя пальцем по переносице, он закончил свою апологию:
– Если бы вы, Павел Андреевич, хоть словом, хоть вздохом дали мне понять, что немощны, что плохо себя чувствуете, неужели вы думаете, что я позволил бы себе такие грубые действия?
И, сказав так, Алмазов замер, приподняв брови в безмолвном вопросе.
Видно, по либретто этого действия Александрийскому следовало кинуться ему на шею и облобызать. Но Павел Андреевич лишь пожал плечами и сказал:
– Садитесь, каша остынет.
Пастернак оценил ответ Александрийского, дотронувшись рукой до локтя Лидочки, и та кивнула в ответ, а Матя со своего стола поднял вверх большой палец – будто был зрителем в Колизее.
Последовала пауза, потому что Алмазов, видно, не мог найти достойного продолжения сцены для себя, но затем он все же собрался с духом и, согнав с лица улыбку, потянул от стола свободный стул рядом с Александрийским и приказал своей Альбине:
– Садись.
Всем было ясно – происходит катастрофическое нарушение всех традиций. В этом имении еще никогда ни один гэпэушник, ни один большевик (если не считать Луначарского, который все же был интеллигентным человеком и писал плохие трагедии) не садился за стол академиков. Вернее всего, Алмазов и не подозревал, какое святотатство он совершает, но не исключено – он знал, что делает, и делал это сознательно, ибо был человеком коварным и особенно ненавидел тех, у кого вынужден был просить прощения.
Усадив свою спутницу, Алмазов намеревался и сам сесть рядом с ней по левую руку Вавилова, а президент Санузии уже вскочил, но не посмел открыть рта. Положение спасла подавальщица с невыразительным лицом, которая громко сказала:
– А вам, товарищ с дамочкой, не сюда – вам тут накрыто, слышите?
И так как никто не удерживал Алмазова, то после короткой заминки, завершенной облегченным возгласом президента: «Там вам НАКРЫТО!», Алмазов пошел к месту за «семейным» столом, за ним вскочила и поспешила Альбина. Когда она проходила мимо подавальщицы, та протянула ей две тарелки с кашей и сказала:
– Вам и вашему.
Девица отнесла тарелки и поставила их перед Алмазовым, который сидел теперь рядом с Максимом Исаевичем и принялся есть, чтобы чем-то заняться.
Постепенно шум возник снова и все усиливался, а особенно стало шумно, когда принесли компот и вкусные пирожки из пшеничной муки с капустой. Таких горячих, свежих, пышных пирожков Лидочка не видела уже больше года, потому что в Москве хлеб давали серый, непропеченный, словно все уже забыли, как три года назад булки продавались в последних частных булочных.
Не доев пирожка, Пастернак попросил прощения, поднялся и, незамеченный, вышел из столовой. Уход его хоть и свидетельствовал о прискорбном факте – известный поэт не увлекся с первого взгляда Лидией Иваницкой, что лишало ее права писать о нем воспоминания, – зато спас ее от опасности увлечься поэтом, что тоже не даст права на воспоминания, и позволил не спеша оглядеться и рассмотреть компанию, в которую ее закинула судьба.
Подавляющее большинство людей, жадно или нехотя поедавших пирожки с жидким чаем, не относились к научной элите, а принадлежали к быстро растущей категории научных работников – старших и младших, – которые оседали в плодящихся с началом пятилеток научных институтах и центрах, нужных для производственных успехов. Эти институты и научные центры стали как поглотителями получивших образование в рабфаках и университетах детей трудящихся и выходцев из провинции и еврейских местечек, так и прибежищем для образованных остатков господствующих классов, которые не желали покидать столицу и устремляться на возведение строек социализма в пустынях и тайге.
Осенью 1932 года, когда Украина вымирала от голода, а эшелоны с крестьянами ползли в Сибирь, когда на ошметках разграбленной деревни правили шабаш пьяные райкомовцы и никчемные подонки, близкая всеобщая гибель уже нависла над милым заповедником по прозвищу Санузия, что означало «Санаторий „Узкое“. Завершая первое десятилетие своего существования, санаторий, столь весело и шумно, катаясь на лыжах, играя в волейбол на аллеях княжеского парка, загадывая шарады, танцуя по вечерам в гостиной, проведший двадцатые годы, стал закисать.
И дело не только в том, что на ужин вместо куриного фрикасе стали подавать пшенную кашу да не хватало лампочек, но в общем моральном угасании республики.
Зимой еще ремонтировали и подсыпали снегом пологую горку, ведшую от террасы особняка к среднему большому пруду, чтобы кататься с этой горы на санках и лыжах, но оказалось, что Главакадемснаб не имеет на складе новых лыж, а старые почти все пришли в негодность, так что с тридцать второго года ограничились санками. Еще в тридцатом году в конюшне «Узкого», что располагалась в полуверсте от главного корпуса по дороге к Ясеневу, стояли не только три рабочие лошадки, но и лошади для верховых прогулок, но весной двух забрали в армию, а одну увезли в академический совхоз. И так во всем…
Веселье было обязательным, как обязательной считалась физкультура. Правда, и в этом произошли важные перемены, раньше всем хотелось заниматься физкультурой, все с большей или меньшей охотой выбегали на газон перед дворцом и делали там гимнастические упражнения или бегали, а теперь занятия стали обязательными, и пропустивший занятие, подобно опоздавшему к обеду, становился центром неблагоприятного внимания – его, вроде бы со смехом и шутками, тем не менее безжалостно критиковали и вполне всерьез лишали, к примеру, второго, если оно было мясным, или компота, если он был из свежих фруктов. Потому что здоровье индивида перестало быть его собственностью – на здоровье претендовало государство.
Все эти меры не распространялись на академиков. Еще в конце двадцатых годов академики считались равноправными членами республики, теперь же им самим, за малым исключением, не хотелось участвовать в видимости детских игр. И они предпочитали общаться с себе подобными, может, потому, что им подобные (если это не были академики-нувориши, выскочки из коммунистического университета или с колхозных полей) реже занимались доносами…
Лидочке с ее места было отлично видно, что братья Вавиловы как добрые друзья болтали с Александрийским, затем в беседу вступил седой астроном по фамилии Глазенап. Академикам и дела не было до шума, что издавала «камчатка» и уступавший ей «семейный» стол, за которым сидели не настоящие ученые, а люди, попавшие в Санузию по знакомству, либо будущие академики и директора институтов.
Матя Шавло, сидевший рядом с Алмазовым за «семейным» столом, не смотрел на Лидочку, а склонился к дамочке, привезенной Алмазовым. Он надувал щеки, почесывал усики, напыживался, обольщал, и Лидочке он сразу стал неприятен, может, оттого, что она уже почитала его своей собственностью – тем «своим» мужчиной, какой всегда возникает у привлекательной девушки в доме отдыха и санатории.
Неожиданно для себя Лидочка поняла, что у нее есть союзник – справа от нее с чайником в руке стояла высокая подавальщица с худым большеносым лицом. Не замеченная никем – кто видит официанток? – она смотрела на Матю столь интенсивно и, как показалось Лидочке, злобно, что Лида не могла оторвать от нее взгляда. Без сомнения, подавальщица знала Матвея.
Подавальщица выглядела странно для своей роли: она могла быть монахиней, молодой купчихой из старообрядческой семьи, даже фрейлиной немецкого происхождения – только не подавальщицей в столовой Санузии.
Лидочка хотела обратиться к Марте, которая всех здесь знает, но Марта сидела через два человека, и до нее не докричишься, тем более что она была занята беседой с розовощеким молодцем. Марта непрерывно вещала, а молодец согласно покачивал головой, подобно китайскому болванчику.
Лидочка поднялась с места, подошла к большому самовару, взяла стакан с заваркой, налила туда кипятку, а сама продолжала наблюдать за подавальщицей.
На вид женщине было немного за тридцать – совсем еще не старая, – у нее были бледная, чистая, как будто перемытая кожа лица и забранные под платок каштановые волосы. Серые глаза, ресницы чуть темнее глаз, бледные, неподкрашенные губы – все в лице женщины было в одном тусклом колорите. Женщина не делала попыток себя приукрасить, словно нарочно старалась быть незаметной мышкой, и ей это удалось. Можно было десять раз пройти мимо нее на улице и не заметить. И в то же время чем внимательнее рассматривала Лидочка подавальщицу, тем яснее понимала, что видит перед собой редкое по благородству линий лицо, красота которого не очевидна, будто сама стыдится своего совершенства.
Женщина уловила взгляд Лидочки и быстро обернулась, но не рассердилась и не испугалась, а увидела восхищение во взгляде девушки и в ответ на ее растерянную улыбку – растерянность возникает в момент неловкости, ведь подглядывать плохо, а тебя поймали на месте преступления – чуть улыбнулась и на мгновение прикрыла рот, будто хотела что-то сказать, но раздумала – и Лидочка успела увидеть белизну и красоту ее зубов.
– Простите, – сказала Лидочка.
– Да что вы, пустяки… – Достаточно порой интонации, двух слов, чтобы понять социальное положение человека. Подавая тарелки с кашей или разнося чай, подавальщица старалась говорить и вести себя простонародно – сейчас же она забыла, что надо таиться, – и интонацией выдала себя. В коротком обрывке фразы. И сама поняла, что Лидочка ее разоблачила, а та поспешила успокоить испугавшуюся женщину.
– У вас чудесный цвет лица, – неожиданно для себя заявила Лидочка. Секунду назад она не намеревалась говорить ничего подобного.
– Глупости, – смешалась подавальщица и быстро пошла прочь, но Лидочка понимала, что она на нее не обижена, что отныне они с подавальщицей знакомы. Любая следующая встреча не будет встречей чужих людей.
Марта поднялась и спросила Лидочку, кончила ли та ужинать.
– Какое счастье, – сказала Лидочка, – что можно уходить когда хочешь.
– Это явное ослабление дисциплины, – ответила Марта. – Еще в прошлом году президент республики выгнал бы тебя мерзнуть на берег пруда, если бы ты посмела без спроса встать из-за стола.
В дверях они догнали Александрийского. Он шел еле-еле, опирался на трость. Лобастый Николай Вавилов поддерживал его под локоть. Лидочка услышала слова Вавилова.
– Не надо было вам выходить к ужину. После всех пертурбаций…
– А вам, коллега, – сварливо ответил Александрийский, – не стоит меня жалеть.
Тут Александрийский спиной почуял, что их слушают, и перешел на английский. Английский язык Лидочка знала плохо, да и не хотелось подслушивать.
– Теперь спать? – спросила Лидочка.
Вместо Марты сзади ответил высокий тревожный голос президента.
– Товарищи, граждане республики Санузии! – кричал он. – Не покидайте столовую, не выслушав маленького объявления. Среди нас есть новички, еще не принятые в гражданство республики. Поэтому после ужина властью, врученной мне великими тенями, я призываю всех выйти на вершину холма и оттуда, глядя на Москву, дать клятву верности нашим идеалам.
– Дождик идет! – откликнулся Максим Исаевич. – Ну какие же клятвы при такой погоде.
– Дождь прекратился, – возразил президент. – Я своей властью прекратил его, и с завтрашнего дня наступает чудесная, теплая и сухая погода. Однако на холм идут лишь желающие. Отступники – да пусть им будет стыдно – могут лечь спать в своих берлогах.
– Кино будет? – спросил простодушный курносый парень, деревенская версия императора Павла Первого.
– Сегодня кино не будет, – сказал президент, – кино переносится на завтра, потому что новый заезд сегодня проходил в трудностях.
– Я знаю! – крикнула толстушка в синей футболке с красной звездой на правой груди. – Киномеханик снова запил!
Кто-то засмеялся. Лидочка обернулась, ища глазами подавальщицу. Та убирала со стола грязные чашки и тарелки, но на Лидочку она не посмотрела.
Все участники похода на неведомый Лиде холм прошли прямо в прихожую, где на вешалке висели все пальто. К Лидочке подошел Матя.
– Вы серчаете на меня, сударыня, – сказал Матя, делая жалкое лицо, – не обращаете на меня внимания, будто мы и не знакомы.
Следовало приподнять в немом удивлении брови и отвернуться от ничтожной помехи. Лидочка понимала умом, как следует себя вести, но на практике так и не обучилась.
– Это вы на меня внимания не обращаете, – сказала она, – потому что дружите с Алмазовым.
– Дружба с Алмазовым подобна дружбе кролика с удавом. И вы это знаете.
– Значит, просто подлизываетесь?
– И я не так прост, и он не так прост. Но он мне любопытен. Я встречал его две недели назад, когда сдавал в Президиум отчет о моей стажировке в Италии. Он нас курирует.
– Курирует? – Лидочка не знала такого слова.
– Заботится о нас, следит за нами, выбирает из нас, кто пожирнее, чтобы зарезать на ужин.
– И вы до сих пор живой?
– Какой из меня ужин!
Подошла Марта. Матю она уверенно отстранила, как старого приятеля.
– Не приставай к девушкам, – сказала она. – Лучше скажи, кто то воздушное создание, которое притащил с собой Алмазов?
– А ты его откуда знаешь?
– У каждого есть свои источники информации, иначе в этом вертепе не выживешь.
– По-моему, она актриса. Из мюзик-холла.
– Я сразу почувствовала – птичка невысокого полета.
Матя пожал плечами.
– Может быть, не пойдешь? – спросила Марта у Лиды. – На тебе же лица нет.
– Пройтись по свежему воздуху – только полезно. Усталость в возрасте Лиды – это приятное чувство, которое способствует сохранению осиной талии, – галантно возразил Шавло.
Он помог Лидочке одеться, а Марта спросила:
– А как ее зовут?
– Девицу Алмазова? Ее зовут Альбиной. Ты ревнуешь?
Когда они вышли из дома и пошли налево по узкой, засыпанной чуть ли не по щиколотку желтыми липовыми и оранжевыми кленовыми листьями дорожке, Марта сказала:
– Это старая традиция Санузии – смотреть на ночную Москву.
– Даже когда ее не видно, – сказал Матя. Он был так высок, что Лидочке приходилось запрокидывать голову, разговаривая с ним. Но в комнатах она этого не почувствовала.
Их догнал Максим Исаевич. Он был в расстегнутом пальто, без шляпы и тяжело дышал.
– Вы меня бросили! – заявил он. – Вы меня оставили на растерзание этому занудному президенту.
Матя взял Лидочку под руку. Лидочке это было приятно.
– Если бы я был писателем, – сказал Матя, наклоняясь к Лидочке, – я бы обязательно вставил президента Санузии в роман. Вся его жизнь состоит в пребывании здесь, остальные одиннадцать месяцев – лишь скучный перерыв в его настоящей, бурной, красивой и романтической деятельности в этих стенах. Он рожден быть президентом республики Санузия, и, когда нас всех пересажают или разгонят, он умрет от скуки. Хотя сам же на нас донесет.
– Типун вам на язык! – сказал Максим Исаевич и обернулся, но вблизи чужих не было.
Слева тянулись огороды и тускло светилась оранжерея. Направо дорожка круто скатывалась вниз.
– Если бы не оранжерея и не огород, мы бы здесь бедствовали, как везде, – сказала Марта.
– Академики не любят бедствовать – подсобное хозяйство Санузии на особом положении, подобно подсобному хозяйству Совнаркома, – сказал Шавло.
Лидочка поглядела вниз, куда сбегала пересекающая их путь дорожка. За черными ветвями вдали блестела вода.
– Мы сходим с утра на пруды, – сказала Марта.
– Там благодать для прогулок, – сказал Матвей.
– А здесь в прошлом году нашли мертвое тело, – сообщил Максим Исаевич.
Он показал на вросшее в землю кирпичное сооружение, вернее всего, погреб, какие строили при богатых дворянских усадьбах.
– Меня тут не было, – сказала Марта. – Но говорят, что это был старый князь Трубецкой. Он тайно перешел границу, добрался до Москвы, он хотел достать клад, который Трубецкие зарыли во время революции.
– А почему не достал? – спросила Лидочка.