bannerbannerbanner
Свобода и закон

Бруно Леони
Свобода и закон

Полная версия

Все народы мира в определенной степени подражали и во многих отношениях продолжают подражать английской и американской политическим системам. Европейцы завели себе несколько очень хороших с виду имитаций этих систем, что, в частности, объясняется тем, что их история и их цивилизация были отчасти похожи на историю и цивилизацию англоговорящих народов. Многие европейские страны, которым, в свою очередь, подражают их бывшие колонии по всему миру, ввели в свои политические системы нечто похожее на английский парламент или на американскую конституцию и, таким образом, льстят себе, пребывая в убеждении, что у них есть политическая свобода того же типа, как та, которая есть или была в прошлом у англичан и американцев. К несчастью, даже в странах, которые, как Италия, относятся к древнейшей европейской цивилизации, «свобода» как политический принцип означает совсем не то, что означало бы это слово, если бы оно было действительно связано, как в Англии и США, с институтом habeas corpus или с первыми десятью поправками к американской Конституции. Правила могут показаться почти такими же, но работают они по-другому. Ни граждане, ни чиновники не интерпретируют их так, как англичане и американцы; соответственно, и практика во многих отношениях сильно отличается.

Чтобы проиллюстрировать свою мысль, я не могу найти лучшего примера, чем то, что в Англии и США решения по уголовным делам должны приниматься – и действительно принимаются – посредством «скорого и публичного суда» (как призывает шестая поправка к Конституции США). В других странах, в том числе в Италии, несмотря на существование таких законов, как специальные статьи (например ст. 272) итальянского уголовно-процессуального кодекса (Codice di Procedura Penale), которые содержат некоторые требования, относящиеся к лицам, подозреваемым в преступлении и ожидающим суда в тюрьме, человек, которого обвиняют в преступлении, может находиться в предварительном заключении целый год или даже два. И когда его наконец признают виновным и выносят приговор, то иногда сразу же освобождают, потому что он уже отсидел в тюрьме весь назначенный ему срок. Разумеется, если его оправдывают, никто не в состоянии возместить ему те годы, которые он потратил в тюрьме. Иногда объясняют, что в Италии мало судей и не слишком хорошо организовано судопроизводство, но очевидно, что общественное мнение недостаточно активно относится к этим недостаткам судебной системы, которые кажутся не настолько противоречащими принципу политической свободы, как это было бы для общественного мнения Англии или США.

Таким образом, «свобода», как термин, обозначающий общий политический принцип, может только на первый взгляд иметь одинаковое значение в разных политических системах. Следует также отметить, что это слово может иметь разные значения и разные подтексты в различные эпохи в истории одной и той же правовой системы, и, что еще более поразительно, оно может иметь разные значения в одно и то же время, в одной и той же системе в разных обстоятельствах и для разных людей.

Пример первой ситуации – это история призывной системы в англосаксонских странах. Вплоть до относительно недавних времен система военного призыва, по крайней мере в мирное время, и английским, и американским народами рассматривалась как нечто несовместимое с политической свободой. В то же время народы континентальной Европы, например, французы и немцы (или итальянцы, со второй половины XIX века), считали почти само собой разумеющимся, что они должны согласиться с тем, что воинская повинность – это необходимая черта их политических режимов, даже не задумываясь, могут ли такие политические системы называться «свободными». Мой отец, итальянец, рассказывал мне, что когда он первый раз поехал в Англию в 1912 году, он спрашивал у своих английских друзей, почему у них нет воинской повинности, несмотря на военную угрозу со стороны Германии. Он всегда получал один и тот же гордый ответ: «Потому что мы – свободный народ». Если бы мой покойный отец мог бы снова поехать в Англию или в Америку, он бы не услышал от простых американцев и англичан, что их страны перестали быть «свободными» из-за введения призыва. Просто за это время содержание понятия «политическая свобода» в этих странах поменялось. Из-за этих изменений произошла утрата взаимосвязей, которые ранее существовали по умолчанию; в результате появились противоречия, довольно странные на взгляд специалиста, но приемлемые для других людей, которые бессознательно или, наоборот, с готовностью воспринимают их в качестве естественных ингредиентов своей политической или экономической системы.

В качестве хорошего примера того, что я имею в виду под «противоречиями», можно привести беспрецедентные законные полномочия, предоставленные в наше время профсоюзам в США и Великобритании. По выражению Главного судьи Северной Ирландии, лорда Макдермота, которое он употребил в недавних «Хамлиновских лекциях» (Lord MacDermott, Hamlyn Lectures, 1957)[13], Акт о профессиональных спорах (Trade Disputes Act) 1906 года «поставил профсоюзы в такое же привилегированное положение, в котором до 1947 года находилась британская корона в отношении правонарушений, совершенных в ее интересах». Этот закон предоставил иммунитет от судебного преследования таким действиям, совершенным вследствие договоренности двух или большего числа людей в ходе или в начале трудового конфликта, которые до этого всегда были основанием для судебного преследования; это относилось, например, к действиям, побуждающим к разрыву трудового соглашения, препятствующим другим людям в их профессиональной или предпринимательской деятельности или нарушающим права какого-либо индивида распорядиться по своему желанию собственным трудом или капиталом. Как подчеркивает лорд Макдермот, это очень широкая норма, которая может распространяться на действия, совершенные за пределами профессиональной деятельности и службы, и которая неизбежно должна приводить к ущербу или вреду для сторон, не являющихся участниками спора. Другой закон, Акт о профессиональных союзах (Trade Union Act) 1913 года, отмененный Актом о профессиональных спорах и профессиональных союзах (Trade Disputes and Trade Union Act) в 1927 году и полностью восстановленный Актом о профессиональных спорах и профессиональных союзах (the Trade Disputes and Trade Union Act) в 1946 году после возвращения лейбористов к власти, дал британским профсоюзам огромную политическую власть по отношению к их членам, а также власть над всей политической жизнью страны, разрешив им тратить деньги своих членов на цели, не относящиеся прямо к их уставной деятельности, и без консультаций с членами по поводу того, на что они хотели бы потратить свои деньги.

До принятия этих законов о профсоюзах не было никаких сомнений, что значение политической «свободы» в Англии было связано с равными правовыми гарантиями для всех на беспрепятственное распоряжение собственным капиталом или трудом. После принятия этих законов в Великобритании больше нет защиты от всех, кто покушается на это право, и нет никаких сомнений, что это привело к поразительному системному противоречию, которое касается свободы и значения слова «свобода». Если вы – гражданин Великобритании, вы можете «свободно» распоряжаться принадлежащими вам трудом и капиталом в сделках с индивидами, но вы больше не можете свободно распоряжаться ими в сделках с людьми, принадлежащими к профсоюзам, или с людьми, действующими в интересах профсоюзов.

В США в законе Адамсона 1916 года, как пишет Вернон Орвэл Уоттс в своей блестящей монографии «Монополия профсоюзов» (Orval Watts, Union Monopoly, 1954), федеральное правительство впервые использовало свои силовые полномочия, чтобы осуществить то, чего профсоюзы, вероятно, «могли бы добиться лишь в результате долгой и изнурительной борьбы». Последовавший за ним закон Норриса – Ла Гардиа (Norris – La Guardia Act) 1932 года, который в известном смысле был американским близнецом английского Акта о профессиональных союзах 1906 года, ограничил право федеральных судей выносить судебные запреты в трудовых спорах. В американском и английском праве судебные запреты – это судебные постановления о том, что определенные люди не должны делать каких-либо вещей, способных причинить убытки такого рода, которые невозможно возместить посредством иска о компенсации вреда. Как отметил Уоттс: «…судебные запреты не создают законов. Они лишь используют на практике принципы уже существующих законов, и профсоюзы часто используют их с этой целью против работодателей и против конкурирующих профсоюзов». Изначально федеральные судьи обычно выносили судебные запреты в пользу работодателей во всех тех случаях, когда большое количество неплатежеспособных людей могло причинить убытки, действуя незаконным образом с незаконными целями, например, уничтожая чужую собственность. Американские суды обычно поступали так же, как поступали английские суды до 1906 года. Английский закон 1906 года был задуман как «лекарство» для профсоюзов от решений английских судов, точно так же, как закон Норриса – Ла Гардиа 1932 года должен был защитить профсоюзы от постановлений американских судов. На первый взгляд может показаться, что американские и английские суды предвзято относились к профсоюзам. Об этом говорили многие и в США, и в Англии. На самом деле, суды применяли к профсоюзам исключительно те принципы, которые они всё еще применяют ко всем прочим людям, если они, скажем, вступают в заговор с целью повредить чужую собственность. Судьи не могли допустить, чтобы те самые принципы, которые охраняют людей от принуждения со стороны других, можно было не соблюдать, если на людей посягают члены или чиновники профсоюза. Выражение «свобода от принуждения» имело для судей четкое терминологическое значение, которым объяснялись судебные запреты, направленные на то, чтобы защитить работодателей, так же как и всех остальных, от принуждения со стороны других людей.

 

Несмотря на это, после принятия закона Норриса – Ла Гардиа каждый человек в стране стал «свободен» от принуждения со стороны всех остальных, кроме тех случаев, когда профсоюзные функционеры или члены профсоюза хотели принудить работодателей согласиться на их требования, угрожая причинить им вред или причиняя его на самом деле. Таким образом, с момента принятия американского закона Норриса – Ла Гардиа 1932 года выражение «свобода от принуждения» в конкретном случае судебных запретов изменило свое значение в Америке не в меньшей степени, чем в Англии после принятия Акта о профессиональных спорах 1906 года. В 1935 году американский закон Вагнера о трудовых отношениях (Wagner Labor Relations Act) дополнительно ухудшил положение, не только ограничив значение «свободы» для тех граждан, которые были еще и работодателями, но и явным образом изменив значение слова «вмешательство» и создав, таким образом, терминологическую путаницу, которая заслуживает упоминания в лингвистическом обзоре понятия «свобода». Как отметил Уоттс: «Никто не должен “вмешиваться” в легитимную деятельность любых других людей, если “вмешиваться” означает использовать силу, обман, угрозы, принуждение или оскорбления». Поэтому наемный работник не вмешивается в дела собственников «Дженерал Моторс», если он уходит работать в «Крайслер». Однако, как отмечает в своей книге Уоттс, нельзя сказать, что он не вмешивается, если применять к его поведению критерии, использованные в законе Вагнера, чтобы установить, когда работодатель «вмешивается» в профсоюзную деятельность своих сотрудников – например, во всех тех случаях, когда при найме он отдает предпочтение людям, не состоящим в профсоюзе. Таким образом, совершенно потрясающий результат такого использования слова «вмешательство» состоит в том, что, в то время как люди из профсоюза не вмешиваются, когда они посредством незаконных действий принуждают работодателей согласиться на их условия, работодатели вмешиваются, когда они никого ни к чему не принуждают[14].

Тут вспоминаются некоторые другие удивительные определения, например, известный афоризм Прудона («Собственность – это кража») или история гоголевского Акакия Акакиевича, у которого разбойник отнимает шинель со словами: «А ведь шинель-то моя!» Если рассмотреть взаимосвязь в обычном языке слова «свобода» со словом «вмешательство», можно ясно представить себе, в какой степени изменения, подобные тем, которые мы только что описали, могут повлиять на значение слова «свобода».

Если мы зададимся вопросом, что на самом деле сегодня означает «свобода от принуждения» в политической и правовой системах Великобритании и США, то столкнемся с грандиозными трудностями. Если быть честными, то следует признать, что в зависимости от того, кого принуждают, существует более одного юридического значения термина «свобода от принуждения».

Вероятнее всего, эта ситуация связана с тем изменением смысла слова «свобода» в обычном языке, которое продвигают в настоящее время во всем мире чрезвычайно влиятельные лоббистские и пропагандистские группы. Мизес прав, когда говорит, что сторонники современного тоталитаризма попытались извратить слово «свобода», описывая с его помощью положение индивидов в такой системе, в которой они не имеют никаких прав, кроме права подчиняться другим.

Эта революция смысла, вероятно, в свою очередь, связана с рассуждениями некоторых философов, которые обожают определять свободу, в противовес всем традиционным значениям этого слова в обычном языке, как нечто подразумевающее принуждение. Так, Босанкет, английский последователь Гегеля, утверждал в «Философская теория государства» (Bosanquet, Philosophical Theory of the State, 1899): «…можно непротиворечиво утверждать, что нас принуждают к свободе». Я согласен с Морисом Крэнстоном, когда в своей недавно опубликованной статье он пишет, что такие определения свободы основаны по преимуществу на теории «раздвоенного человека», то есть человека как «психофизической единицы», которая одновременно является рациональной и «иррациональной». Таким образом, свобода будет подразумевать принуждение, которое рациональная часть человека осуществляет по отношению к иррациональной. Однако часто эти теории жестко связаны с понятием принуждения, которое самозванные «рациональные» люди могут применять от имени, но также иногда и против воли, якобы «иррациональных» людей. Наиболее известным из таких примеров мне представляется теория Платона. Его философская идея раздвоенности человека жестко связана с его политической идеей общества, в котором разумные люди должны править остальными, если это необходимо, то и без их согласия, – как хирурги, говорит он, которые режут и прижигают, не обращая внимания на крики пациентов.

Все трудности, на которые я указал, предупреждают нас, что нельзя использовать слово «свобода» и надеяться на понимание, если сначала не определить ясно то значение, которое мы в него вкладываем. Реалистический подход к определению «свободы» не принесет успеха. Вне зависимости от людей, которые о ней говорят, никакой «свободы» не существует; невозможно дать определение «свободы» тем же способом, каким мы даем определение материального объекта, на который каждый может указать.

Глава 2. «Свобода» и «принуждение»

Более тщательный подход к определению «свободы», чем отвергнутый нами реалистический, будет связан с предварительным анализом природы и цели такого определения. Обычно различают «условные» и «лексикографические» определения. Оба типа определений описывают значение слова, но первый относится к значению, которое использует для данного слова автор определения, а второй относится к тому значению, в котором это слово употребляют обычные люди.

После Второй мировой войны появилась новая школа философии языка. Она признает существование языков, чья цель является не только дескриптивной или даже не является дескриптивной, языков, которые так называемый Венский кружок осудил за неправильность и бесполезность. Сторонники нового движения признают также недескриптивные (иногда их называют «персуазивные» или «аргументативные») языки. Цель персуазивных определений – не в том, чтобы описать вещи, а в том, чтобы придать обычным значениям слов позитивные коннотации и побудить людей усвоить определенные мнения или определенные формы поведения. Очевидно, что некоторые определения «свободы» могли быть изобретены – и так часто происходило в реальности – с целью побудить людей, например, выполнять приказы некоего вождя. Ученый не должен заниматься формулировкой персуазивных определений. В то же время он имеет право давать условные определения «свободы». Поступая так, исследователь может одновременно избежать упрека в использовании нечетких определений с целью ввести кого-либо в заблуждение и избавить себя от необходимости разрабатывать лексикографическое определение; трудности последней задачи очевидны, если вспомнить о множестве уже упоминавшихся значений слова «свобода».

На первый взгляд, решением проблемы могут быть условные определения. То, что мы оговариваем, зависит только от нас или, в крайнем случае, от партнера, с которым мы договариваемся о том, что мы хотим определить. Когда лингвисты говорят об условных определениях, они подчеркивают их произвольный характер. Одним из доказательств этого служит энтузиазм, с которым сторонники условных определений ссылаются на авторитет человека, который не является или по крайней мере не считается философом. Этот авторитетный джентльмен – Льюис Кэрролл, великолепный автор «Алисы в Стране Чудес» и «Алисы в Зазеркалье», описывающий невозможных и безумно изощренных персонажей, с которыми Алиса встречается во время своих странствий. У одного из них, Шалтая-Болтая, слова означали то, что ему хотелось, и за это он даже выплачивал им жалованье.

– Когда я беру слово, оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше, – сказал Шалтай презрительно.

– Вопрос в том, подчинится ли оно вам, – сказала Алиса.

– Вопрос в том, кто из нас здесь хозяин, – сказал Шалтай-Болтай. – Вот в чем вопрос![15]

Когда аналитические философы говорят об условных определениях, они имеют в виду в основном логические и математические определения, то есть области, где каждый может начать с того места, где ему угодно, при условии, что он точно определяет термины, которые использует в своих рассуждениях. Не останавливаясь на сложных вопросах, связанных с содержанием логических и математических процедур, мы считаем себя обязанными предостеречь читателя от опасности, которая возникает, если не различать математические доказательства и рассуждения людей о «свободе» и подобных ей предметах. Разумеется, треугольник – это понятие, вне зависимости от того, является ли это понятие чем-нибудь еще, например, объектом опыта, интуитивным представлением и т. п. «Свобода» – это тоже понятие, но для многих людей это еще и смысл их жизни, то, за что, как они говорят, они готовы сражаться, то, без чего, как они говорят, они не могут жить. Я не думаю, что люди готовы сражаться за треугольники. Может, какие-нибудь математики. Но многие люди говорят, что они готовы сражаться за свободу – так же, как они готовы сражаться за свою землю и за жизнь своих близких.

Это не панегирик в честь свободы. То, о чем я упомянул, легко проверить; это подтверждает история многих стран; это легко наблюдать в обыденной жизни. То, что люди готовы сражаться за то, что они называют своей «свободой», связано с тем, что они говорят, что они «сохранили», «потеряли» или «обрели вновь» свою «свободу», хотя они никогда не говорят, что они «сохранили», «потеряли» или «обрели вновь» треугольники или какие-нибудь другие геометрические понятия. С другой стороны, на свободу нельзя просто указать; она не является материальным предметом. Даже если рассматривать «свободу» как материальный предмет, она не может быть одной для всех, потому что существуют разные значения «свободы». Несмотря на это, мы, вероятно, можем сказать, что, по крайней мере, для каждого человека, который о ней говорит, «свобода» – это реальность, это определенная вещь. «Свобода» может быть ситуацией, которая отвечает требованиям тех, кто ее превозносит; она может быть объектом нечувственного опыта, связанного с осознанием нематериальных вещей, ценностей, веры и т. д. Вероятно, «свобода» – объект психологического опыта. Это означает, что обычные люди не считают ее просто словом, номинальной единицей, о значении которой достаточно договориться посредством условного определения, как в математике и логике.

В таких обстоятельствах я не уверен, можно ли дать условное определение свободы. Конечно, любое определение в какой-то степени является условным, поскольку оно подразумевает некоторого рода соглашение о том, как должно использоваться данное слово. Даже лексикографические определения не исключают условных элементов; например, когда описывается, что́ люди обозначают каким-то словом из нейтральной лексики во Франции или в Англии, или в обеих странах, или во всем мире. Например, можно оговорить в условиях то, какие языки будут учитываться при формулировке лексикографического определения, или то, как будет делаться выбор из разных значений одного и того же слова, которые даются в словарях. Однако во всех этих случаях мы всегда помним, что существует зафиксированное в общих словарях словоупотребление, которое мы не можем изменить посредством специально оговариваемых условий, не проигнорировав те значения слов, в которых их действительно употребляют другие люди.

 

Специально оговариваемые условия – это просто инструменты, которые мы используем, чтобы передать другим нечто, что мы хотим им сообщить. Иными словами, это средство коммуникации и передачи информации; но саму информацию нельзя оговорить. Можно оговорить, что мы будем называть черное «белым», а белое «черным», но мы не можем оговорить конкретный сенсорный опыт, который мы передаем и которому мы произвольно даем имя «белого» или «черного». Оговорить условие возможно и даже полезно тогда, когда существует какой-то общий фактор, который и обеспечивает успешную коммуникацию. Таким общим фактором может быть непосредственное познание в математике или сенсорный опыт в физике, но сам этот фактор никогда не оговаривается. Во всех случаях, когда кажется, что оговоренное условие основано на другом оговоренном условии, это просто означает, что задача выявления общего фактора, который обеспечивает функционирование коммуникации, отложена; ее нельзя игнорировать. Будь Шалтай-Болтай не персонажем детской сказки, а реальным человеком, оговаривающим с другими людьми условия использования конкретного слова, здесь находился бы предел его власти.

Таким образом, давать условное определение «свободы», которое не передавало бы другим людям некую информацию, уже содержащуюся в значении этого слова, как его понимают люди, было бы практически бесполезно; и если бы, рассуждая об условных определениях, теоретики принимали бы во внимание такие вещи, как «свобода», то такое определение можно было бы подвергнуть сомнению.

Значит, чтобы условное определение «свободы» имело смысл, оно должно передавать какую-то информацию. Сомнительно, чтобы какая-либо информация, известная только автору определения, представляла интерес для людей, которые не имеют отношения к содержанию этой информации. Информация совершенно личного характера вряд ли заинтересовала бы других. Действительно, ведь было бы невозможно сообщить ее другим людям. Исключительно условное определение «свободы» не смогло бы избежать этого недостатка. Во всех тех случаях, когда политические философы предлагали условные определения «свободы», они хотели не только передать информацию о своих личных чувствах и убеждениях, но и напомнить другим людям о тех чувствах и убеждениях, которые, по их мнению, были общими для их аудитории. В этом смысле условные определения «свободы», которые время от времени предлагаются политическими философами, тоже в той или иной степени имеют отношение к обычному употреблению слова «свобода» и, следовательно, к его лексикографическому анализу.

Таким образом, в конечном счете действительно полезным определением свободы должно быть лексикографическое определение – вне зависимости от того, что с этим будут связаны трудности лексикографического анализа.

Итак, «свобода» – это слово, которое люди используют в обычном языке для обозначения психологического опыта особого типа. Этот опыт бывает разным в разное время и в разных местах; он связан с абстрактными понятиями и терминами, но его нельзя приравнять к абстрактному понятию или редуцировать до обычного слова. Наконец, вполне возможно и, вероятно, полезно или даже необходимо сформулировать условное определение «свободы»; но им нельзя ограничиться, потому что только лексикографические разыскания могут выявить те значения, которые люди действительно приписывают этому слову в обиходе.

«Свобода», между прочим, это слово с положительными коннотациями. Может быть, полезно добавить, что «свобода» стала «сладким словом» потому, что люди используют его для указания на свою позитивную установку по отношению к тому, что они называют «быть свободными». Как заметил Морис Крэнстон в своей процитированной выше книге «Свобода» (Freedom; London, 1953), люди никогда не говорят «я свободен», имея в виду, что у них нет чего-то, что они считают хорошим для себя. Никто, во всяком случае в повседневной жизни, не говорит «я свободен от денег» или «я свободен от здоровья». Чтобы выразить свое отношение к отсутствию чего-то хорошего, люди используют другие слова: они говорят, что испытывают нужду в чем-то, и, насколько я знаю, так обстоит дело во всех живых и мертвых европейских языках. Иными словами, быть «свободным» от чего-то означает «быть без чего-то, что не является хорошим для нас», тогда как, с другой стороны, нуждаться в чем-то означает «быть без чего-то хорошего».

Конечно, свобода означает не очень много, когда к ней добавлено только «от чего-то», и мы также ожидаем от людей, чтобы они сказали нам, что́ они могут делать свободно. Однако кажется несомненным присутствие негативной импликации в слове «свобода» и некоторых родственных словах, например, «свободный». Эта негативная импликация также присутствует в словах, родственных термину liberty, который представляет собой латинское соответствие «свободы-freedom» и не является словом с другим значением[16]. Например, «либерал» – это слово, с которым и в Европе, и в Америке связано негативное отношение к «принуждению», вне зависимости от свойств «принуждения», которое, в свою очередь, совершенно по-разному воспринимается американскими и европейскими «либералами».

Таким образом, в обычном языке «свобода» и «принуждение» выступают как противоположные термины. Конечно, людям может нравиться «принуждение» или некоторые его виды, как нравилось оно офицерам русской армии, про которых Толстой сказал, что они ценили в военной жизни ее «обязательную и безупречную праздность»[17]. Гораздо больше людей в мире любят «принуждение», чем мы это себе представляем. Аристотель сделал глубокое замечание, когда он сказал в начале своего трактата о политике, что люди делятся на две категории: на тех, кто рожден для власти, и на тех, кто рожден, чтобы повиноваться властителям. Но даже если людям нравится принуждение, с точки зрения словоупотребления, было бы неправильно сказать, что «принуждение» – это свобода. Несмотря на это, мысль о том, что «принуждение» иногда очень тесно связано со свободой, как минимум, столь же стара, как история западных политических теорий.

Я полагаю, что главная причина этого в том, что ни о ком нельзя сказать, что он «свободен от» других людей, если другие люди «свободны» каким-либо образом принудить его. Иными словами, каждый человек «свободен», если он может каким-либо способом принудить других людей не принуждать его к чему-либо. В этом смысле «свобода» и «принуждение» неизбежно связаны друг с другом, и, когда люди говорят о свободе, об этом, возможно, слишком часто забывают. Однако сама по себе «свобода» в обычном языке никогда не бывает принуждением, и то принуждение, которое неразрывно связано со свободой, это исключительно негативное принуждение, то есть принуждение, единственная цель которого состоит в том, чтобы другие люди, в свою очередь, отказались от принуждения. Все это не просто игра слов. Это очень краткое описание значения слов в обычном языке политических обществ во всех тех случаях, когда у индивидов есть какая-либо внушающая уважение власть, или, как можно было бы сказать, во всех тех случаях, когда у них есть власть негативного порядка, дающая им право называться «свободными».

В этом смысле можно сказать, что «свободный рынок» также неизбежно подразумевает идею «принуждения» в том смысле, что все участники рынка обладают властью применять ограничения против других людей, например, против грабителей и воров. И это не комбинация «свободного рынка» и какой-то дополнительной власти, осуществляющей принуждение. Основой свободного рынка является положение, при котором те, кто участвует в рыночных сделках, обладают властью осуществлять принуждение по отношению к врагам свободного рынка. Эту особенность в недостаточной степени подчеркивают те авторы, которые, сосредоточив свое внимание на «свободном рынке», в конце концов начинают трактовать его как чистую противоположность государственного принуждения.

Так, например, профессор Мизес, чья непреклонная защита «свободного рынка», основанная на ясной и убедительной аргументации в сочетании с великолепным владением проблематикой, вызывает мое глубокое восхищение, утверждает, что «политическая и личная свобода – это термины, употребляемые для описания социальных условий индивидов в рыночном обществе, в котором власть необходимой гегемонической связи, государства, ограничена, чтобы она не ставила под угрозу функционирование рынка»[18]. Отметим здесь, что Мизес характеризует гегемонические связи государства как «необходимые», но под свободой имеет в виду «ограничения, налагаемые на применение полицейской власти»[19], при этом не оговаривая (что я считал бы разумным с точки зрения сторонника свободы торговли), что свобода означает также ограничения, наложенные на любого другого, кто вмешивается в функционирование свободного рынка. Как только мы признаем такое значение свободы, характеризующие государство гегемонические связи становятся не только тем, что следует ограничить, но также, и я бы сказал, прежде всего тем, что мы используем для того, чтобы ограничить действия других людей.

13Ежегодный цикл публичных лекций, с которыми выступают выдающиеся юристы, адвокаты судьи, и др.; тексты лекций выходят в издательстве Sweet & Maxwell. – Прим. перев.
14В недавно опубликованной статье «Правовые привилегии профсоюзов» (“Legal Immunities of Labor Unions”) Роско Паунд, декан Гарвардской школы права, предлагает подробное описание привилегий, которые предоставляют этим организациям закон США. Статья опубликована в сборнике статей: Labor Unions and Public Policy (Washington, D. C.: American Enterprise Association, 1958).
15Lewis Carroll (Charles Lutwidge Dodgson), “Through the Looking Glass,” in The Lewis Carroll Book, ed. Richard Herrick (New York: Tudor Publishing Co., 1944), p. 238. [Кэрролл Л. Приключения Алисы в Стране Чудес. Сквозь зеркало и что там увидела Алиса, или Алиса в Зазеркалье. М.: Наука, Глав. редакция физ. – мат. лит-ры, 1991.]
16Несмотря на противоположное мнение Герберта Рида (его приводит Морис Крэнстон: Maurice Cranston, op. cit., p. 44).
17Толстой Л. Н. Война и мир. Т. 2. Часть 4 (I). – Прим. ред.
18Ludwig von Mises, Human Action: A Treatise on Economics (New Haven: Yale University Press, 1949), p. 281.
19Ludwig von Mises, Human Action: A Treatise on Economics (New Haven: Yale University Press, 1949), p. 281.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru