© Григорьева К. В., перевод на русский язык, 2024
© Каравкина Д. Л., перевод на русский язык, наследники, 2024
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Одним вечером трое незнакомых друг другу человека приехали на одном и том же поезде и, стоя на перроне маленькой станции, одновременно ощутили приступ одиночества.
Реха огляделась по сторонам: на серой, обшарпанной станции почти не было света, мелкий дождь размыл очертания зданий. Девушка была разочарована, ведь представляла себе вход в этот молодой город по-другому, более величественным, более блестящим. Она взяла чемодан и, пройдя мимо вывески с выпуклыми буквами, направилась по залитой дождем платформе к выходу.
Немногочисленные приезжие уже разошлись, и вестибюль с его чисто выбеленными стенами и грязным кафелем опустел. Из-за двери ресторана доносились пьяные голоса. Реха вздрогнула и втянула плечи. «Какой прием на новой родине», – подумала она и уже через пять минут в чужом городе затосковала по доброй охране своей школы и «замку» с шумными коридорами. Она также скучала по белокурой Бетси и по толстому, молодому, любезному Крамеру, которые стояли сегодня утром у решетчатых ворот и махали ей вслед.
«Он меня предупреждал, – подумала Реха. – Он знал, что я сразу растеряюсь». Но тут же она вспомнила, что ответила ему и как вела себя перед ним, и ей стало стыдно, как будто в этот момент она снова оказалась перед столом Крамера, а он насмешливо смотрел на нее.
Реха подняла воротник и вышла на улицу. Она забыла о своем разочаровании, оказавшись на широкой площади, залитой белыми и разноцветными огнями, перед рядами новых домов с террасами, изящно переплетенными балконными решетками и веселыми неоновыми вывесками на фасадах. Это было похоже на картину, которую нарисовало ее живое воображение и краски которой не мог размыть даже непрекращающийся дождь. Затем она увидела двух парней, стоящих у подножия лестницы. По крайней мере один из них, великан в вельветовом костюме, возможно, плотник или каменщик, показался Рехе местным жителем, и она подошла к нему спросить дорогу.
Парень повернул маленькую узкую голову с коротко стриженными волосами и сказал то ли неприветливо, то ли смущенно:
– Без понятия. Я сам не отсюда.
– Я не ослышался? – спросил рядом стоящий парень. – Мне тоже в ту сторону. Позвольте проводить вас? – Он был ниже и стройнее, чем парень в вельветовом костюме, был аккуратнее одет и выглядел более подтянутым и уверенным в себе, а на его лице различалось трудноуловимое выражение хитрой расчетливости. – Я хорошо здесь ориентируюсь, – продолжил он. – Я приехал пару недель назад.
Он оценивающе оглядел худенькую черноволосую девушку, ее чемодан и бордовое летнее пальто (ради которого Реха не один месяц сортировала ягоды на консервном заводе) и спросил:
– На практику, да?
– Да, – сказала Реха.
– Значит, коллега. – Он протянул ей руку и слегка поклонился. – Курт Шелле, Шелле с двумя «л», – добавил он, он всегда упоминал эту двойную «л», добавлявшую немного блеска его простой фамилии.
– А я Реха Гейне, – представилась девушка.
– Реха… – повторил Курт, – Лессинг. «Натан Мудрый». – Он поморщился. – Этот Натан был моей темой на устном экзамене. «Проанализируйте пьесу» или что-то такое. Твой учитель по литературе тоже был таким же занудой?
Наконец третий, который все это время задумчиво и с отсутствующим видом стоял рядом, открыл рот и удивленно произнес:
– А мне тоже на эту же улицу. – Он заметил, как внезапно Курт насторожился, и поспешил объяснить, что тоже окончил среднюю школу в этом году и теперь хочет работать на комбинате и что он хотел бы присоединиться к ним.
– Значит, нас теперь трое, – заключил Курт и даже не потрудился скрыть свое беспокойство от присутствия этого третьего. – Надеюсь, ты не будешь идти так же медленно, как думаешь, иначе мы не доберемся до места и к завтрашнему утру.
Реха рассмеялась, а Курт, подбадриваемый ее смехом, продолжил подшучивать над неуклюжим парнем, который забыл представиться.
– А имя у тебя, великан, не тайна?
– Нет, – простодушно ответил он. – Николаус Шпаршу. – Он настороженно взглянул на новых знакомых, казалось, он ждал, что они вслух посмеются над его старомодным именем. – Николаус с одной «л», – добавил он.
– Ха-ха, – засмеялся Курт. – А ты смешной.
– Шекспир, «Гамлет», – невозмутимо продолжил Николаус, и Курт, который теперь чувствовал, что его здесь неприлично пародируют, перекинул через плечо свою походную сумку и скомандовал:
– Пошли!
Николаус молча взял чемодан Рехи и последовал за Куртом на небольшом расстоянии. Реха указала на черную папку, которую Николаус привязал к своему чемодану.
– Ты рисуешь?
– Немного, – ответил он. – Просто хобби. – Он скрыл, что давно мечтал о поступлении в художественную академию.
– И что тебе нравится рисовать больше всего? – спросила Реха в попытке поддержать разговор.
– Все подряд, – пробормотал Николаус, и на этом тема была исчерпана. Они молча пошли друг за другом, чувствуя себя неуютно под проливным дождем. У следующего фонаря Курт остановился и подождал их, его настроение снова стало таким же беззаботным.
В голубоватом свете Реха разглядела его лицо, загорелое, красивое. «Даже слишком красивое и гладкое», – подумала она, но ей понравился этот активный, дерзкий, хорошо одетый мальчик. На шее у него висела серебряная цепочка, и Реха начала гадать, что там – медаль или, может, медальон с фотографией какой-нибудь девушки.
До общежития было не слишком далеко, и Курт воспользовался этим временем, чтобы выяснить у них, откуда они родом; он сообщил, что сам он из Д., а его отец – директор текстильной фабрики.
– Мой старик мог бы привезти меня сюда на машине, – сказал он. – У него «Вартбург», а «Вартбург» – самая лучшая машина на сегодняшний день. В июне я сдал на права, но вы думаете, он дал мне покататься? У него и капли бензина не выпросишь…
– У меня нет родителей, – буднично сказала Реха.
Курт наконец понял, что эта показуха, рассчитанная на простодушных, здесь ни к месту. Он рассмеялся и сказал с неподдельной искренностью:
– Ты права, я просто пытаюсь впечатлить тебя. – Курт мог проявить обезоруживающее обаяние, когда хотел (а чаще всего он хотел), и теперь он поднял свои дерзкие зеленые глаза на Реху и сказал: – Но я очень рад, что поехал поездом. Иначе я бы не встретил такую прекрасную незнакомку…
«Боже, какой дешевый спектакль», – подумал Николаус, и ему хотелось, чтобы девушка отнеслась к этому парню и его одежде так же легкомысленно, как тот того заслуживал. Он предпринял робкую попытку отвлечь Реху от парня и спросил, в какую школу она ходила.
– Я жила в интернате Х, – сказала Реха. – Еще несколько лет назад люди прозвали нашу школу «Красный замок». Это должно было быть оскорблением, и сначала нас это раздражало, но потом мы привыкли к нему, и, наконец, мы сами стали называть ее «замком». На самом деле это просто странный маленький замок, но нам он казался красивым, мы были там как дома, знаешь… – Ей вдруг захотелось рассказать этому молчаливому, неуклюжему Николаусу о Крамере и Бетси, об оранжерее, парке и всегда полутемной библиотеке с характерным запахом пыли и кожи и чернил от новых книг и газет. Весь его вид говорил Рехе, что он умел слушать.
Однако Курт, который терпеть не мог не быть в центре внимания, шуткой разорвал слабую нить едва возникшего взаимопонимания между Николаусом и девушкой. Он придвинулся ближе к Рехе и стал рассказывать, жестикулировать, высмеивать своих учителей; у него был острый язык, и он любил злобно, карикатурно критиковать слабости других людей.
Даже Николаус засмеялся – что-то в этом Шелле с двумя «л» ему понравилось. Сам неуклюжий до грубости, он восхищался парнями своего возраста, которые могли непринужденно развлекать и располагать к себе девушек. Он хотел бы привлечь внимание большеглазой темноволосой Рехи; ее лицо с узким, выступающим носом напоминало ему образ женщины, имя которой он не мог сейчас вспомнить. Конечно, он прекрасно понимал, что не сравнится с веселым Куртом, поэтому молча шел рядом с ним и только однажды, когда его спросили напрямую, сказал:
– Я живу в М. Мой отец работает в типографии.
«Все остальное, – подумал он, – их не касается. По крайней мере, пока».
Наконец они дошли до общежития.
Перед тем, как попрощаться и отправиться на поиски своих комнат, Курт сказал:
– Мы же можем встретиться утром и вместе поехать на комбинат. – Разумеется, это предложение касалось только Рехи. Она взглянула на Николауса, который стоял чуть в стороне, очень высокий, немного полноватый в своем потертом вельветовом костюме, и ей стало жаль его.
– Ты же поедешь с нами? – спросила она.
Николаус кивнул. Он хотел бы сказать девушке что-нибудь дружелюбное, но, заметив, как беспокойно и испуганно она оглядывает темные фасады домов, вместо этого попытался успокоить ее:
– Тебе не стоит так много думать о доме, по крайней мере, в первую ночь. Знаешь, в первую ночь больше всего хочется домой, но потом быстро привыкаешь…
– Старый добрый дядюшка, – растрогался Курт.
В комнате, где предстояло поселиться Рехе, жила коренастая девушка лет двадцати с небольшим, работающая строителем подземных сооружений. Когда Реха вошла, она сидела на своей кровати и штопала чулки; на ней была только розовая ночная рубашка, и Реха смущенно пробормотала:
– Простите, что я так поздно…
– Ничего, – перебила ее девушка, голос у нее был почти мужской, такой же низкий и хриплый. Она невозмутимо оглядела Реху с головы до ног, затем протянула ей широкую, как лопата, руку со сломанными ногтями и добавила: – Располагайся! Твой шкаф левый. Думаю, мы поладим.
– Надеюсь, – сказала Реха. Она спросила, где можно помыться, избегая говорить девушке напрямую, потому что не была уверена, что ей тоже можно обращаться на «ты». Любезный Крамер строго следил за тем, чтобы, несмотря на тесную совместную жизнь в интернате, между учениками и взрослыми не возникало неуместной фамильярности.
Она сняла пальто и села на кровать, и в этот момент поняла, как устала и хотела спать. Но ей было стыдно переодеваться перед незнакомой девушкой: это была не Бетси, ее пухлая белокурая подруга Бетси, от которой у нее не было тайн и с которой она, шестнадцатилетняя, по вечерам стояла перед зеркалом… «Мы стояли так и, наслаждаясь, решали каждую субботу, кто кого любит, у кого грудь была больше, у Бетси всегда было на несколько дюймов больше, чем у меня».
– Куда пойдешь работать? В лабораторию, да? – спросила девушка.
– На земляные работы, скорее всего, – смело сказала Реха.
– Земляные работы? – насмешливо переспросила девушка. – С такими-то пальцами? Да и не только пальцами. Вон какая худая, я могу пришибить тебя одной рукой.
Реха покосилась на могучие мускулы собеседницы и поверила в эти слова. Несмотря на это, нахлынувшая изнутри волна скептической снисходительности побудила ее возразить. Она сказала дерзко, как тогда, перед столом Крамера: «То, что могут другие, могу и я. Конечно, поначалу будет непросто. Но ко всему можно привыкнуть, а когда овладеешь техникой…»
– Техникой! Вот где надо иметь технику, – сказала девушка, продемонстрировав свои мускулы.
– Глупости! Техника здесь, – горячо возразила Реха и постучала пальцем по лбу.
– Там только ветер, – воскликнула девушка, и ее голос прозвучал еще грубее. – Ты только из школы? И пришла рассказывать мне про технику… Я и так все знаю о подземных работах. – Она посмотрела на встревоженное лицо Рехи и добавила более дружелюбно: – Тебе еще много предстоит узнать, малышка.
Реха кивнула, она уже пожалела, что в первый же вечер начала спорить с девушкой, с которой ей придется жить еще несколько месяцев. Спустя некоторое время она сказала:
– Отвернитесь на секунду, пожалуйста. Я хочу переодеться.
– Я и так не обращаю на тебя внимания, – проворчала девушка, но все же отвернулась. Глядя на стену, она добавила: – Здесь все обращаются друг к другу на «ты». Можешь звать меня Лизой, если ты, конечно, не слишком важная.
Через некоторое время Лиза вышла из комнаты. Реха лежала в постели, скрестив руки за головой, смотрела в потолок и думала: «Комната отвратительная, совершенно не сравнится с замком. Здесь нельзя жить, здесь можно только ночевать». Голые стены с бледным узором угнетали ее, скудная мебель и ярко-белый, ничего не скрывающий колокольчик из матового стекла под потолком.
Потом вернулась Лиза, достала из шкафчика хлеб, колбасу и масло и приготовила себе нарезку на следующее утро. Потом она бросила через плечо:
– Плачешь, малышка?
– Нет, – прошептала Реха.
– Впервые так далеко от мамы?
– У меня нет мамы.
– Вот оно что, – сказала Лиза и повернулась к ней. – Умерла?
– В газовой камере, – сказал Реха громко и с такой ненавистью в голосе, что Лиза испугалась.
– Вот оно что, – повторила она. – Я не хотела… А отец-то у тебя есть? Я просто хочу сказать… ты так шикарно одета, должно быть, кто-то заплатил за это…
– Отец? Не знаю. Скорее всего, есть, – ответила Реха злобным тоном и подумала так, как она всегда думала об этом неизвестном отце, – в тех грубых выражениях, которые обычно не входили в ее лексикон: – Сбежал. Испарился. Надеюсь, погиб на фронте. Надеюсь, умер этот ариец.
Любопытная Лиза попыталась задать еще один осторожный вопрос, но Реха лежала с закрытыми глазами, с холодным и безразличным выражением лица и больше не отвечала. Лиза выключила свет и босиком подошла к кровати. Некоторое время она прислушивалась к дыханию своей соседки. В ушах у нее все еще звучал этот резкий, полный ненависти голос, и она ощутила что-то вроде отвращения к странной незнакомке с ее темным происхождением.
Лиза происходила из рабочей семьи, где было семеро детей; ее отец вернулся с войны целым и невредимым – война и фашизм не уничтожили ни одного близкого ей человека, а о страданиях других она знала только по книгам и рассказам. «В газовой камере, – подумала она. – Скорее всего, есть». Она не улавливала связи, не могла составить из кратких намеков историю, которая осветила бы ей обстоятельства жизни новой соседки, но это лишило ее сна (мой крепкий сон, и завтра в четыре утра ночь для меня закончится).
Наконец она произнесла в темноту:
– Эй, малышка… У тебя есть с собой еда?
– Нет, – удивленно ответила Реха.
– Раз так, то можешь взять у меня в шкафчике.
Она неуверенно засмеялась.
– Колбасу и мясо я ем в больших количествах.
– Спасибо большое, – поблагодарила Реха. – Это очень мило с твоей стороны. – Она догадывалась, что происходит с Лизой. Она достаточно часто замечала, как смущались другие люди, как неловко и скованно они вдруг начинали вести себя, когда слышали о матери Рехи, как будто все они чувствовали себя частично ответственными за то, что когда-то в Германии газовые камеры были построены для евреев.
– Я задела тебя, да? Не обижайся на меня, – через некоторое время сказала Реха, но ответа не получила, и она не была уверена, услышала ли ее Лиза.
Отец Рехи был архитектором, он развелся со своей женой-еврейкой через полгода после рождения дочери. Жить с неарийкой еще в 1941 году было опасно – большинство смешанных браков было расторгнуто за много лет до этого. Его репутация и положение были поставлены под угрозу, после преследований и принуждения он в конце концов подчинился.
Реха так и не простила его и, кроме того, возложила вину за смерть своей матери на человека, чье имя она даже не произносила вслух. Дебора Гейне была доставлена в Равенсбрюк, а маленькую полукровку поместили в национал-социалистический исправительный дом. Хотя Реха и не помнила того времени, оно оставило в ней следы, и все послевоенные годы добрая забота ее учителей и воспитателей не могла стереть этих следов.
Несмотря на страх и застенчивость, Реха была вспыльчива и иногда представляла, что скажет и сделает с этим человеком, если однажды им придется столкнуться лицом к лицу. Она не знала, как выглядела ее мать, какие у нее были волосы и глаза, но была уверена, что похожа на нее.
Полячка, которая когда-то посетила интернат, сказала ей, что ее темные глаза и тонкий с горбинкой нос напоминают ей молодую Розу Люксембург, и Реха, прочитав ее замечательные тюремные письма, стала гордиться этим сходством.
Когда глаза привыкли к темноте, она снова различила очертания мебели и светлый прямоугольник двери. Бледная полоска света падала сквозь щель в оконных занавесках. «Нужно прибраться, – подумала она, – привнести в обстановку что-нибудь цветистое: несколько картин, цветы, скатерть поверх отвратительной клеенки… Лизе, кажется, все равно, поэтому она продолжает жить среди голых стен в квартире, которая и не заслуживает такого названия. Как только я получу первую зарплату…»
Но пока она строила планы, прикидывала, высчитывала – а она знала, что на самом деле делает это только для того, чтобы отвлечься и обмануть свою тоску по дому, – ее мысли уже блуждали, возвращаясь в парк с его клумбами, заросшими львиным зевом, астрами и поздними розами, обратно к «замку», и она снова увидела извилистые коридоры и мрачные лестницы и свою комнату, в которую завтра или послезавтра войдут две незнакомые девушки. Два года назад ученики устроили соревнование: они сами расписывали свою комнату – с усердием, любовью и не очень умело. В итоге они с Бетси заняли третье место, но были уверены в том, что Крамер несправедлив или, по крайней мере, что у него нет вкуса.
Она думала и о Бетси, которая вчера рано уехала в Росток, в университет, и в сотый раз спрашивала себя, не было бы разумнее и удобнее поехать в тот же Росток или в Берлин, а не сюда, на комбинат, в незнакомую и захватывающую область. «Так точно было бы легче», – подумала она.
Она хорошо помнила тот июньский день, когда Крамер позвал ее к себе. Было очень жарко, несколько недель не было дождя, небо было светло-голубым, а земля серой и потрескавшейся от засухи. Они только что пришли с поля, грязные и потные, от их одежды все еще исходил запах сена и диких трав.
Крамер сидел за своим столом, толстый, светловолосый, еще молодой, его насмешливые серые глаза были спрятаны за очками. Он словно никак не изнывал от жары, и Реха улыбнулась про себя: «Он слишком вежлив, что даже не потеет в присутствии других».
– Садитесь, фрейлейн Гейне, – сказал он. – Итак, что вы решили?
– Да, – ответила Реха. – Я бы хотела поработать год на производстве, если вы не против.
– И каком же?
– «Шварце Пумпе».
– Вы могли бы поработать где-то поблизости, например, в «Персиле» в Г. Зачем ехать так далеко, фрейлейн Гейне? Почему выбор пал на «Шварце Пумпе»?
Она минуту поколебалась, а затем, смущенно улыбаясь, произнесла:
– Потому что звучит романтично.
– Романтично, о боже… После восьми часов земляных работ вам будет не до романтики.
– …И еще потому, что он далеко, – закончила Реха.
Крамер внимательно посмотрел на нее.
– Так, значит, вы хотите стать самостоятельной?
– Называйте, как пожелаете, – вспылила Реха.
Спустя мгновение Крамер продолжил:
– Я считаю правильным и полезным, когда ученики после окончания школы год работают на производстве. Но вам, дорогая Реха, вам это не подходит, простите, что я так прямолинеен. – Он потянулся за пачкой сигарет, но снова опустил руку. Он старался не курить при своих учениках (хотя, как и любой другой учитель, был членом «Общества курильщиков»). – Боюсь, вы сдадитесь, если все пойдет не так гладко или романтично, как вы себе это представляете.
– Я не сдамся, – резко возразила Реха. – Я достаточно смелая и в полях работаю не хуже других. Конечно, я хочу стать самостоятельней, и я не хочу вечно бояться чужих людей… – Она замялась, пытаясь подобрать слова, чтобы объяснить причины своего решения.
– Вы знаете, вас никто не заставляет, – добавил Крамер.
– Я не хочу, чтобы ко мне вечно относились как к жертве нацистского режима, – сказала Реха тихо, но решительно. – Я не хочу, чтобы меня вечно жалели, лелеяли и выделяли.
– Хорошо, хорошо, – быстро сказал Крамер. – Я сделаю все необходимое. Можете идти.
Последние недели пребывания Рехи в интернате прошли с осознанием того, что этот тяжелый период скоро закончится и она безвозвратно потеряет нечто восхитительное: родину, дружбу, детство и безопасность в сложившемся коллективе.
Сегодня утром Крамер проводил ее до ворот; он протянул ей свою толстую, короткую руку и, моргая за стеклами очков, сказал непривычно сердечным тоном:
– Я не настолько самонадеян, чтобы думать, что наш интернат был для вас чем-то вроде родительского дома, Реха. Но все же… – И вдруг он использовал обращение на «ты»: – Если у тебя когда-нибудь будет серьезное горе, напиши или приходи сюда. – Он, казалось, хотел добавить что-то еще, но промолчал и ограничился тем, что пожал ей руку и помахал на прощание, когда она шла по улице, медленно, в одиночестве, то и дело поворачивая к нему голову.
«Возможно, – подумала теперь Реха, – он боялся, что я приму его прощальные слова за трогательную речь и буду над ним смеяться».
Лиза перевернулась на спину и захрапела. «Должно быть, скоро полночь», – предположила Реха, и теперь, наконец, лежа с закрытыми глазами и подтянутыми коленями в ожидании сна, она поняла, как должна была объяснить свое решение Крамеру тогда, в июне.
«Мне стоило сказать, что я умею трезво мыслить и знаю свои слабости: недостаток выносливости, боязнь любых перемен, непостоянство чувств – увы, целый список недостатков, но я постоянно пытаюсь справиться с ними. И мой шаг в неизвестность, господин Крамер – одна из таких попыток, и на этот раз я не хочу останавливаться на полпути или же возвращаться обратно. Да… Это, собственно, все, что я хотела вам сказать».
По бетонной дороге с грохотом проехал тяжелый грузовик, и яркий свет фар пронизал занавеску, проходя по потолку комнаты широкой, быстро скользящей вниз полосой. «Курт Шелле с двумя “л” со своим “Вартбургом” – весело подумал Реха, – и этот смешной, молчаливый Николаус. Уже двое знакомых, или товарищей, или как там это называется. А двое – это больше, чем можно было бы пожелать за первые полчаса в незнакомом городе».
Теперь Реха была вполне довольна собой – она хорошо обдумала все принятые решения и, как это часто бывает, уже настроилась на принятие новых и наконец уснула, немного успокоенная и очень уставшая. В ее голове образы мокрых от дождя лиц плавно перетекали друг в друга, сменяясь видом серого вокзала и стоящего перед ним дрожащего от страха человека, который, казалось, вот-вот упадет в обморок.
Николаус включил свет; куда бы он ни повернулся, его взгляд падал на кактусы: несколько десятков горшочков с округлыми, как шарики, стеблями и гротескными сочленениями, выпуклыми петушиными гребнями, узкими зелеными язычками и белыми чешуйками; на каждом горшке была прикреплена плоская деревянная табличка, на которой было написано латинское и немецкое названия растения.
Они стояли пирамидой на деревянных подставках, на подоконниках, на тумбочках и даже на краю шкафа. Николаус, глядя на них, вздохнул.
«Человек явно заинтересован растениями, – подумал он. – Хорошо хоть мою кровать не заставил».
Он вспомнил вечера со старым другом своего отца; этот человек, с тех пор, как вышел на пенсию, с ужасающей страстью занялся разведением кактусов. Если его не остановить, он мог бы рассказывать о своих кактусах без перерыва в течение пяти часов; они, если верить ему, всегда должны были вот-вот расцвести.
Николаус распаковал чемодан и начал устраиваться.
Он не торопился – его сосед, вероятно, был на ночной смене, а значит, вернется не раньше шести часов.
Скудость его комнаты не смущала Николауса, он был человеком неприхотливым и равнодушным к внешнему виду, потому-то он беспечно ходил в одном и том же костюме до тех пор, пока мать не спрятала изношенную одежду и силой не заставила его надеть новый костюм. Дома они жили очень тесно: трое человек в однокомнатной квартире; Николаус ютился в каком-то чулане, и это его устраивало. Главное, чтобы у него были кровать и стол, за которым он мог рисовать.
На желтой стене рядом с кроватью он повесил три репродукции пейзажей Ван Гога без рамок и отступил на несколько шагов, рассматривая их с тем же благоговением и восторгом, что и всегда. Он разглядывал их сотни раз, словно запоминал: каждое цветущее дерево, каждое залитое солнцем кукурузное поле, каждое нежно расплывающееся облачко на ярко-голубом небе, и он чувствовал себя в этих пейзажах как дома, будто он неделями гулял под солнцем Арля, по тем же тропинкам, по которым ходил Ван Гог.
«Боже, неужели так можно рисовать, – подумал он, – видеть это буйство красок и показывать их другим…» Теперь, с его картинами на стене, комната не казалась ему чужой, как в первые минуты, и он пожалел, что ему пришлось выключить свет и пейзажей больше не видно.
Только лежа в постели он начал вспоминать прошедший день: прощание с родителями (его мать плакала, она скорее, чем Николаус, поняла, что это был окончательный уход и что отныне ее сын будет лишь случайным гостем, к приезду которого будут печь пироги и застилать кровать свежими простынями), поездка по равнине, покрытой сосновыми лесами и бурой пустошью, прибытие под дождем и знакомство с двумя людьми, которые смеялись над его несообразительностью.
«Она тоже смеялась, – постыдился он. – Наверное, я вел себя ужасно глупо. Но какие у нее глаза! И волосы: под светом фонаря они мерцали, как красное дерево. Возможно, однажды она разрешит мне нарисовать ее портрет. У нас впереди целый год. Но я точно знаю, что все равно не получу такой оттенок, и буду неделями злиться на свою бездарность. Она спросила, что я больше всего люблю рисовать. Возможно, я покажу ей пару своих работ. Но ей явно неинтересно, она спросила лишь из вежливости. Наверное, она такая же глупая, как и все девушки. Спрашивают о пустяках, хихикают или, что еще хуже, восхищаются, охают и ахают, не понимая, что портрет еще не становится человеческим лицом из-за простого фотографического сходства».
Отец Николауса, мужчина лет пятидесяти, был книгопечатником и много лет работал в художественном издательстве. До 1933 года он был социал-демократом, но никогда не преуспевал в политике, а в нацистскую эпоху вел себя тихо и выжидающе. Однако за эти двенадцать лет он многому научился, и когда после 1945 года две рабочие партии объединились, он без особых сомнений вступил в СЕПГ.
В свободное время он рисовал, без самообмана и без особых претензий к результату. Он знал, что ему уже слишком поздно становиться кем-то бо́льшим, чем искусным дилетантом, и поэтому так ревниво следил за одаренностью Николауса.
– Учись, парень, получай образование, – повторял он. – Когда мне было столько же лет, сколько тебе, я бы многое отдал, чтобы мне представились те возможности, какие есть у тебя.
Николаус, который и без напоминаний был прилежным и добросовестным учеником, находил такие нравоучения совершенно излишними и скучными, но он молча выслушивал их все. Он, как и большинство молодых людей, абсолютно спокойно воспринял эти «сто раз упущенные шансы».
Его мать настаивала на том, чтобы он пошел на работу после окончания средней школы.
– Чтобы ты не забывал, из какой ты семьи, – сказала она. Глядя на его длинные, нежные руки, она решительно сказала: – И чтобы ты понял, кто оплачивает твою учебу. Мы не можем этого сделать.
Николаус подумал о том, как терпеливо переносил предостережения отца.
– Хорошо, – ответил он им, и так решилось его будущее на следующий год.
Николаус зевнул, потянулся и ударился о изголовье своей кровати. Это была прочная металлическая кровать с коричневой отделкой, но, по-видимому, не предназначенная для людей такого необычайного роста.
Он потер голову. «Черт возьми, я забыл свою кепку, – подумал он, и его резко осенило: – Возможно, девушка приняла меня за каменщика или, во всяком случае, за того, кто давно здесь живет. Похоже, ей нужен кто-то, кто хоть немного позаботится о ней. Жаль, что рыцарь из меня не получится…»
На самом деле Николауса преследовали постоянные неудачи: если ему действительно нравилась девушка, он так долго медлил, так тщательно обдумывал каждый шаг своей тактики сближения, что она уже начинала общаться с другим, прежде чем он предпримет хоть какие-то попытки. Затем он, смирившись и одновременно испытывая облегчение, наблюдал за тем, как она прогуливается с другом по школьному двору, и ему в самом деле было удобнее и приятнее любоваться девушкой издалека.
Над его драмой на уроке танцев смеялась вся школа: учитель танцев назначил ему в пару семнадцатилетнюю девушку, застенчивую и в меру хорошенькую, чуть позже она бросила учебу после 10-го класса и стала продавщицей в пыльном магазине. Через восемь месяцев после выпускного у нее родился ребенок, и, хотя вскоре стало известно, что владелец магазина, уважаемый пожилой джентльмен, надругался над девушкой, Николаус неделями не мог избежать насмешек от одноклассников.
Краснея и заикаясь, он защищался сам и защищал девушку, и, конечно, никто не понимал, насколько для него болезненна эта история и почему он не мог найти в ней ничего смешного или достойного хотя бы улыбки.
И снова вспомнив то роковое событие, он сказал себе: «Может, это и глупо, но я все еще виню себя. Я же видел, какой всегда была та девушка, конечно, этот противный старикан уже тогда приставал к ней. Она боялась его. Мне стоило позаботиться о ней, расспросить ее, возможно, я бы мог ей как-то помочь. Всегда проявляешь тактичность в неподходящий момент. Не тактичность, равнодушие, – поправил он себя. – А эта девушка с волосами красного дерева… Она уже строит глазки этой обезьяне. Девушки так быстро влюбляются…»
Он лежал, свернувшись калачиком, мирно дремал и иногда вслушивался в ночные уличные звуки: негромкое пение, блаженное и фальшивое, машина резко затормозила, заскрипели шины, где-то в квартале все еще бубнило радио.
Николаус со спокойным ожиданием, не омраченным страхом, представлял себе следующий день, поездку втроем на комбинат; он знал его только по фотографиям и по фильму, ожидание напрягало его, безудержное любопытство к человеческим лицам и впечатлениям, которые можно было воплотить в рисунках и акварелях.
Но снова и снова, пока он не заснул, его мысли крутились вокруг Рехи, за которую он чувствовал себя ответственным по какой-то не до конца понятной ему причине. Одной из его слабостей было постоянное чувство ответственности за каких-либо людей, даже если они об этом не подозревали и не придавали этому значения, и, несомненно, это была его самая привлекательная слабость.