bannerbannerbanner
А зори здесь тихие…

Борис Васильев
А зори здесь тихие…

12

И Ковалев заторопился. Заторопился потому, что было уже одиннадцать, а он еще обещал сделать сегодня пистолет для Вовки Кукушкина. И музыку тоже пора было кончать, потому что вступало в силу постановление горсовета. Ну, с этим особо не спорили, и Серега быстренько уволок радиолу в дом, а вот отпускать Семена Митрофановича ни за что никто не хотел, и он еле-еле отбился. Обошел всех, со всеми за руку попрощался, поблагодарил от всего сердца. Пошел было, да вскоре его Серега нагнал:

– Я провожу вас, Семен Митрофанович. Можно?

– В наряд, значит, назначили тебя? – усмехнулся Ковалев. – В наряд по охране моей персоны?

– Да ну что вы, Семен Митрофанович… – Парень врал неумело, смущался. – Просто поговорить хотел…

– Поговорить? Ну, давай поговорим.

Они уже далеко отошли от домов: шум, который провожал их (это жильцы разбирали по квартирам свои стулья, скатерки, рюмочки), здесь, на пустынных, слабо освещенных улицах, почти не слышался. Поскольку парень все еще молчал, соображая насчет разговора, Семен Митрофанович спросил:

– Кукушкина опасаетесь, что ли?

– Он чокнутый, – сказал Серега. – Ему что в голову ударит, то он и сделает.

– Не боишься его?

– Нет. – Парень ответил очень просто, и младший лейтенант сразу поверил, что он действительно не боится никого.

– И долго же ты меня конвоировать собираешься?

– Да я не конвоировать! – Серега улыбнулся. – Человек, может, просто поговорить с вами хочет, пройтись, а вы – конвоировать да конвоировать…

Семен Митрофанович усмехнулся и сказал в точности как за пятьдесят шагов до этого:

– Поговорить? Ну, давай поговорим.

– Значит, на пенсию уходите, Семен Митрофанович? – Парень явно не знал, о чем ему говорить, но честно старался подладиться под грузно шагавшего рядом младшего лейтенанта. – Работать где устроитесь или так, на законном отдыхе?

Семен Митрофанович усмехнулся:

– Рано тебе, Серега, пенсией-то интересоваться. Ты мне лучше про ту девчонку расскажи, которую Толик у тебя отбил.

– Отбил?… Нет, этого не было.

– Ты извини, конечно, что я так, понимаешь, прямо. Но я не из любопытства: мне знать про нее все нужно.

– Нет, «отбил» тут не подходит, – вздохнул Сергей. – Тут посложнее, Семен Митрофанович… – Он помолчал, почмокал сигаретой. – Черт, сигареты сырые… Мать у нее закладывает здорово, ну, пьет, значит: видать, отец из-за этого их и бросил, хотя Алка – ее Алкой зовут, – (Семен Митрофанович кивнул), – и в глаза его никогда не видала. Ну, сначала она у тетки жила: там все нормально было, там она десятилетку хорошо закончила и даже в институт поступила.

– В институт?

– Ну да. В этот… иностранных языков на немецкое отделение: она там с Толиком-то и познакомилась. А проучилась всего два месяца, и тетка ее умерла. А Алка у матери прописана была, и пришлось ей к пьянчуге этой возвращаться. Ну, тут уж не до учебы, сами понимаете: мать каждый день пьяная, каждый день водит кого-то, каждый день у нее шум, гам, скандалы, а то и драки когда. Алке бы из дома уйти, а она не смогла, тогда и институт бросила. Год с мамочкой этой прожила: и поили ее там, и шоколадом кормили, и одевали, и продавали – все, наверно, было в год-то этот. Она, Семен Митрофанович, рассказывать об этом не любила, она вообще скрытная очень: это я все по кусочкам из нее вытянул, по намекам разным.

– А с уголовниками мать не связана, не знаешь?

– Все может быть при жизни такой, – вздохнул Серега. – Там и пьяницы были, и спекулянты – про это Алка сама рассказывала. Ну а где такая компания, там и блатные, возможно, появлялись, не без того. Только это все прошло уже, Семен Митрофанович, это все теперь – древняя история, потому что через год жизни такой сбежала Алка. Летом где-то в Сочах прокантовалась…

– С кем?

– Говорит, с братом каким-то, – нехотя сказал Сергей: ему было неприятно вспоминать об этом. – Да это и неважно. Важно, что через год она к нам на производство пришла, потому что у нас общежитие и городским дают. Ну, поработала сперва ученицей, потом…

– Погоди, погоди, – остановил Семен Митрофанович. – А тот, что на Кавказ ее возил, брат-то этот, тот больше не появлялся?

– Не знаю, – с явной неохотой сказал Серега. – В то время мы с ней гуляли, и никого вроде у нее не было.

– А с матерью она связь поддерживала?

– Бывала. И я два раза был: один раз до того уклюкался, что на бровях домой уполз, ей-богу!

– Мамаша напоила!

– Нет, там у мамаши постоялец какой-то жил. Толстый такой…

– Ну а девчонка что, воробьиха-то?

– Какая воробьиха?

– Ну, эта… Алка твоя.

– А-а… А почему воробьиха?

– Ну, оговорился, про другую вспомнил. Вы что с ней-то, поссорились, что ли?

– Да как сказать… – Серега снова прикурил, почмокал и снова с отвращением швырнул сигарету. – Сырая, черт!.. Смесь у нее в голове странная, у Алки-то, Семен Митрофанович. По характеру-то она девчонка добрая: зла не помнит, денег не жалеет, не бережет их, как некоторые, и уж очень подарки делать любит. Пустяк, мелочь всякую – галстук там, запонку или еще ерунду какую, а подарит. Просто так, чтоб порадоваться только. Про некоторых, знаете, говорят: рубашку, мол, с себя последнюю снимет – так она такая, честное слово, такая. Она все отдаст и глазом не моргнет. И безалаберная какая-то в то же время: о завтрашнем дне не думает, получку в два дня спустит, а потом мороженое ест. Раз цветов на десятку купила. Я говорю: куда тебе охапка-то целая? А она: хочется, говорит, и все… Это характер у нее такой, а мамаша, да и тетка наверно, тоже воспитание к ней приложили. Всю жизнь ей одно жужжали: деньги, деньги, деньги. Мол, деньги – это сила, это счастье, это самое главное, и пока ты молода, пока в цвету – добывай. И вот все она только на деньги и мерила: «Волга», конечно, лучше, чем «запорожец», это понятно, но она и людей так же делила – по мощности. Профессор лучше, чем студент; инженер лучше, чем шофер; а артист какой-нибудь знаменитый, тот вообще лучше всех на свете, потому что у него рубли с колесо размером. Вот какая у нее психология сложилась, Семен Митрофанович, понимаете?

– Понимаю, – вздохнул Семен Митрофанович. – Дурная это, брат, психология.

– Вот и я ей то же самое говорил, и из-за этого мы с ней постоянно ругались. День мирно разговариваем, а к вечеру обязательно переругаемся: ее почему-то все больше вечером насчет шикарной жизни схватывало. Ну а тут Толик и объявился, и она отчалила. Хочу, говорит, пожить в свое удовольствие, пока молода. – Он помолчал. – А все-таки я уверен, что с Толиком у нее ничего не было.

– Уверен?… – рассеянно переспросил Семен Митрофанович, думая о своем. – Это хорошо, что уверен ты…

– Я как-то вечером с тренировки ехал…

– С какой тренировки?

– Боксом занимаюсь, – улыбнулся Серега. – Думаете, почему Кукушкин меня не трогает? Да потому, что у меня разряд.

– Это хорошо, – рассеянно поддакнул Ковалев. – Спорт – это полезно…

– Да…

Они помолчали, потому что Семен Митрофанович вдруг перебил Серегину мысль, и Серега отвлекся. Но младший лейтенант опять направил интересующий его разговор:

– Ну, ехал ты, значит…

– Да, с тренировки ехал автобусом номер восемь. Вечером дело было, народу мало. Гляжу: Алка с каким-то типом у выхода стоит. Я – к ней: здорово, говорю, Алка, что-то давно не видались. А мы с ней в разных цехах-то работаем. Да… Сказал, значит, а этот тип – молодой мужик, а уже рыхлый, с лысинкой и перстень с печаткой на пальце, – тип, значит, этот на меня вдруг: «А ну, отлипни, пижон!» Ну, меня, понятное дело, на горло не возьмешь, я таких сырых на первом раунде уложу. А Алка испугалась вдруг чего-то, сильно испугалась, побелела: «Валера…» – говорит…

– Валера?

– Валера… Точно, Валера, – подтвердил Серега. – Только он к Толику никакого отношения не имеет.

– А к Алке?

– К Алке?… – Серега помолчал, вздохнул. – Знаете, я до сих пор взгляд ее помню: за него она испугалась. А чего испугалась-то, знает ведь, что я первым никого не трогаю…

Он умолк, вздохнул, помотал головой. Некоторое время они шли молча, потому что Семен Митрофанович повторял про себя рассказ Сереги и старался поточнее его запомнить, чтобы пересказать завтра Данилычу. Здесь покопать надо было, и следователь Хорольский не так уж был сегодня не прав. Есть у него чутье, у Хорольского этого, ничего не скажешь, но методы… Комиссар Белоконь сказал однажды на собрании актива, что справедливее упустить десять виновных, чем задержать одного безвинного, и младший лейтенант Ковалев всем сердцем воспринял это.

– И чего она тогда испугалась за пижона этого? – размышлял Серега. – А ведь испугалась, я точно помню…

– Может, не тебя она испугалась, а милиции?

– Какой милиции?

– Ну, если бы скандал начался, драка, допустим, то могли же милицию позвать? Могли. Могли, Серега, могли, вот Алка за него и испугалась. А что это все значит? Это значит, – Семен Митрофанович еще раз подумал, вздохнул, – значит это, что Валера этот недопеченный…

– Сырой, – поправил Серега.

– Ну, сырой, – согласился Ковалев. – Значит, сырой этот Валера нашего брата почему-то опасается.

– Опасается?

– Только ты, Сергей, о нашем разговоре пока помолчи. Я к тебе старшего лейтенанта Степешко пришлю, как только он из госпиталя выпишется. Ему все доложишь в точности. Как мне.

– Понятно.

– Ну а сейчас ступай. Спасибо тебе за провожание и особо – за разговор.

Семен Митрофанович пожал парню руку и свернул в переулок. Не к себе: он в противоположной стороне жил. К знакомому столяру, у которого всегда делал пистолеты для своих сорванцов.

Однако дома столяра не оказалось. Дверь открыла жена – яростная костистая старуха, с которой у Семена Митрофановича дружба так и не сложилась за все четверть века знакомства. Стрельнула сухими глазищами.

– Семен Митрофанович, ты? В половине двенадцатого людей беспокоишь…

 

– Что, опять молиться помешал? – пошутил Ковалев.

Не приняла она шутки. Рассердилась даже:

– Ты моего Бога не трогай. Я твоего не трогаю, и ты моего не касайся.

– Да молись ты хоть двадцать пять часов в сутки, Катерина Прокофьевна, слова не скажу. Я к супругу твоему, к Леонтию Саввичу.

– В преисподней ищи. В бездне самой…

И дверь захлопнула, не попрощавшись: одно слово – сектантка…

Семен Митрофанович спустился в преисподнюю, в подвал то есть. Там у Леонтия столярная мастерская была оборудована: он при домоуправлении столяром состоял, ну и заказы принимал на разные поделки. Когда-то, еще до войны, руки его славились на весь город, а в войну, хоть и пощадила она руки эти, что-то надломилось в нем, и никаких тонких заказов бывший краснодеревщик уже не брал. А тут еще – одна за одной – обе дочери его померли. Вот тогда-то жена его в Бога ударилась, а он попивать стал. Ну а с пьяных рук что за работа? И дела Леонтия Саввича пошли совсем набекрень.

– Пропил ты свой талант, Леонтий, – вздохнул Семен Митрофанович, когда достучался-таки до спящего на верстаке в подвале столяра. – А талант в тебе природой был заложен, и ты беречь его должен был, как совесть к старости.

– Талант! – презрительно фыркнул Леонтий Саввич. Он сидел на верстаке в шерстяных носках, так как в подвале было сыровато. – А что же это такое – талант? Ты знаешь?

– Знаю, – сказал Ковалев. – Вот у тебя в руках талант был: ты умел такое с деревом сотворить, что дерево то в темноте светилось. А у иного талант – в голове: он, брат, законы всякие открывает или изобретает полезные машины. А бывает талант и в ногах: скажем, наш знаменитый футболист Игорь Нетто.

Худой, заросший, всклокоченный со сна столяр сидел перед ним на верстаке и качал головой.

– В руках, в ногах, где еще? – сердито спросил он. – Глупый ты, Семен, ровно дитя. Разве талант в руках или там в ногах живет? Там секреты живут, понял? Секреты того дела, которому человек обучен. Скажем, у рабочего секреты – в руках, у инженера – в голове, у танцора, к примеру, – в ногах. А талант, Сеня, он в сердце живет.

– Ох, чего-то ты плетешь, Леня! – вздохнул младший лейтенант. – Мистика это называется – насчет сердца-то, и наука это отрицает. Наука прямо говорит, что сердце есть такой мускул, который кровь по всему организму гоняет. Вроде насоса.

– Насос! – закричал столяр. – Там любовь у человека, там горе, там ненависть, все человеческое там, а ты – насос!.. Глупый ты парень, Семен, раз такую околесицу городишь. Скажи, когда у тебя несчастье, что у тебя болит – голова? Сердце у тебя болит, сердце! А радость если какая, если, скажем, День Победы, что тогда в тебе ликует? Может, живот твой жратве радуется? Нет, сердце твое поет, Семен, сердце!

– Ладно, не будем спорить. Время позднее, а мне надо пистолет для парнишки сделать: обещал…

Столяр отыскал подходящую доску, и Семен Митрофанович, сняв тужурку и галстук, с радостью ухватился за инструмент. Пилил, вырубал, и Леонтий Саввич молча смотрел на него.

– Вот у тебя талант как раз там, где надо, – вдруг сказал он. – В сердце у тебя талант, Сеня.

– Опять ты, Леня, за свое…

– Поздно одну штуку понял, – вздохнул столяр. – А штука эта простая: для чего человек на свете живет? Чтоб есть, пить да с женой спать?

– Всякий человек живет для своего дела.

– Для дела? Нет, Сеня, дело – это само собой. Дело и лошадь может сделать или, скажем, машина. А человек – он для чего тогда?

– Ну и для чего же? – Семен Митрофанович был увлечен работой и слушал вполуха.

– Для добра, – убежденно сказал Леонтий Саввич. – Обязательно каждый человек должен хоть в одной душе добро посеять. Хоть в одной-единственной, и если Бог все-таки есть, то это ему зачтется. Это, а не машины какие, не табуретки там и не космосы.

– Вот ты уж и до Бога договорился.

– Это, Сеня, супруга моя с ним договорилась, а не я. Я с нею, с супругой то есть, сражаюсь ежедневно по этому вопросу, но, боюсь я, ничьей дело закончится. А мы с тобой, Сеня, фронт прошли и очень даже точно знаем, что Бога нет. Но ведь кто-то должен же добро творимое на весах взвешивать, а?

– А зачем его взвешивать? Для отчетности, что ли?

– Для очищения совести, Сеня.

– Ну, совесть сама все взвесит. Точно взвесит, как в аптеке.

– Это у тебя, потому что у тебя талант есть. А у простых людей, которые добро, может, раз в жизни-то делают? Совесть у них грубая, нетренированная совесть-то, и ничего взвесить не может. И это мне обидно, потому что хочу я перед смертью точно знать, сколько я добра высеял и сколько зла расплодил. И поглядеть, какая чашка переважит.

– А ты не считай добро-то, Леня, не регистрируй его, так-то оно честнее выйдет. И помрешь ты тогда спокойно, и совесть тебя не потревожит ни разу.

К этому времени Семен Митрофанович уже отделал пистолет и теперь, расстегнув кобуру, вытаскивал из нее тряпки. Вытащив все, сунул в нее пистолет, и пистолет пришелся к кобуре тик-в-тик.

– Точная какая работа! – с удовольствием сказал Семен Митрофанович, застегивая клапан кобуры с деревянным пистолетом. – Утречком я его черной эмалью покрашу, а к вечеру он высохнет, и отнесу я его Вовке.

– Значит, не регистрировать? – спросил Леонтий Саввич. – Трудная задача, Сеня. Человек слаб, и ему свою собственную душеньку очень даже хочется по шерстке погладить. Очень даже…

Семен Митрофанович неторопливо убрал на место инструмент, подмел в мастерской. Потом посмотрел на Леонтия Саввича, как на больного, и вздохнул:

– А ты ведь о себе думаешь, добро делая. А если о себе, так какое же это добро? Это уже и не добро, это так, для утехи совести. Вот поэтому-то она, совесть-то твоя, и терзает тебя, что не от души ты добр, а от ума. А по мне так добро от ума хуже зла от души. Хуже, ей-богу, хуже! Подлее: вот как вопрос обстоит.

Столяр сидел на верстаке, угрюмо нахохлившись. Ковалев надел тужурку, повязал галстук, похлопал по кобуре, улыбнулся:

– Вроде опять я с оружием!..

– Обидел ты меня, Семен, – тихо сказал Леонтий Саввич. – Зачем же обижать-то на прощание?

– Я тебе правду сказал. А что обидела тебя правда, то не моя вина, а твоя беда. Перестань ты о себе-то думать, Леонтий Саввич, перестань! Ты о других страдай, о других думай, вот и переважит в тебе заветная чашечка…

– Обратно «равняйсь» командуешь? – криво усмехнулся Леонтий Саввич. – Все кругом только и делают, что «равняйсь» кричат. И по телевизору, и по радио, и по газетам…

– Равняйсь? – переспросил Семен Митрофанович. – Именно что равняйсь. Именно что так, Леонтий Саввич, и кричать мы вам эту команду будем, покуда вы смысла ее не поймете.

– Кто это такие – мы?

– Мы, коммунисты, значит. Равняйсь – это что такое? Равняйсь – это значит грудь четвертого человека видеть. Не свою, персональную, не соседа даже, а четвертого! Как бьется она, вольно ли дышит, не мешает ли ей что… А ты скольких видишь, Леонтий? Себя ты одного видишь, на пуп свой собственный всю жизнь глядишь и примериваешься, как бы под старость с совестью сторговаться. А добром не торгуют, Леонтий Саввич, это не редиска.

Неспокойным он из того подвала вышел, очень неспокойным. Вышел в темный, глухой переулок, закурил (в столярной не покуришь, понятное дело), прошел к автобусной остановке. По ночному времени транспорт вообще ходил из рук вон плохо, но Семен Митрофанович пешком до дому своего идти не захотел, потому что сильно притомился за день. Здорово набегался в этот свой самый последний денек.

13

Он стоял на остановке автобуса, курил и думал, и думы его были не сердитыми, а горькими. Он не злился на Леонтия Саввича, а искренне расстраивался, что вырос в его душе этакий ядовитый грибок и что вырвать его столяр, видать, не сможет до самой смерти своей. И это огорчало младшего лейтенанта Ковалева, потому что он видел за спиной Леонтия Саввича бесконечную вереницу последователей.

Семен Митрофанович был свято убежден, что добром торговать нельзя, что это едва ли не самое подлое, что может сотворить душа человеческая, и при этом отчетливо понимал, что добром этим торгуют направо и налево. Что продают его за почет и звания, за карьеру и удобства, за спокойную совесть и безмятежную славу. Продают тем, что творят это добро не для того, кто нуждается в нем, а для себя, и потому творят гласно, трубно и многолюдно. Творят, заранее прикидывая, какой отзвук вызовет оно в верхах и в низах и какие блага получит за это дарующий.

И еще Семен Митрофанович думал о том, что люди могут и должны быть счастливыми. Они станут счастливыми тогда, когда поймут, что добро не товар и что торговать им так же невозможно и противоестественно, как спекулировать лекарством. И убежден был, что это полностью будет достигнуто при коммунизме.

Показался автобус, и еще издали Ковалев заметил, что народу в автобусе том было достаточно, и вспомнил, что сейчас аккурат конец второй смены. Автобус шел по восьмому маршруту, и Семену Митрофановичу был не по пути: до дому пришлось бы через парк идти, а это крюк немалый. Поэтому младший лейтенант отступил, чтобы не мешать людям, а потом, когда машина уже трогалась, вспрыгнул на заднюю подножку и прошел в салон.

Он не знал, почему так сделал. То есть знал, конечно, но не успел обдумать: просто глянул рассеянно на автобус и за стеклом в освещенном салоне увидел вдруг худенькую девчушку с сережками-слезками в маленьких ушах. Он даже не понял, воробьиха это его или нет, а вспомнил только, что Серега говорил про встречу в восьмом автобусе, и тут же вскочил на подножку.

Он в заднюю дверь вскочил – он всегда только через нее в городской транспорт входил, – а воробьиха (если это, конечно, была она, в чем Семен Митрофанович совсем не был уверен), воробьиха впереди стояла, у выхода, и Ковалев начал осторожно протискиваться вперед. Рейс действительно был рабочим, народу скопилось много, и все молчали, как это всегда бывает в автобусах, которые развозят людей, отработавших смену.

Сзади еще кто-то прорывался, давил младшего лейтенанта в спину, наступал на пятки, дважды почему-то в поясницу его толкнул и вроде ощупал кобуру под тужуркой. Ковалев хотел было обернуться, но тут на повороте автобус накренился, и тот, что тискался позади Семена Митрофановича, поспешно уцепился за поручень сиденья. Младший лейтенант тоже качнулся, тоже уцепился за поручень и увидел сырую руку: в толстый безымянный палец намертво впаялся перстень с печаткой. Семен Митрофанович вскинул глаза: за спиной стоял рослый, рано располневший мужчина лет тридцати. Черные брови его срослись на переносице, тонкие губы сжаты плотно, будто струбцинкой стянуты: щель одна. Глаза… Вот глаз Ковалев не разглядел. Бегали эти глаза из стороны в сторону, не давались.

– Валера?…

Семен Митрофанович спросил тихо: не для посторонних. И по тому, как дрогнули брови, понял, что не ошибся. Понял, что в точку попал, хотя услышал в ответ другое:

– Вы ко мне, товарищ младший лейтенант? Ошибаетесь тогда…

– Так вот ты какой, Валера, – тихо повторил Ковалев, не спуская глаз с его лица. – Это что, Алка впереди?

– Какой Валера? Какая Алка?… Путаете вы что-то, товарищ младший лейтенант.

– Путаю?

– Вы проходите? Или?…

Автобус тормозил. Семен Митрофанович прошел вперед – теперь между ним и той, со знакомыми сережками-слезками, еще двое было, не протолкнешься, а она не оглядывалась.

– Выходи…

Ясно сказали, отчетливо, как приказ. Сережки сверкнули на миг, повернулись, и младший лейтенант Ковалев в упор увидел свою утреннюю подопечную, воробьиху свою.

– Выходи…

Кто это говорил?… Семен Митрофанович быстро обернулся, но тот, с перстнем, в окно смотрел, отвернувшись. А воробьиха – или Алка, он и этого-то в точности не знал, – воробьиха все еще в глаза ему глядела, и Ковалев вдруг понял, что глядит она на него с ужасом, и головой качает, и вроде шепчет беззвучно:

– Нет, нет…

Автобус вздохнул, двери разъехались. Девчонка эта еще раз отчаянно глянула на Семена Митрофановича и прыгнула прямо в темноту. В какое-то мгновение хотел он за нею шагнуть, но оглянулся: рыхлый по-прежнему равнодушно смотрел в окно, и оставлять его Ковалеву не хотелось. Тем более им пока было явно по пути.

– Выходите? – спросил Семен Митрофанович на всякий случай.

– Пока нет.

Автобус немного опустел: он теперь на каждой остановке терял людей, исчезающих в темноте, а новых пассажиров не было. Места свободные появились, и рыхлый этот – все-таки Валера он или не Валера? – сел на сиденье, а Семен Митрофанович на всякий случай продолжал стоять, чтобы опять нос к носу столкнуться, если этот, с перстнем, вздумает вдруг выходить.

И еще одна остановочка подкатила, предпоследняя. Автобус почти опустел: сзади двое каких-то парней сидело, впереди несколько пассажиров да на отдельном сиденье – этот, с перстеньком. Выходить он, видно, не собирался, ехал до конца, и поэтому Семен Митрофанович подсел к нему.

 

– Не возражаете?

Рыхлый молча подвинулся.

– По пути, значит, нам, Валера?

– Ошибаетесь, товарищ младший лейтенант. – Теперь он и говорил спокойно, и улыбался спокойно, и смотрел на Семена Митрофановича тоже спокойно. – Игорем меня зовут. Игорь Васильевич Колесников: паспорт могу показать.

– Покажите.

Чуть дрогнули брови. И голос сразу высох.

– Дома. С собой не вожу.

– Тогда придется пройти.

– Куда же?

– В отделение.

Промолчал рыхлый. Усмехнулся криво и промолчал. Почему?

– И без шума, – негромко добавил Ковалев. – Я официально прошу вас пройти со мной в отделение.

– Пожалуйста, пожалуйста! Разве я возражаю?

Вежливо вполне, даже с перебором. И спокойно. Вот это спокойствие, по правде сказать, сильно смущало Семена Митрофановича. И поэтому он добавил:

– После установления личности вас доставят домой на машине. Не беспокойтесь.

– Я не беспокоюсь. Пожалуйста.

И снова улыбнулся. И даже не поинтересовался, на каком основании его в милицию доставляют и зачем, собственно. Либо действительно младший лейтенант неприятную ошибку допускал в самый последний день службы своей, либо этот рыхлый по дороге попросту удрать рассчитывал от старого милиционера. Тем более что дорога через парк пролегала, тот самый парк, где сутки назад кто-то и за что-то бил воробьиху. И она тогда крикнула: «Валера, беги!..» Кого же она выручала? Неужели вот этого, рыхлого, начинающего лысеть самодовольного пижона с перстнем на толстом пальце?…

Захрипел репродуктор в салоне:

– Конечная…

Автобус развернулся, со вздохом распахнул обе двери. Семен Митрофанович сошел первым, подождал рыхлого. Вслед за ними вышли последние пассажиры и те два парня, что сидели сзади. Пассажиры быстро свернули в улицы, а Ковалев и тот, что назвался Игорем Васильевичем Колесниковым, пошли в парк: темный, без единого фонаря, шумящий уже по-ночному – загадочно и тревожно. У входа висели последние лампочки, и, пройдя их, Семен Митрофанович оглянулся: парни, что ехали на заднем сиденье, шли следом за ними.

«Вот это хорошо, – подумал Семен Митрофанович. – Видать, заводские ребята, свои: в случае чего помогут…»

Но помогать пока не требовалось: рыхлый шел спокойно, по сторонам не глазел и убегать не собирался. Когда углубились в лес, в прохладную темень тропинок, спросил благожелательно:

– Что это вы припозднились сегодня, товарищ младший лейтенант? С дежурства, что ли?

– С дежурства, – сказал Семен Митрофанович, решив, что так лучше: пусть этот Игорь, или как его там, думает, что он при оружии. И добавил для убедительности: – Отрапортую, сдам оружие, а там, глядишь, и с вами разберутся. Вы где проживаете-то?

Блеснули в темноте зубы.

– Представьте себе, нигде. Ночую пока в семиэтажках: там у одного доброго человека старики на даче околачиваются. Впрочем, вы же все знаете: мы с вами сегодня чуть-чуть разминулись, буквально на минуточку.

– У Анатолия?

– Совершенно точно! – рассмеялся рыхлый.

Самоуверенно рассмеялся, почти с торжеством. Почему вдруг? Какая причина? Может, на темноту надеялся, на собственную силу, на парк этот пустынный, где и днем-то от милиции удрать – раз плюнуть? Семен Митрофанович осторожно оглянулся: две фигуры смутно виднелись позади, и он опять успокоился.

– Откуда же вы Анатолия знаете?

Опять рассмеялся спутник его. И не ответил.

– Чего это вы развеселились вдруг?

– Смешно, товарищ младший лейтенант. Подумал я: сколько еще у нас неиспользованных возможностей, чтобы вас за нос водить, и мне сразу стало смешно.

– У кого это – у вас?

– Я умных людей имею в виду, товарищ младший лейтенант.

– Это ж каких таких – умных?

Семен Митрофанович подобрался весь, нехорошее что-то почуяв. Ой, не зря рыхлый этот разоткровенничался, не зря!.. Только что же он, чудак, пареньков тех не видит, что ли? И Ковалев на всякий случай шаг сбавил, чтобы парни те подтянулись поближе.

– Сутки назад как раз в этих кустах пришлось проучить одну глупую девчонку, – сказал вдруг его спутник. – И знаете, за что? За то, что она отказывалась участвовать в операции «Пистолет», которую разработал один умный человек. А сегодня эта операция разыгрывается как по нотам… – Он остановился. – Не хотите ли закурить? Я патриот, курю только советские…

– Идем, гражданин, идем, – сказал Семен Митрофанович, невольно отступив на шаг, чтобы быть поближе к тем парням, что шли за его спиной. – В милиции доскажешь…

– Пришли уже, – сказал рыхлый и чиркнул спичкой. – Пришли, лейтенант…

Удар обрушился на Семена Митрофановича сзади. Он не почувствовал его, а услышал и с какой-то странной горечью успел подумать о тех парнях, что напрасно они ударили его, ах напрасно: он ведь еще не на пенсии, он еще на службе, и им за это… Но он успел только пожалеть их, а что им будет за это, додумать так и не успел. И еще он успел почувствовать чужие, грубые руки, которые почему-то лихорадочно рвали из его кобуры игрушечный пистолет…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62 
Рейтинг@Mail.ru