Эта повесть, так полюбившаяся кинематографистам за свой сюжет – идеальный для фильмов ужасов (существует еще и порнофильм режиссера Армена Оганезова – но там никаких ужасов нет), была начата Гоголем в 1833 году, а впервые опубликована в 1835 году в сборнике «Миргород». При переиздании повести в 1842 году в составе собрания сочинений «Вий» подвергся некоторому редактированию. Ниже мы остановимся на кое-каких значимых разночтениях.
Можно сказать, что «Вий» – это первый настоящий триллер в русской литературе. Гоголь мастерски нагнетает напряжение с каждой ночью, которую Хома Брут должен провести у гроба панночки-ведьмы. При этом истинно народный юмор только оттеняет весь ужас происходящего, например в следующих характеристиках Хомы: «После обеда философ был совершенно в духе. Он успел обходить все селение, перезнакомиться почти со всеми; из двух хат его даже выгнали; одна смазливая молодка хватила его порядочно лопатой по спине, когда он вздумал было пощупать и полюбопытствовать, из какой материи у нее была сорочка и плахта». Да и с ведьмой-старухой Хома не прочь был бы переспать, будь она чуть помоложе: «старуха шла прямо к нему с распростертыми руками.
«Эге-гм! – подумал философ. – Только нет, голубушка! устарела». Он отодвинулся немного подальше, но старуха, без церемонии, опять подошла к нему.
– Слушай, бабуся! – сказал философ, – теперь пост; а я такой человек, что и за тысячу золотых не захочу оскоромиться». Правда, за тысячу червонцев философ все-таки оскоромился, согласившись читать отходную ведьме-панночке.
Рядом с этим по-настоящему леденят душу такие вот вполне серьезные строки, не вызывающие ни тени улыбки, несмотря на всю фантастичность происходящего: «Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мертвые, позеленевшие глаза. Бурсак содрогнулся, и холод чувствительно пробежал по всем его жилам. Потупив очи в книгу, стал он читать громче свои молитвы и заклятья и слышал, как труп опять ударил зубами и замахал руками, желая схватить его. Но, покосивши слегка одним глазом, увидел он, что труп не там ловил его, где стоял он, и, как видно, не мог видеть его. Глухо стала ворчать она и начала выговаривать мертвыми устами страшные слова; хрипло всхлипывали они, как клокотанье кипящей смолы. Что значили они, того не мог бы сказать он, но что-то страшное в них заключалось. Философ в страхе понял, что она творила заклинания».
Удивительно, но критика встретила «Вия» сначала довольно прохладно, не оценив подлинной виртуозности автора и глубины его философии. Так, в «Литературной летописи» «Библиотеки для чтения» Осипа Сенковского, благожелательно отозвавшейся о «Тарасе Бульбе» и «Старосветских помещиках», говорилось, что в «Вие» «нет ни конца, ни начала, ни идеи – нет ничего, кроме нескольких страшных, невероятных сцен. Тот, кто списывает народное предание для повести, должен еще придать ему смысл – тогда только оно сделается произведением изящным. Вероятно, что у малороссиян Вий есть какой-нибудь миф, но значение этого мифа не разгадано в повести». А С. П. Шевырев писал в «Московском наблюдателе» о том, «каким образом современная литература должна взаимодействовать с фольклорной фантастикой»: «…Мне кажется, что народные предания, для того, чтобы они производили на нас то действие, которое надо, следует пересказывать или стихами или в прозе, но тем же языком, каким вы слышали их от народа. Иначе в нашей дельной, суровой и точной прозе они потеряют всю прелесть своей занимательности. В начале этой повести находится живая картина Киевской бурсы и кочевой жизни бурсаков, но эта занимательная и яркая картина своею существенностью как-то не гармонирует с фантастическим содержанием продолжения. Ужасные видения семинариста в церкви были камнем претыкания для автора. Эти видения не производят ужаса, потому что они слишком подробно описаны. Ужасное не может быть подробно: призрак тогда страшен, когда в нем есть какая-то неопределенность: если же вы в призраке умеете разглядеть слизистую пирамиду, с какими-то челюстями вместо ног, и с языком вверху… тут уж не будет ничего страшного – и ужасное переходит просто в уродливое. (…) Испугайтесь сами, и заговорите в испуге, заикайтесь от него, хлопайте зубами (…). Я вам поверю, и мне самому будет страшно (…). А пока ваш период в рассказах ужасного будет строен и плавен (…), я не верю в ваш страх – и просто: не боюсь (…)!»
С мнением Шевырева насчет того, что «ужасное не может быть подробно», согласился В. Г. Белинский. Но в «Вие» ему нравились не только «картины малороссийских нравов» и описание бурсы. В статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» (1835) он писал о «Вие» следующим образом: «…Картины малороссийских нравов, описание бурсы… портреты бурсаков и особенно этого философа Хомы, философа не по одному классу семинарии, но философа по духу, по характеру, по взгляду на жизнь. О, несравненный Dominus Хома! как ты велик в своем стоистическом равнодушии ко всему земному, кроме горелки! Ты натерпелся горя и страху, ты чуть не попался в когти чертям, но ты все забываешь за широкою и глубокою ендовою, на дне которой схоронена твоя храбрость и твоя философия; ты на вопрос о виденных тобою страстях машешь рукою и говоришь: «Много на свете всякой дряни водится!», у тебя половина головы поседела в одну ночь, а ты оттопываешь трепака, да так, что добрые люди, смотря на тебя, плюют и восклицают: «Вот это так долго танцует человек!» Пусть судит всякий, как хочет, а по мне, так философ Хома стоит философа Сковороды! Потом помните ли вы невольное путешествие философа Хомы, помните ли попойку в шинке, этого Дороша, который, нагрузившись пенником, вдруг захотел узнать, непременно узнать, чему учат в бурсе (шуточное дело!), этого резонера, который божился, что «все должно оставить так, как есть, что Бог знает, как нужно», и, наконец, этого казака с седыми усами, который рыдал о том, что остался круглым сиротою… А эти поучительные беседы на кухне, где «обыкновенно говорилось обо всем: и о том, кто пошил себе новые шаровары, и что находится внутри земли, и кто видел волка»? А суждения этих умных голов о чудесах в природе? А портрет пана сотника, и кто перечтет?.. Нет, несмотря на неудачу в фантастическом, эта повесть есть дивное создание. Но и фантастическое в ней слабо только в описании привидений, а чтения Хомы в церкви, восстание красавицы, явление Вия бесподобны».
В статье «Гоголь и его последняя книга» (1847) другой влиятельный критик и поэт, А. А. Григорьев, утверждал, что в «Вие» у Гоголя «вся природа его страны говорит с ним шелестом трав и листьев в прозрачную летнюю ночь, и где между тем в тоске безысходной, в замирании сердца мчащегося с ведьмою по бесконечной степи философа Хомы слышится невольно тоска самого художника, переходящая и на читателя».
Через несколько десятилетий после смерти Гоголя образы «Вия» привлекли внимание русских философов, оценивших их пророческую глубину и философичность. В. В. Розанов писал об авторе «Вия», что «Гоголь – какой-то кудесник. Он создал третий стиль. Этот стиль назвали «натуральным». Но никто, и Пушкин не создавал таких чудодейственных фантазий, как Гоголь. «Вий» и «Страшная месть» суть единственные в русской литературе, по фантастичности вымысла, повести, и притом такие, которым автор сообщил живучесть, смысл, какое-то странное доверие читателя и свое».
Русский философ Алексей Федорович Лосев (1893–1988), живший в основном в советское время, в «Диалектике мифа» (1929) использовал образы «Вия» для иллюстрации противоположности мифологии и метафизики: «Я приведу замечательный пример одного мифического изображения; и мы на нем должны убедиться, что мифология очень мало имеет общего с метафизикой. Это – похождения философа Хомы Брута в гоголевском «Вие».
Некая «бабуся» с страшным блеском в глазах приближается к Хоме. «Философ хотел оттолкнуть ее руками, но, к удивлению, заметил, что руки его не могут приподняться, ноги не двигались; и он с ужасом увидел, что даже голос не звучал из уст его: слова без звука шевелились на губах. Он слышал только, как билось его сердце; он видел, как старуха подошла к нему, сложила ему руки, нагнула ему голову, вскочила с быстротою кошки к нему на спину, ударила его метлою по боку, и он, подпрыгивая, как верховой конь, понес ее на плечах. Все это случилось так быстро, что философ едва мог опомниться и схватить обеими руками себя за колени, желая удержать ноги, но они, к величайшему изумлению его, подымались против воли и производили скачки быстрее черкесского скакуна. Когда уже минули они хутор и перед ними открылась ровная лощина, а в стороне потянулся черный, как уголь, лес, тогда только сказал он сам себе: «Эге, да это ведьма!» «Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу». Далее ему видится какая-то русалка. «Она оборотилась к нему, – и вот ее лицо, с глазами светлыми, сверкающими, острыми, с пеньем, вторгавшимся в душу, уже приближалось к нему, уже было на поверхности и, задрожав сверкающим смехом, удалялось: и вот она опрокинулась на спину, – и облачные перси ее, матовые как фарфор, непокрытый глазурью, просвечивали перед солнцем по краям своей белой эластически-нежной окружности. Вода в виде маленьких пузырьков, как бисер, осыпала их. Она вся дрожит и смеется в воде… Видит ли он это или не видит? Наяву ли это или снится? Но там что? Ветер или музыка? Звенит, звенит, и вьется, и подступает, и вонзается в душу какою-то нестерпимою трелью. Что это? думал философ Хома Брут, глядя вниз, несясь во всю прыть. Пот катился с него градом. Он чувствовал бесовски-сладкое чувство, он чувствовал какое-то пронзающее, какое-то томительно-страшное наслаждение. Ему часто казалось, что будто сердца уже вовсе не было у него, и он со страхом хватался за него рукою».
Гоголь проявляет во всем этом отрывке не просто поэтическую, но именно мифическую интуицию, давая гениальным образом целую гамму мифических настроений. И мы прекрасно понимаем, что это экстатическое состояние, доводящее до сердечного припадка и до мистически-сексуального бреда, очень мало имеет общего с метафизикой, которая тоже как-то говорит о «сверх-чувственном», но которая не имеет и следа этих реальных, этих чувственных, часто почти животных аффектов».
Гоголь принял во внимание замечание насчет невозможности подробно нарисовать привидения и при переиздании повести в 1842 году характеристику нечисти сильно сократил. В первоначальном же тексте Хома Брут видел страшных спутников Вия: «Он, потупив голову, продолжал заклинания и слышал, как труп опять ударил зубами и начал махать рукой, желая схватить его. Возведши робкий взгляд на него, он заметил, что он ловил совершенно не там, где он стоял, и что труп не мог его видеть. Неуспех, казалось, приводил мертвую в бешенство. Она хлопнула зубами и, ставши на середину, опять топнула своею ногой. Этот звук раздался совершенно беззвучно; уста ее искривились и, казалось, произносили какие-то невнятные слова. И философ услышал, что стены церкви как будто заныли. Странный ропот и пронзительный визг раздался над глухими сводами; в стенах окон слышалось какое-то отвратительное царапанье, и вдруг сквозь окна и двери посыпалось с шумом множество гномов, в таких чудовищных образах, в каких еще не представлялось ему ничто, даже во сне. Он увидел вдруг такое множество отвратительных крыл, ног и членов, каких не в силах бы был разобрать обхваченный ужасом наблюдатель! Выше всех возвышалось странное существо в виде правильной пирамиды, покрытое слизью. Вместо ног у него было внизу с одной стороны половина челюсти, с другой другая; вверху, на самой верхушке этой пирамиды, высовывался беспрестанно длинный язык и беспрерывно ломался на все стороны. На противоположном крылосе уселось белое, широкое, с какими-то отвисшими до полу белыми мешками вместо ног; вместо рук, ушей, глаз висели такие же белые мешки. Немного далее возвышалось какое-то черное, все покрытое чешуею, со множеством тонких рук, сложенных на груди, и вместо головы вверху у него была синяя человеческая рука. Огромный, величиною почти со слона, таракан остановился у дверей и просунул свои усы. С вершины самого купола со стуком грянулось на средину церкви какое-то черное, все состоявшее из одних ног; эти ноги бились по полу и выгибались, как будто бы чудовище желало подняться. Одно какое-то красновато-синее, без рук, без ног протягивало на далекое пространство два своих хобота и как будто искало кого-то. Множество других, которых уже не мог различить испуганный глаз, ходили, лежали и ползали в разных направлениях: одно состояло только из головы, другое из отвратительного крыла, летавшего с каким-то нестерпимым шипеньем. Хома зажмурил глаза и не имел духу уже взглянуть. Он слышал только, что весь этот сонм ищет, его и прерывающимся голосом, собрав все, что только знал, читал свои заклинания. Пот ужаса выступил на его лице. Ему казалось, что он умрет от одного только страха, когда нога какого-нибудь из этих чудовищ прикоснется до него отвратительною своею наружностью. Уже он видел, как одно из чудовищ протянуло свои длинные хоботы и уже один из них проникнул за черту… Боже… Но крикнул петух: все вдруг поднялось и полетело сквозь двери и окна».
Но, удивительное дело, все столь подробно прописанные чудовища вселяют меньший ужас, чем одна ожившая панночка или жуткий карлик Вий.
Иным в первой редакции был и финал повести: «Вдруг… среди тишины… он слышит опять отвратительное царапанье, свист, шум и звон в окнах. С робостию зажмурил он глаза и прекратил на время чтение. Не отворяя глаз, он слышал, как вдруг грянуло об пол целое множество, сопровождаемое разными стуками глухими, звонкими, мягкими, визгливыми. Немного приподнял он глаз свой и с поспешностию закрыл опять: ужас!.. это были все вчерашние гномы; разница в том, что он увидел между ими множество новых. Почти насупротив его стояло высокое, которого черный скелет выдвинулся на поверхность и сквозь темные ребра его мелькало желтое тело. В стороне стояло тонкое и длинное, как палка, состоявшее из одних только глаз с ресницами. Далее занимало почти всю стену огромное чудовище и стояло в перепутанных волосах, как будто в лесу. Сквозь сеть волос этих глядели два ужасные глаза. Со страхом глянул он вверх: над ним держалось в воздухе что-то в виде огромного пузыря с тысячью протянутых из середины клещей и скорпионных жал. Черная земля висела на них клоками. С ужасом потупил он глаза свои в книгу. Гномы подняли шум чешуями отвратительных хвостов своих, когтистыми ногами и визжавшими крыльями, и он слышал только, как они искали его во всех углах. Это выгнало последний остаток хмеля, еще бродивший в голове философа. Он ревностно начал читать свои молитвы. Он слышал их бешенство при виде невозможности найти его. «Что, если, – подумал он, вздрогнув, – вся эта ватага обрушится на меня?..»
«За Вием! пойдем за Вием!» – закричало множество странных голосов, и ему казалось, как будто часть гномов удалилась. Однако же он стоял с зажмуренными глазами и не решался взглянуть ни на что. «Вий! Вий!» – зашумели все; волчий вой послышался вдали и едва, едва отделял лаянье собак. Двери с визгом растворились, и Хома слышал только, как всыпались целые толпы. И вдруг настала тишина, как в могиле. Он хотел открыть глаза; но какой-то угрожающий тайный голос говорил ему: «Эй, не гляди!» Он показал усилие… По непостижимому, может быть происшедшему из самого страха, любопытству глаз его нечаянно отворился:
Перед ним стоял какой-то образ человеческий исполинского роста. Веки его были опущены до самой земли. Философ с ужасом заметил, что лицо его было железное, и устремил загоревшиеся глаза свои снова в книгу.
«Подымите мне веки!» – сказал подземным голосом Вий – и все сонмище кинулось подымать ему веки. «Не гляди!» – шепнуло какое-то внутреннее чувство философу. Он не утерпел и глянул: две черные пули глядели прямо на него. Железная рука поднялась и уставила на него свой палец: «Вот он!» – произнес Вий – и все что ни было, все отвратительные чудища разом бросились на него… бездыханный, он грянулся на землю… Петух пропел уже во второй раз. Первую песню его прослышали гномы. Все скопище поднялось улететь, но не тут-то было: они все остановились и завязнули в окнах, в дверях, в куполе, в углах и остались неподвижно… В это время дверь отворилась и вошел священник, прибывший из отдаленного селения для совершения панихиды и погребения умершей. С ужасом отступил он, увидев такое посрамление святыни, и не посмел произносить в ней слова Божьего.
И с тех пор так все и осталось в той церкви. Завязнувшие в окнах чудища там и поныне. Церковь поросла мохом, обшилась лесом, пустившим корни по стенам ее; никто не входил туда и не знает, где и в какой стороне она находится».
Обращает на себя внимание то, что по дороге к хутору старухи-ведьмы Хома Брут не раз поминает черта: «Что за черт! – сказал философ Хома Брут, – сдавалось совершенно, как будто сейчас будет хутор»; «Ей-богу! – сказал, опять остановившись, философ. – Ни чертова кулака не видно». Любопытно, что «чертовым кулаком» называет Тарас Бульба плохого кошевого, не желающего вести запорожцев на войну. Только там слово «кулак» употреблено в переносном смысле – для обозначения богатея, крепко держащегося за свое добро. В этом же качестве уже в «Мертвых душах» это слово употреблено по отношению к Собакевичу, самому богатому и самому жадному из встреченных Чичиковым помещиков. В «Вие» же выясняется, что бурсаки сбились с пути, и, получается, сам черт привел их к хутору ведьмы.
В какой-то мере происшедшее с Хомой Брутом может рассматриваться как наказание за то, что он, после того как освободился святыми молитвами от оседлавшей его ведьмы, согрешил в Киеве с молодой вдовой, польстился на ее угощение и золотые. Да и вообще частенько грешил с молодыми вдовушками. А на ведьмином хуторе даже стащил у товарища ворованного вяленого карася. Правда, карась, как известно, рыбка рождественская, богоугодная. И, как знать, может, она-то и помогла тогда бурсаку вырваться из цепких объятий ведьмы.
Ректор бурсы, передавая Хоме последнюю волю дочери сотника, одного из богатейших людей Киевщины, насчет того, чтобы отходные молитвы по ней в течение трех дней после смерти читал именно он, Брут, тоже обильно чертыхается: «Послушай, domine Хома! – сказал ректор (он в некоторых случаях объяснялся очень вежливо с своими подчиненными), – тебя никакой черт и не спрашивает о том, хочешь ли ты ехать или не хочешь. Я тебе скажу только то, что если ты еще будешь показывать свою рысь да мудрствовать, то прикажу тебя по спине и по прочему так отстегать молодым березняком, что и в баню не нужно будет ходить…» – «Вишь, чертов сын! – подумал про себя философ, – пронюхал, длинноногий вьюн!»
Забавно, что domine, означающее здесь «уважаемый, сударь, господин», служит также для обозначения Господа у католиков. Так почти пародийно в речи ректора соседствуют Бог и черт. Это предвещает грядущую схватку с нечистой силой, в которой философ выступает носителем слова Божьего, над которым хочет поглумиться ведьма-панночка.
Панночка во гробе необыкновенно красива. «Такая страшная, сверкающая красота!» – восклицает повествователь. Наверное, отталкиваясь от этой мысли Гоголя, Достоевский пришел к своей идее о красоте как о «страшной силе», которая может как погубить, так и духовно возродить человека. У гоголевской панночки красота ледяная, мертвящая: «В самом деле, резкая красота усопшей казалась страшною. Может быть, даже она не поразила бы таким паническим ужасом, если бы была несколько безобразнее. Но в ее чертах ничего не было тусклого, мутного, умершего. Оно было живо, и философу казалось, как будто бы она глядит на него закрытыми глазами». Бруту даже кажется, будто с ресницы у нее сорвалась слеза и оставила свой след на щеке, но при ближайшем рассмотрении она оказывается запекшейся каплей крови.
«Чертов Евтух», слуга сотника, не дает Хоме убежать с хутора перед третьей, самой страшной ночью. Черти не позволяют философу избегнуть мести ведьмы, которую он загнал до смерти. Между прочим, перед отцом она предстает жертвой насилия, а бурсаки ведь этим тоже грешили. Так что теоретически сюжет «Вия» может иметь и реалистическую интерпретацию: бурсак спьяну изнасиловал дочь сотника, а потом, терзаемый угрызениями совести, умер у ее гроба, не выдержав трех ночей моральной пытки.
Но для Гоголя гибель Хомы Брута – это скорее только искупление его грехов, хотя и не столь великих. Ведь философ грешил со вдовушками, любил горелку да еще позарился на обещанные сотником червонцы.
По поводу того, что Гоголь порицал своего героя за чересчур вольное обращение с противоположным полом, видный советский литературный критик А. К. Воронский в книге «Гоголь» (1934) отмечал: «В «Вие» «милая чувственность», земное, «существенное» ведет борьбу со смертными очарованиями, с темными душевными наслаждениями, стремящие вихрем, с погибельным миром, но таящим «неизъяснимые наслажденья». Хома Брут так же общечеловечен и в то же время национален, как Чичиков, Хлестаков, как Манилов, Петух. Самое характерное в нем – именно это соединение полной заурядности, утробности, незадачливости со способностью переживать болезненно-мечтательные обольщения…
Бурсак околдован пронзительной красотой мертвячки-панночки, и в то же время он ищет натурально-физического удовлетворения своих страстей: он не брезгует вдовой-торговкой, пристает к молодкам. Там нездешние, томительные и сладкие очарования, здесь грубое и простое влечение. У Хомы Брута физическая и психическая стороны половой жизни резко разобщены. Чувственное влечение не совпадает с высшими психическими состояниями. Когда у людей наблюдается подобное разобщение, не только половая, но и вся материальная жизнь представляется низменной, грязной, грешной, а высшая духовная жизнь – отрешенной от всего земного, вещественного.
Не осложнились ли «страшные перевороты» в жизни Гоголя какими-то интимными, половыми происшествиями?!
Это весьма вероятно».
Кто же такой Вий? Исследователи немало копий сломали по этому вопросу. Существуют две версии, и ни одной из них нельзя отдать строгого предпочтения. Многие исследователи полагают, что Вий, имя фантастического подземного духа, было придумано Гоголем в результате контаминации имени властителя преисподней в украинской мифологии «железного Ния», способного взглядом убивать людей и сжигать города (вероятно, это его свойство отождествлялось с извержениями вулканов и землетрясениями), и украинских слов «вия», «вийка» – ресница (множественное число соответственно – «вийи» и «вийки») (по-белорусски и «повико» – веко). В составленном Гоголем «Лексиконе малороссийском», например, читаем: «Вирлоокий – пучеглазый». Отсюда – длинные веки гоголевского персонажа. Если принять эту версию, то получается, что Вий в том виде, в каком мы его знаем сегодня, – целиком плод гоголевской фантазии – железное существо с длинными, до земли, веками. Действительно, в известных сказках, равно как и в других фольклорных произведениях украинцев и других славянских народов, персонажа по имени Вий нет. За одним замечательным исключением. Правда, известный собиратель и исследователь фольклора А. Н. Афанасьев в своей книге «Поэтические воззрения славян на природу» утверждал, что в славянской мифологии не только есть сходный образ, но и само название фантастического существа – Вий – рассматривалось как вполне традиционное фольклорное. К сожалению, Афанасьев не дает отсылки к источнику, и нельзя поручиться, не послужил ли источником для него «Вий» Гоголя.
Однако не меньшее число исследователей полагают, что Гоголь не лукавил, когда писал в примечании к повести: «Вий – есть колоссальное создание простонародного воображения. – Таким именем назывался у малороссиян начальник гномов, у которого веки на глазах идут до самой земли. Вся эта повесть есть народное предание. Я не хотел ни в чем изменить его и рассказываю почти в такой же простоте, как слышал». Действительно, нельзя исключить, что то предание о Вие, которое слышал Гоголь, более никем из фольклористов не было зафиксировано, и только гоголевская повесть сохранила его до наших дней.
Сходные по своим функциям с гоголевским Вием божества и духи встречаются во многих славянских мифологиях. Например, в сказке про Ивана Быковича, записанной тем же A. Н. Афанасьевым, рассказывается, что после того, как Иван сначала победил на реке Смородине трех многоголовых чудищ, а потом уничтожил их жен, некая ведьма, лишившись теперь своих дочерей и зятьев, утащила Ивана к хозяину подземного царства, своему мужу: «На тебе, говорит, нашего погубителя!»
И портрет ведьминого мужа в этой сказке оказывается очень похож на портрет гоголевского Вия: «Старик лежит на железной кровати, ничего не видит: длинные ресницы и густые брови совсем глаза закрывают. Позвал он двенадцать могучих богатырей и стал им приказывать:
– Возьмите-ка вилы железные, подымите мои брови и ресницы черные, я погляжу, что он за птица, что убил моих сыновей».
Как отмечают российские исследователи В. А. Воропаев и И. В. Виноградов, «с именем Вия связано, очевидно, и еще одно слово гоголевского «Лексикона малороссийского»: «Вiко, крышка на диже или на скрыне». Вспомним дижу в «Вечере накануне Ивана Купала» – гуляющую «вприсядку» по хате огромную кадку с тестом – и скрыню в «Ночи перед Рождеством» – окованный железом и расписанный яркими цветами сундук, изготавливаемый Вакулой на заказ красавице Оксане. (Ср. в черновой редакции девятой главы первого тома «Мертвых душ»: «…гостья (…) очутилась в ситцевом платье модного [узора и] цвета, натянутом без малейшей морщинки на роскошную шнуровку [как медный панцирь] [пузырь], как латы, и заключавшую в себе полную грудь ее, как в большом сундуке». И в выписке Гоголя из письма матери от 4 июня 1829 года «О свадьбах малороссиян», где речь идет о приготовлении свадебного каравая: «Коровай делают на диже, а по-ихнему на вики (…) содят его без крышки в печь, а вико надевают на дижу».
Необходимо подчеркнуть, что и в данном случае значение слова «вико» не противоречит основному значению, обыгранному в «Вие». Здесь «вико» – это тоже нечто, закрывающее что-то (кадку, сундук или глаз).
В поисках аналогов гоголевскому образу были обнаружены восточнославянские фольклорные соответствия Вию. Более того, у этого божества обнаружились и индо-иранские корни. Так, лингвист и фольклорист В. И. Абаев сопоставил Вия с иранским Ваю и осетинскими вайюгами. Ваю (особенно в злой ипостаси) – бог не только ветра, но и смерти, неодолимый и безжалостный. А вайюги – одноглазые великаны, стражи подземного царства мертвых. В зороастрийском рива-яте (послании) и у персидского поэта XI века Асади-Туси богатырь Гаршасп (Кере-саспа) загоняет под землю злого дэва ветров, который с тех пор держит на себе небо и землю. Кере-саспа подобен индоевропейскому громовнику: грубоватый и буйный воитель, истребляющий палицей драконов и других чудовищ. Абаев также провел параллель между восточнославянским богом, чье имя он реконструировал как Вей (в украинской огласовке Вiй), и иранским богом-демоном ветра и смерти Vayu. Отношение земледельца и скотовода к ветру неоднозначно. Ветер может принести долгожданные дождевые облака или желанную прохладу, а может обернуться страшным бедствием. Бог ветра, очевидно, был уже в общеиндоевропейской мифологии (греческий Эол, индоиранские Ваю и Вата). При этом у иранцев было два Ваю – добрый и злой. Индийский Ваю – воинственный спутник Индры, отец его дружинников-марутов. Дети Ваю – обезьяний царь Хануман и богатырь Бхима – отличаются огромной силой и буйным нравом. У германцев бог ветра и бури слился с богом-колдуном типа Велеса и в образе яростного воителя Одина-Водана занял престол главы богов. Ветер, таким образом, представлялся если и не злым, то буйным, воинственным и своенравным. Отметим, что между «ветром» и «веком» есть созвучие в восточнославянских языках. По-белорусски «веко» – это «вейко», а ветер, как мы помним, «веет» и в русском, и в белорусском языках. Может быть, разгадка тут в том, что закрытые веки защищают глаза, в том числе и от сильного ветра.
Вий у Гоголя – повелитель подземного царства, хозяин земных недр. Неудивительно, что у него железное лицо и железные пальцы. В народном сознании земные недра ассоциировались прежде всего с железной рудой – именно этот минерал люди начали добывать прежде всего. Древнее из металлов, освоенных человеком, были только медь и свинец, но к XIX веку они уже отошли в прошлое в качестве основных материалов для изготовления орудий труда и предметов быта. Не случайно Гоголь сравнивает Вия с гномами западноевропейских мифологий – хранителями земных недр (вспомним хотя бы Белоснежку и семь гномов). В белорусских народных сказках есть «царь Кокоть, борода с локоть, семьдесят аршин железный кнут, из семидесяти воловьих шкур сумка», а также старичок «сам с ноготок, борода с локоток», обладатель непомерной силы и огромного стада быков. В услужении у него находился трехглавый змей, а сам он скрывался от преследовавших его богатырей под землей. А белорусскому Кощею, так же как и Вию, служанка поднимает веки, «по пять пудов каждое». Этот Кощей «как поглядит на кого – так уж тот от него не уйдет, хоть и отпустит – все равно каждый придет к нему обратно». Однако ни у героя сказки Афанасьева, ни у других сказочных гномов никогда не было длинных ресниц или век, а только длинные волосы и бороды (в них часто заключается волшебная сила божества или духа, и утрата волос и бороды обычно ведет к бессилию). У Гоголя же сила Вия, наоборот, скрыта за сверхдлинными веками, и он не может использовать их без посторонней помощи. Он совместил белорусского Кощея с украинским железным Нием. Кто-то из прочей нечисти должен поднять веки Вию. Иносказательно это можно истолковать в том смысле, что нечистой силе должен помогать сам человек – своим страхом (у страха, как говорится, глаза велики). Именно страх Хомы в конце концов губит его. Вий забирает его душу к себе, в царство мертвых.
В христианских апокрифических сказаниях с языческими божествами типа Вия соотносился святой Касьян, которого в народе считали воплощением високосного года и олицетворением всяких несчастий (вспомним Касьяновы морозы, что связано еще и с тем, что день святого Касьяна – это 29 февраля, которое бывает только в високосный год: считается, что високосный год бывает особенно морозным, и вообще этот год приносит особенно много несчастий). Думали, что Касьян, так же, как и хозяин подземного царства, живет глубоко под землей, в пещере, куда не проникает дневной свет. Взгляд Касьяна губителен для всего живого и влечет за собой беды, болезни, а то и смерть. К тому же у него очень большие веки, как и у Вия. Некоторые исследователи связывают божеств типа Вия со славянским Велесом – богом скотоводства и охоты, покровителем душ всех умерших животных (отсюда его связь с подземным миром). «Велес» означал по-древнеславянски не только «волос», но и шкуру, мех животного. Однако, строго говоря, гоголевский Вий со скотом и животными как будто никак не связан, в отличие от ряда родственных ему сказочных персонажей. В древности богатство племени, а позднее отдельного человека определялось количеством принадлежащего ему скота. Так Велес стал богом богатства, достатка.