bannerbannerbanner
Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)

Борис Носик
Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)

Полная версия

Часть вторая

Предисловие редактора

В этой новой тетради, как и в предыдущей, содержатся некоторые воспоминания Зиновия Кр-ского, написанные от первого лица, но иногда так подаваемые, как будто это лицо не сам Зиновий, а некий лирический герой, что, конечно, вносит известную путаницу, хотя, впрочем, и не имеет большого значения. Надо сказать, что при первом прочтении воспоминаний своего пропавшего друга Редактор с трудом восстановил во всей зримости и цельности образ этого скромного человечка, встречаемого им в прошлом как в быту, так и в коридорах издательства, а затем театрального главка. Редактор вспомнил мало-помалу рассказы Зиновия о многих его странствиях-приключениях и подивился разнообразию его судьбы, объясняемой как неспокойным характером Маленького Человечка эпохи Больших Свершений, так и самим характером эпохи, к сожалению так неполнокровно отраженной в этих воспоминаниях. Редактору казалось порой при чтении, что герой записок забывает о скромном месте, занимаемом им в бурном строительстве, и становится на точку зрения эгоцентризма. Может, этим и объясняется, что иногда скромный Зиновий как бы хочет отмежевать себя от своего героя. Однако многие косвенные признаки подсказывают Редактору довольно личный характер этих, так сказать, реминисценций. Как, наверное, заметил проблематический читатель, воспоминания эти перемежаются путаными рассуждениями, лишенными общего идейного стержня, однако чего иного можно ожидать от Зиновия Кр., человека, не чужого некоторой образованности, но не имеющего компаса в море идей и верного метода. Редактор мог бы без труда, опираясь на единственно правильный метод, развенчать все эти ахинейские рассуждения, будь в том нужда или окажись заблуждения автора единичными. При наличии же нашего снисходительного принципа издания этих бумаг достаточно лишь предупредить читателя и оставить его наедине с новой тетрадью безвременно и неизвестно куда исчезнувшего с нашего горизонта Зиновия Кр-ского.

Глава 1

Потребность в новой шариковой авторучке привела меня в поддень к газетному киоску, отстоявшему в полукилометре от пляжа. Оказалось, что туда собиралось в эту пору чуть не все население курортного городка. Тогда я и обнаружил, что у газетного киоска есть свои клиенты и поклонники, которых мало интересует море, но зато бесконечно волнуют свежие газеты. Они уже добрый час ждали здесь пузатого продавца, который вместе с последним словом печатной истины задержался где-то в пути. Вероятно, этот добродушный грузин с ворохом марких газет остановился где ни то в тенечке и беседует с друзьями, а может, попробует молодое вино у ларька или щиплет кисть черного винограда. А может, он еще дома – гортанно шутит и заливисто хохочет, совершенно не ощущая, какое море ненависти клокочет вокруг его утлого газетного киоска. Между тем читатели газет, неплохо знающие свои права и немало читавшие о казнях, готовили ему мысленно все виды наказаний и репрессий. Они проклинали «проклятых грузин» и мечтали о перемене «грузинских порядков» на некие другие, которые могли бы поддержать социалистическую законность. Большинство даже напоминало тридцатые годы и требовало применения особых мер. Скажем, «стрелять здесь каждого третьего» или даже «каждого второго». Ни один не просил о снисхождении, которое можно было оправдать нестерпимой жарой, национальной традицией и низким уровнем местной зарплаты… По мере ожидания читателям газет начинало казаться, что они прибыли сюда из края идеального миропорядка, который должен быть немедля учрежден и здесь, в ареале газетного киоска. По их мнению, черные и усатые, худые и пузатые местные жители слишком медленно приобщались к совершенному российскому миропорядку, «они» были несовершенны, непостижимы, внутренне враждебны, трудновоспитуемы…

Я оказался в толпе, бурлящей ненавистью, и думал про «них», про «нас», а также про всех, кто не мы и кто другие…

Я только что перевел книгу одного очень милого нигерийского писателя. Работая над переводом, я все больше проникался сочувствием к трагедии своего героя. Он долго-долго выбирал невесту допустимой степени родства, а когда наконец выбрал и заплатил что положено, невеста померла. Герой был совершено непостижимым и, пожалуй, подоночным существом, однако он не замечал этого, потому что у него был другой устав. Говорят, что есть еще и другие уставы.

Устав, вероятно, можно называть и этикой. Но как быть с пророчеством Великого Инквизитора, будто «человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. "Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!" – вот что напишут на знамени…»

Пророчество сбылось, именно эти слова написаны были на знамени. Тут есть от чего загрустить, так что лучше не думать о грустном, а помечтать о чем-нибудь прекрасном или вспомнить счастливые годы. К примеру, счастливые годы, когда я плавал матросом и мы шли от Дуная до Арктики…

* * *

Митя шел на нашем рефрижераторе от Дуная, и сам он был оттуда, измаильский. Он был здоровущий шофер и держался с большим достоинством, противопоставляя себе этой бездомной водоплавающей голи перекатной, которую называл шушерой. Он рассказывал, какой у него большой каменный дом в Измаиле, а во дворе фонтан, прохлада, виноградник – кустов пятьсот – и свое вино в любое время: «Вот приедешь ко мне, Замочка, поглядишь». Не совсем, впрочем, ясно было, зачем при таком достатке пустился он в это рискованное плаванье. Держался он солидно, а капитану заявил, что он человек партийный, только партбилет забыл дома. До его прихода капитан представлял в одиночку партийную прослойку на судне, так же как друг мой радист Димка – всю комсомольскую. Остальные даже в профсоюз не успевали вступить на берегу, так что Митя этой своей партийностью сильно озадачил кэпа: черт знает, чего от него ждать. Звали Митю на судне «молдаван», но говорил он по-русски, хотя, конечно, по-южному:

– Замочка, солнышко, коченька…

Так он меня звал, когда надо было стрельнуть трояк на выпивку. Впрочем, иногда и без трояка, просто так, на всякий случай: такая у него была ласково-блатная манера. Капитан его невзлюбил сразу и заподозрил, что он на самом деле беспартийный, однако проверить не мог и опасался.

В Ростове мы стояли на Дону у самого бульвара, у стенки, но наутро должны были уходить дальше на север, так что в последний вечер вся команда, конечно, сошла на берег. Мы с Димкой-радистом сходили на берег в обед и привели двух милых ростовских курочек, которых впустую уговаривали у себя по каютам. А Мите выпала в тот вечер вахта «Прощай, молодость!» – та, что до полуночи, так что Митя и не мог толком попрощаться с Ростовом. Он вызвал меня из каюты и сообщил, что видел у меня как-то в чемодане чекушку. Это мама, провожая меня в долгое плаванье, купила мне четвертинку и сказала, что водка, наверное, необходима будет на Севере. По ее представлениям, в ней был огромный заряд тепла, в четвертушке: мы ведь никогда не пили водки. До Севера было еще далеко, так что я без споров уступил Мите четвертинку.

Около полуночи в коридоре раздался топот ног, потом истошный визг и ругань. Я выглянул и увидел мыльные следы на полу. Вышел на палубу и увидел на спардеке голую тетку, обляпанную мыльной пеной. Она кричала, что никому не позволит, что у нее муж майор и что она вообще порядочная женщина, так что они у нее все кровью умоются. Митя пытался утащить ее вниз с палубы в каюту, приговаривая:

– Ну, коченька, мать твою, надо же одеть на себя что-нибудь, курва, мать…

Капитан стоял тут же на палубе в праведном гневе.

– А еще коммунист… – сказал он Мите. Потом добавил неуверенно: – Врешь, наверно, что коммунист.

Выяснилось, что Митя зазвал на борт проходившую мимо пьяную шлюху, а когда нагрянул вдруг капитан, загнал ее к себе в каюту. Пока Митя изображал на палубе несение вахты, дама его пошла искать гальюн и ненароком забрела в душ. Она разделась там и даже намылилась, но вода шла только холодная. Тогда-то она и вылезла на палубу, совершенно голая, да еще в мыле…

Позднее, на «мариинке», где были потемневшие от времени деревянные шлюзы, мы с Митей целый день стояли на швартовах. Перед десятым шлюзом, где скопилась огромная очередь судов, пришлось добрых полчаса стоять впритирку с каким-то речным лихтером. Вдоль его борта разгуливала немолодая уже, сильно потрепанная жизнью шкиперша, и Митя ворковал с ней о жизни, пуская в ход весь свой набор ласковых слов – от «солнышко» до «коченьки». Потом он попросил меня пойти к капитану, чтобы тот отпустил его минут на пятнадцать на лихтер по срочному делу любви. Я сказал капитану, что Митя берется за пятнадцать минут соблазнить шкипершу, и капитан разрешил, бормоча что-то себе под нос насчет Митиной партийности. Шкиперша поджидала гостей у борта в новой синей спецовке, и они с Митей удалились в трюмный кубрик. Митя вышел оттуда минут через пятнадцать, как обещал нам с капитаном.

В тот вечер он рассказывал мне особенно много геройских историй из своей жизни.

Вот хотя бы в Ярославле, где мы стояли у пляжа на Стрелке, помнишь, коченька? Так вот, возвращался он из города ночью на судно и видит, что двое, какая-то девочка и студентик, занимаются любовью на берегу. Он, Митя, поправил капитанскую фуражку, которую брал взаймы у старпома, и сказал басом: «А ну, вы что тут творите?» Потом он прогнал испуганного студента, а девочку… Ну, ясно, что с девочкой… Вот такие дела.

Или вот еще посылали его в Измаильский район, на уборку урожая. Жил он у одной учительницы – там ему и кормежка была бесплатная, и стирка, и любовь. Она просто обезумела от счастья, одинокая учительница в глухой деревне. А была у нее пятнадцатилетняя дочка. Так вот Митя однажды, когда матери не было, и дочку эту к делу приспособил. Она привязалась к нему и никак не хотела отвязываться. Тогда Митя увез ее куда-то далеко в степь, а там прогнал. Такие вот были жизненные удачи.

 

В новую навигацию, через год, опять мы уходили от Измаила, но Мити не было. Во время измаильской стоянки я стал искать его по адресу, который он мне оставил, а только он что-то напутал. Все же в конце концов я нашел его дом, кто-то из местных ребят подсказал…

Во дворе старого двухэтажного дома и правда был фонтан, как он и рассказывал. Но высохший, весь в трещина. Возле фонтана возилась куча сопливых ребятишек. Впрочем, может, они не все были Митины, потому что дом-то был не его, а жактовский и Митина семья занимала в нем одну комнатенку. Конечно, ни сада, ни виноградника там не было, но жена была: грязная замученная женщина лет сорока сказала мне, что его самого дома нет. Потом она про меня забыла, занявшись стиркой, а я сидел на ограде сухого фонтана, и мало-помалу первоначальная моя обида на обманщика Митю таяла в зыбкой теплоте летнего вечера. Такая была кругом нищета…

А что подвиги его были сучьи, я и сам об ту пору был герой-матрос…

* * *

Помню, осенью возвращался я домой на Хорошевку от метро в автобусе, сел на заднее сиденье рядом с какой-то девочкой, вынул книгу и начал дочитывать, что не кончил в метро. У остановки автобус дернулся, и девочка как бы ненароком прижала руку к моей руке. Хотя мы были оба в пальто, но если долго давить, то и через ткань начинает ощущаться тепло тела, а она надавила довольно сильно и продолжала давить все больше, делая вид, что ничего такого не происходит. Я, конечно, это очень хорошо чувствовал и терпел, потому что она была хотя и простенькая, но милая, такая полненькая, вполне в моем вкусе. Я тоже, конечно, делал вид, что ничего не происходит, и нам было так приятно обоим, что я даже проехал свою остановку и вышел вместе с ней на следующей. Потом мы посидели немного на скамеечке возле ее дома, и она мне рассказывала всякую ахинею – в каких она бывала компаниях, какие там бывали бардаки и какой там был один знаменитый поэт, совсем седой. Назвала его имя, а я-то думал, он давно помер, я еще на третьем курсе про него курсовую писал. На этих сборищах, как я должен был понять, случались всякие ситуации, но она, если ей верить, всегда говорила, что ой, что вы, и убегала, так что вроде ничего не случалось, хотя вроде бы не могло не случиться, потому что они там все выпивали, вот она и сейчас была в поддаче, и если ей верить, то и сегодня тоже «еле унесла ноги». В общем мы с ней условились на завтра, возле метро, и она, как ни странно, пришла вовремя. На ней были черненькие чулки, я хорошо помню, что ножки у нее были полные, и вообще она была вполне соблазнительная, хотя, конечно, эти черные чулки были вовсе не в жилу к ее пальто. Я повел ее в свою временную холостяцкую квартиру – была у меня тогда, там мы самую малость выпили, ну а потом мы, конечно, разделись, и все было так славно и мирно и по-хорошему, так что я не поверил ее вскрику, и легкому ее стону не придал значения – мало какое бывает кокетство.

Утром ей очень рано нужно было вставать на работу, и я проводил ее до остановки автобуса. Хорошо помню зимний утренний сумрак и ярко освещенный газетный киоск, где продавали «Известия». Я даже не знал, что киоски торгуют в такую рань. Посадил ее на автобус, дал еще пару рублей на такси, и как-то мы с ней ни о чем не договаривались, номер ей свой не написал, а у нее, кажется, и номера не было. Потом я вернулся в теплую квартиру, плюхнулся в постель и проспал до полудня. Только тогда я и обнаружил на своей простыне пятно крови и вспомнил ее вскрик, а потом уж и все эти ее рассказы про то, как она «унесла ноги». Не то чтоб это меняло каким-то образом то, что случилось с нами, но я подумал, что это могло быть для нее серьезно, однако подумал так, мельком, второпях, а к середине дня и думать об этом перестал, потому что придумал себе какое-то новое развлечение.

Однажды я видел ее как-то снова в автобусе, но только она была не одна, с сестренкой, да и я был не один. Никаких особенных переживаний на эту тему у меня не было, хотя случай, конечно, редкий, чтоб девица. Только однажды, сидя в мерзостном настроении где-то на чужой даче, я подумал, что тут делов наберется на целое «Воскресение», однако воскресенья никакого со мной не произошло.

* * *

Помню, как-то летом, в середине моего перегонного плаванья, когда мы стояли на Волге близ Горького и конца стоянке что-то не было видно, я отпросился у капитана съездить на недельку в Москву, а там друг Витя повел меня к кому-то на день рождения, Бог знает к кому. Именинница была совсем миниатюрная дамочка, вполне миловидная. Среди прочих гостей был, помнится, ее бывший муж с друзьями – все какая-то мидовско-инязовская шушера, а я тут в матросском отпуску, моряк сошел на берег, этаким себя чувствовал морякухой, настоящим мариманом. Когда я чуток захмелел, мы с именинницей стали танцевать, а потом как-то само собой вышло, что мы стали с ней очень уж обниматься и даже для этого вышли на лестничную площадку. Скоро туда пришла ее мама, чтобы нас унять. Отчего-то мне запомнилась фраза ее старой матушки, которой она увещевала хмельную именинницу:

– Ну кто он тебе? Ты знаешь его?

Надо признать, в ней был кое-какой смысл, в этой фразе. Но только на нас с именинницей это никак не подействовало. Мы с ней не разошлись, а наоборот – плюнули на все это празднество, на ее гостей и спустились во двор. Огромный московский двор, сотни освещенных окон вокруг. И посредине двора была детская площадка: песочница с грибком-навесом и еще какой-то круглый дощатый помостик, закрепленный на столбе, что-то вроде карусели. На этот помост мы и легли, а я почему-то еще и оттолкнулся ногой от земли, когда припал к ее теплой податливости – все поплыло, закружилось, и освещенные окна, и темные, те, в которые, может, нас было видно кому-нибудь, и сам двор, и фонари, и звездное небо…

Назавтра мы еще бродили с ней часа два где-то на окраине, за Октябрьским Полем, отчаянно обнимались и даже обрушили один ветхий заборчик. Она сказала, что скоро возьмет отпуск на работе и прилетит ко мне на Север, туда, куда мы доплывем к этому времени.

И она правда оставила дочурку у матери и прилетела куда-то, кажется, в Вытегру. Я очень беспокоился, когда встречал в аэропорту: всего только два раза ее видел, а у меня плохая память на лица, вдруг не узнаю, но ничего – сразу вспомнил. Ребятам у нас на судне она очень понравилась. Капитан сказал, что она очень пикантная. «Лакомый кусочек», – сказал капитан, а молоденький старпом с ходу в нее влюбился. Ребята уступили нам каюту побольше, и она с нами поплыла к Северу. Я стоял у шлюзов на концах, а потом мы с ней слушали музыку в радиорубке и вместе читали французский роман. Я даже работал иногда, переводил в то время какую-то английскую книжку и писал что-то, а она уходила к мальчику-старпому поболтать, покурить. Из Архангельска капитан нас с ней отпустил на неделю-другую побродить по Северной Двине, потому что стоянка предстояла долгая, ребятам выдали деньги, и на судне начиналась великая пьянка.

Мы поплыли с ней на пассажирском пароходе вверх по Северной Двине. Было чудно. Чернела под синим небом прекрасная река, белели песчаные берега и отмели – пересохшие старицы, по-здешнему, курьи. А по берегу редко раскиданы были селения – Куростров, Курополка, ломоносовские, поморские места. Ночевали мы в огромных двухэтажных бревенчатых избах, потемневших от времени, три дня пережидали дождь в келье какой-то бабушки-староверки, которая уже неделю как ушла за морошкой да, видно, тоже где-нибудь пережидала дождь в лесном скиту. Потом мы поплыли назад.

Пассажирский пароход забрал нас среди ночи, и мы, сэкономив на каюте, всю ночь мерзли на палубе, так что в Архангельск пришли под утро, измученные бессонницей. На судне, стоявшем там же под берегом, уже во всю шла пьянка. Каюта моя была кем-то занята, и меня повел к себе отсыпаться Димка-радист, а нежная спутница, забалдев, осталась за столом. Спать мне пришлось недолго, вскорости разбудили и повели в каюту к капитану. Кэп был уже совсем пьяный, а напротив него сидел его друг, капитан-москвич, тоже вконец одуревший от пьянки.

– Володя, познакомься, это Зяма, – учтиво сказал кэп.

– Женя, иди на х… – ответил москвич очень медленно.

Мне налили в стакан коньяку.

– Володя, познакомься, это Зяма, – снова сказал капитан.

– Женя, иди на х… – отозвался москвич.

Ясно было, что беседа не сдвинется с этой точки.

– Володя, познакомься, это Зяма, – сказал кэп…

Мне рассказывали, что на третий или четвертый день пьянки кэп вдруг берет иногда со стола вилку или нож и втыкает в собеседника, куда придется. Я понял, что уже скоро кэп воткнет вилку, предварительно сняв с нее бычок в маринаде, в друга-москвича. А может, воткнет прямо с бычком. Я ушел не прощаясь, и моего ухода никто не заметил. Уже от двери я слышал, как мой капитан повторяет все с той же учтивостью:

– Володя, познакомься, это Зяма.

Москвич отвечал ему все так же монотонно и ласково:

– Женя, иди на х…

Я встретил потом москвича на Колгуеве: на щеке у него был след от Жениной вилки, но, говорят, случилось это только сутки спустя.

А тогда я вернулся в Димкину каюту. Было часа три пополудни. В коридоре галдели, уснуть я не смог и пошел искать свою верную спутницу. Матрос Митрошкин сказал мне, что он ее водил дважды к кэпу для поддержанья компании и что она теперь в каюте у молодого старпома. Я постучал туда, но никто не отозвался, и я уже хотел уйти, когда пьяный Митрошкин стал барабанить в дверь кулаками.

– Откройте, – кричал он с большим азартом. – Это же Зяма вам стучал.

Я уже не помню, когда она наконец оттуда выбралась, похоже, что под вечер. Мы со старпомом сходили в город и купили ей билет на самолет до Москвы. Молоденький старпом очень меня обхаживал и уверял, что у них с ней ничего не было. Просто ее тошнило от коньяку. Может, так оно и было. Противно, конечно, было, что мы ее искали, что Митрохин так долго орал и стучался во все двери. Ну и шли, конечно, всякие разговоры на судне, куда от них деться. Может, говорили больше, чем было, впрочем, что там могло быть, кроме того, что бывает обычно. Молоденький старпом был влюблен в нее. Она, судя по всему, любила меня. Но может, и старпома она тоже любила… Так или иначе, мы купили ей билет на самолет и проводили ее вдвоем в аэропорт. Вечером мы пошли всей пьяной судовой шарагой в ресторан «Полярный», пили там «рябину на коньяке», а когда наконец вышли из ресторана, поклеили каких-то разбитных архангельских девчонок и пошли «в квадрат»…

Потом мы ушли в Арктику, и старпом настоял, чтобы мы с ним поселились в одной каюте. Он очень хотел дружить со мной, дружить с ней, хотел, чтоб все было по-хорошему. Позднее, в Москве, все еще охваченный этим беспокойством, он женился даже на ее младшей сестренке, точно какой-нибудь Дантес. Но конечно, никто никого не убивал. Впрочем, на Диксоне я получил от нее целую пачку влюбленных и оправдательных писем, которые до сих пор храню, хотя у нас с ней все было кончено.

Одна моя приятельница, чьим мнением я тогда дорожил, объясняла мне, что я не должен был тогда обижаться и что я сам был виноват во всем. Что я сам отправил ее сонную ночевать Бог знает к кому, да и раньше отсылал в каюту к влюбленному в нее мальчику, чтоб спокойно работать в каюте. «К тому же был ли ты сам всегда безупречен?» – настойчиво добивалась она, и тут я честно отвечал, что нет, не был, ни тогда, ни потом, ни тогда даже, когда первая жена хотела, чтоб я потеснился и дал место на семейной койке трудолюбивому киношнику, я не потеснился и потерял своего мальчика, вот и выходит, что сам кругом виноват, а тогда о чем речь?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru