bannerbannerbanner
Детство Лёвы

Борис Минаев
Детство Лёвы

Полная версия

Об этой книге

Проза Бориса Минаева – нормальная детская классика. К этому надо привыкнуть уже сейчас, даже если кто-то не верит, что классику будущего пишут сегодня. Уверяю вас, дети двадцать первого века – счастливые последствия демографического подъема, к которому нас призывают, – будут читать «Детство Левы» и «Гения дзюдо» наравне с «Денискиными рассказами», трилогией «Дорога уходит вдаль» и похождениями Вити Малеева. Тайна Минаева – и вообще любой хорошей детской книги, не сказочной, а самой что ни на есть реалистической, – в умении воспринимать ребенка как своего рода сверхчеловека. Это не какой-нибудь там недовзрослый, а сверхвзрослый, потому что нормальный двадцати-тридцатилетний человек не вынес бы событий такого масштаба. Его бы это убило. У Кушнера есть стихи о том, что ни один взрослый смельчак не вынесет такого страха, который ребенок выдерживает во время контрольной. Детство – огромное увеличительное стекло. У детства глаза велики. Все события до тринадцати-четырнадцати лет воспринимаешь с десятикратным, а то и стократным увеличением. Друг не позвал на день рождения – катастрофа, у отца болит голова – конец мира, девочка хихикает – предательство. Никакие страсти потом не доводят человека до такого исступления и не оставляют таких глубоких шрамов. Вот про это и пишет Минаев. Его герои – титаны, мученики, борцы, первооткрыватели, спасители человечества, низкие лгуны, великодушные покровители, благородные разбойники. И мир в его книгах так же огромен, каким он бывает в детстве, и только в детстве. Мы ведь любим эту пору и тоскуем по ней не потому, что у ребенка все уж так хорошо. Напротив, его жизнь полна трагедий, подвигов, отчаяния, несвободы и борьбы. Но ценишь-то ведь не счастье, а масштаб, не комфортность, а первосортность. В детстве все самого высшего сорта, потому что в первый раз. Очень немногое – запах осенних листьев, или цвет заката, или голоса во дворе, – способно вернуть нам то чувство масштаба, то есть самое подлинное ощущение детства. Времени, когда все еще было по-настоящему. Вот Минаев каким-то образом это сделал. Он вырос, то есть научился внятно рассказывать о пережитом и передуманном, – но мир вокруг него не уменьшился. Он так до сих пор и существует среди огромных лопухов и жуков, рядом с полубогами-родителями и героями-сверстниками. Поэтому его книгу будут читать и через двадцать, и через тридцать, и через сто лет. Дети – с благодарностью за понимание. Взрослые – с благодарностью за возвращение.

Дмитрий Быков

Далекое – близкое

В детстве меня называли Мамин Хвостик. Это обидное прозвище возникло, можно сказать, само. Я действительно мог ходить с мамой куда угодно, стоять в любой очереди, скучать в парикмахерской и химчистке, лишь бы быть рядом с ней.

Очень мне нравилась моя мама.

Нравилось главным образом то, что рядом с ней я переставал бояться. Ничего мне было не страшно. А вот как только мама куда-нибудь отходила – пробить чек в кассе, или в парикмахерское кресло, – я начинал ужасно беспокоиться: вдруг она куда-нибудь пропадет?

Но она не пропадала – возвращалась всегда вовремя.

Это чудесное мамино свойство очень сильно меня поражало. Иногда, если мы просто шли по улице, я забегал немножко вперед и смотрел на маму издали: как она идет. Шла она тоже очень красиво, постукивая каблучками. И несла легко самую тяжелую сумку. И всегда улыбалась мне издали.

Если мама уставала и ложилась отдохнуть, я тоже забирался рядом с ней. Но долго лежать просто так не мог. Скоро начинал ворочаться, вздыхать. И тогда мама спрашивала меня сонным голосом:

– Ну чего елозишь?

А я отвечал:

– Ничего. Расскажи что-нибудь.

Мама вздыхала, думала.

– Ну что тебе рассказать? – говорила она. – Жил-был волшебник… Построил он однажды дворец. И думает: кого бы в нем поселить?

Я еще больше елозил, только теперь от удовольствия.

– Ну-ка тихо! – говорила мама. – Ну вот, построил он дворец и думает: дай-ка я в нем поселю самого послушного мальчика, который кашу хорошо ест, маме помогает и долго играет один.

…Постепенно становилось темно. Мне очень хотелось, чтобы мама подольше не зажигала свет. Так было лучше – лежать в темноте и слушать сказку.

– Да, – говорила мама. – Искал-искал он такого мальчика, но никак найти не мог. И тогда…

Мама задумывалась.

Я тихонько подталкивал ее в бок.

– Чего толкаешься? – недовольно говорила она. – Я сказку вспоминаю… Знаешь что, давай я тебе лучше стихи почитаю.

– Давай, – тихо соглашался я. Мама редко рассказывала сказки до конца. Обычно они у нее кончались в самом начале. А я привык к этому и не обижался.

– Значит, так, – говорила мама, – слушай:

 
Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам,
Их села и нивы за буйный набег
Обрек он мечам и пожарам…
 

– Тебе все понятно? – интересовалась мама.

– Понятно, – говорил я. – Дальше рассказывай.

– Ну вот, – говорила она. – А дальше встречает он одного волшебника, и тот ему говорит: ты, князь, умрешь от коня своего.

– Как это – от коня? – не понимал я.

– Ну вот так вот – от коня! – сердилась мама. – Непонятные слова понимаешь, а простые нет! Ладно, давай я тебе спою…

И она начинала петь.

 
Там вдали за рекой загорались огни…
В небе ясном заря догорала…
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала…
 

Я слушал песню, затаив дыхание. Лучше всего у мамы получались песни. Она пела их спокойно, не то чтобы уж очень громко, но звучно. Я хорошо представлял себе сотню юных буденновцев, и вещего Олега в командирской тужурке впереди, и злого волшебника, который целился в него из винтовки с оптическим прицелом, и много разного, а потом еще вороного конька, который склонял гриву не то над Олегом, не то над самым юным, очень красивым красноармейцем…

– Господи, ночь уже, а отца все нет! – говорила мама, вставала и включала люстру.

Далекий мир исчезал. Я зажмуривал глаза от яркого света. Но и в близком мире мне жилось рядом с мамой совсем неплохо. Я бежал следом за ней на кухню. Тут было очень интересно. Текла из крана шумная вода, мама резала капусту, крошила хлеб и размачивала его в воде, делала сразу котлеты и щи, крутила мясорубку и слушала радио.

– Мам, а что вкуснее, щи или борщ? – спрашивал я.

– Отстань, – говорила она.

А я был счастлив. Я мог вечно сидеть вот здесь, слушать последние известия, смотреть в окошко и глядеть, как мама работает.

– Мама, а спой еще, – просил я.

Мне очень хотелось, чтобы далекий и близкий мир как-нибудь совместились. И мама не ругала меня, она опять начинала петь!

 
Дунай, Дунай, поди узнай,
Где чей подарок… —
 

красиво выводила она.

…Но больше всего я любил спрашивать маму о чем-нибудь.

Мама все объясняла подробно и толково, не то что папа. Папа на все вопросы отвечал одинаково.

Спросишь его, например: «Пап, что такое инфляция?» А он отвечает: «Так, ерунда всякая». Или – почему люди вокруг винного магазина всегда стоят? А он: «Так, ерундой занимаются».

А мама нет. Ее объяснения запоминались надолго. В общем-то, навсегда. Она объясняла, куда идет трамвай – к стадиону юных пионеров; почему магазин называется «Овощи – фрукты», а в нем ни картошки, ни лука, и фрукты одни сушеные – потому что не завезли пока, скоро будут; сколько стоит самолет – один миллион рублей; и из чего делается мороженое – из замороженного молока и сахара; и почему надо стричь ногти – некрасиво…

Близкие предметы от ее ответов как будто раздвигались вширь, помещались друг в друге и начинали жить, как добрые соседи, ничуть не противореча.

Больше всего я любил ее спрашивать, как они с папой поженились.

– Прислали нас на практику к нему в цех, – рассказывала мама, – мне одна пожилая женщина и говорит: эх, девушки, и чего вы смотрите, а мимо вас какой мужчина ходит: молодой, серьезный, красивый…

– И что? – спрашивал я, затаив дыхание.

– И все, – смеялась мама. – Познакомились. Стали встречаться.

Мама вдруг краснела и отсылала меня с кухни.

– Не мешай, – говорила мама, – скоро отец придет, а я еще ничего не приготовила.

Я послушно шел, садился на стул и начинал ждать папу.

Во время ожидания я закрывал глаза и думал: завтра вечером мы пойдем с мамой в магазин. Потом придем, она устанет и ляжет на диван. А я лягу рядом и скажу…

– Мама, – попрошу я, – расскажи что-нибудь!

– Ну что рассказать, – вздохнет она. – Жил-был зайчик. И была у этого зайчика мама…

Тут приходил папа.

Вот так мы и жили.

Политическая карта мира

Какой была эта карта?

Огромной, в полстены. Или даже во всю стену. Ведь и стена-то была небольшая. В крохотной комнатке, угловой. С единственным окошком. У всех в нашей квартире окна выходили во двор или на шумную Метростроевскую, а у старика Иосифа окно упиралось в глухую кирпичную стену.

Больше того, у этой комнаты не было даже отдельного входа. Для того чтобы в нее войти, надо было пройти сквозь другую комнату. Сначала постучаться и крикнуть:

– Можно, Давид Моисеевич?

И осторожно открыть дверь, услышав звонкое:

– Да-да!

Поглядев на папу и маму, сосед и дальний родственник старика Иосифа Давид Моисеевич говорил обычно скучным голосом:

– А… вы к нему, – и отворачивался.

Иногда мы заставали Давида Моисеевича за странным занятием: он сидел на краю большой высокой кровати в белой майке и, согнув руку в локте, слегка поигрывал бицепсом.

«Давид Моисеевич делает зарядку», – говорил потом папа, и они с мамой прямо лопались от смеха.

Впрочем, Давида Моисеевича беспокоили очень редко. К старику Иосифу никто никогда не ходил. Только мои мама и папа.

 

– Иосиф Израилевич… – смущенно начинала мама. – До третьего! Рубликов двадцать!..

– Одну секундочку! – весело отвечал он и отворачивался, чтобы мама не видела, сколько у него осталось.

В эти минуты, когда он, сутулясь, стоял к маме спиной в протертом сером пиджаке, медленно отсчитывая трехрублевки, она, наверное, пристально смотрела на политическую карту мира. Больше в этой комнате смотреть было не на что.

Иногда мама и папа убегали в кино, оставив меня на старика Иосифа. Поскольку он был нашим самым добрым соседом по коммунальной квартире. Я почему-то не плакал и не сопротивлялся. Наверное, мне было интересно у старика Иосифа.

Я забирался на диван, за окном становилось темно. Старик Иосиф щелкал выключателем и уходил с чайником на большую кухню. Лампочка бросала резкий ослепительный свет – абажура не было, его заменяла пожелтевшая от времени газета. В углы комнаты падали от газеты черные кромешные тени. Повсюду – по углам, на столе и на диване, – пачками лежали старые газеты.

Кирпичная стена почти целиком загораживала окно, но, если положить голову на подоконник, можно было разглядеть в самом нижнем его углу, как по освещенной улице ходят люди и иногда проезжают троллейбусы.

Потом дед Иосиф входил в комнату с раскаленным чайником, он осторожно нес его за ручку, аккуратно обмотанную тряпицей, ставил на старые газеты, наливал кипятку в большую жестяную кружку и сам размешивал ложечкой два кусочка сахара.

Все это он делал бережно и молча.

Мне надоедали эти приготовления, и я забирался с ногами на диван, поближе к карте.

Оттуда я смотрел на лицо старика Иосифа. Под вечер на нем отчетливо проступала жесткая щетина. Я знал, что она больно колется, и если старик Иосиф хотел меня поцеловать, то вырывался что есть силы.

– Иосиф! – говорил я требовательно. – Расскажи!

Он смеялся и откладывал газету. Его тень падала на Австралию, Японию и Аляску, задевая часть Индии.

– Вот это Китай, – говорил старик Иосиф. – У нас сейчас с Китаем очень напряженные отношения.

Я делал три шага по дивану, чтобы дойти до Китая и посмотреть поближе. Китай был большой и желтый. Я не спрашивал ничего. Просто следил внимательно за крючковатым пальцем, скользившим по карте – бережно и медленно.

– Вот Арабские Эмираты. Английский протекторат. О!.. Но это неинтересно для маленьких мальчиков! – говорил он и наклонялся, чтобы поцеловать меня.

Я вырывался и кричал:

– Нет! Еще!

– Нет, это неинтересно для маленьких мальчиков, – вздыхал старик Иосиф и отходил от карты, и его тень уходила вместе с ним, а карта вновь становилась под безжизненным светом лампочки немой и непонятной.

Старик Иосиф не знал сказок. Ни одной. Это его очень расстраивало. Всю жизнь он читал только газеты.

Тогда я назначал Иосифа злым волшебником и громоздил из трех диванных подушек крепость, за которой прятался и бормотал заклинания.

Он смущенно смеялся и кашлял.

– Тише, – говорил он жалобно. – Не кричи так! Давид Моисеевич уже лег, у него же режим, неужели же ты не понимаешь?

Я представлял себе, как Давид Моисеевич, в кальсонах и майке, лежит на высокой железной кровати и любовно ощупывает свой бицепс.

Мне становилось противно. И еще было обидно за старика Иосифа, что он живет, задвинутый Давидом Моисеевичем в самый дальний угол нашей громадной квартиры. Я начинал отчаянно прыгать на диване. Диван визжал, подушки сползали на пол, и Иосиф подбирал их, громко шепча:

– Ну что ты! Ну, я тебя умоляю!

…Утром он уходил покупать свежий кефир, а потом до вечера отправлялся в библиотеку читать газеты.

А мой папа с утра делал зарядку. Он раздевался до пояса, и, привязав к ремню двухпудовую черную гирю, выпрямлялся и нагибался. Шея у него становилась ужасно красная, и он шумно сопел. Я испуганно смотрел на ремень – неужели не оборвется? Но ремень не обрывался, только становился после упражнений каким-то очень мягким и дряблым.

Потом папа обливался холодной водой под умывальником. Он фыркал и снова шумно сопел, а мама подносила ему полотенце. «Папа делает настоящую зарядку, – думал я. – Не то что Давид Моисеевич».

Папа вытирался и спрашивал меня:

– Ну ты как вчера? Опять лекцию слушал?

Они с мамой начинали весело смеяться. Однажды я спросил их, почему они смеются над стариком Иосифом.

– Потому что он чудак, – просто ответила мама. – Но человек хороший.

Потом мы переехали в отдельную двухкомнатную квартиру на Пресне. Больше папа и мама ни у кого не просили денег до получки. Да и не у кого было. Соседи в новом доме к нам заходили редко.

…А когда мне было лет десять, мы с мамой шли по Кузнецкому мосту и забежали в маленький магазинчик, где мама хотела купить географический атлас, роскошную толстую книгу. С отдельными картами всех стран и континентов. Но я настоял на политической карте мира. Она была совсем не такая, как у старика Иосифа – меньше раза в два, и, кроме того, бумага была тонкая и непрочная.

Дома я повесил ее над своей кроватью.

Вечером, когда пора было ложиться спать, я встал на кровати и осмотрел карту. Теперь я был длинный и свободно мог достать до Северного полюса. Меня поразило, что это была совсем другая карта. Страны были совсем другого цвета. Да и названия, которые я помнил очень смутно, были тоже другие.

Немного испугавшись, я позвал папу и спросил его о причине этого несовпадения. Он ответил, что карта Иосифа была очень старая, а в мире с тех пор многое изменилось. Нет больше ни эмиратов, ни протекторатов, сплошные свободные страны.

Папа долго подшучивал надо мной после этого разговора. Он говорил, что когда я вырасту, то буду таким же одиноким чудаком, как старик Иосиф.

Позже я узнал, как умер Иосиф. Дом на Метростроевской, где мы жили, стали выселять. Всем дали отдельные квартиры. Но старик Иосиф привык жить с соседями. И, не выдержав перемен, вскоре скончался.

Когда я узнал, что он умер, я ничего не сказал. Я почти забыл старика. Его щетину. Его сладкий обжигающий чай в жестяной кружке. Его голую лампочку. Запах старости и неуюта в его угловой комнатке. Его давно не стиранный костюм и желтые газеты в углах.

И даже глаза старика Иосифа я забыл тоже.

Только карту я запомнил хорошо. Не знаю, почему.

Зубная боль

Очень рано у меня начали болеть зубы. Они шатались, ныли, но не выпадали, а новые, коренные, никак не хотели вылезать, пробиваться на свет.

И тогда мама повела меня в детскую поликлинику.

Мы вошли в длинный гулкий коридор со светящимися картинками на стенах: «Чесотка – невидимый враг», «Дизентерия», «Режим для дошкольника».

Мне тут сразу очень не понравилось. Дети вокруг тихонько хныкали или сидели смирные как мыши. А из-за закрытых дверей раздавался мощный, полновесный рев. Только один карапуз в матроске, который ничего не боялся, храбро топал по коридору и сам себе командовал: «Нале-во!», «Стой, раз-два!». Но остановиться никак не мог, все маршировал взад-вперед.

Я сидел в потертом кресле у дверей зубного кабинета и просто умирал от страха. За дверью противно визжала машинка, стучало железо, и главное – кто-то глухо и равномерно мычал:

– М-м-м-м!

Потом дверь открылась, и из кабинета вышла здоровенная тетя, с очень довольным видом придерживая густо накрашенную щеку.

– Будь здорова, Клавочка! – приветливо сказала ей маленькая тщедушная врачиха в белом халате и, обернувшись ко мне, сухо добавила: – Заходи, мальчик!

Мы с мамой медленно поднялись со стульев.

– А вы, мамаша, посидите, – сказала врачиха и привычным жестом подтолкнула меня в плечо.

Я в последний раз оглянулся на маму. Она слабо улыбнулась и сказала:

– Не бойся. Видишь, какая тетя веселая вышла?

Я вошел в кабинет.

– Залезай, – сказала врачиха деловито.

Я сполз на самое дно бездонного кресла, обитого коричневой кожей.

– Ноги клади, – скомандовала врачиха и подошла совсем близко.

Я положил ноги на подставку и закрыл глаза.

– Глаза можешь не закрывать, – усмехнулась врачиха. – Рот лучше открой.

И едва я чуть-чуть приоткрыл рот, как она тут же впилась холодной острой железкой в самое больное место.

– Уй-уй-уй! – мычал я, вцепившись во врачихину руку и дергая головой.

Она вынула железку, раздраженно бросила ее в лоток и крикнула:

– Лена! Какие у нас есть игрушки?

Из другой комнаты, тяжело ступая, вышла большая пожилая женщина, неся в руках задрипанного резинового зайца. Заяц жрал морковку. Белая краска давно облупилась, и зубы у него теперь стали зеленые.

– Видишь? – фальшиво улыбнулась врачиха и показала пальчиком на зайца, спрятав в другой руке за спиной новую железку. – Сейчас потрогаем тебе зубик, и будешь ходить как зайчик, грызть морковку. Или хочешь с гнилыми зубками ходить, как старичок? А?

Пожилая Лена сунула мне зайца, погладила по голове и пошла назад, шаркая домашними тапочками.

Врачиха быстро наступила мне коленкой на лодыжки и открыла рот сухими пальцами. Я сжался от ужаса.

И вдруг скользкий заяц в моих руках жалобно пискнул.

Врачиха вынула железку от неожиданности, а я, благодарно посмотрев на зеленое чудовище, быстро буркнул:

– Не хочу зайца!

– Лена! – с отвращением крикнула врачиха, в сердцах швырнув в лоток инструмент. – Принеси этого… Буратину!

Появился Буратино, так же медленно, под шарканье домашних тапочек, но и он был ничем не лучше. Пластмассовый нос у него был целый, но опять же подвели зубы – вместо ослепительной доброй улыбки получился какой-то страшный оскал.

– Не надо! – заорал я, вцепившись в безжалостную руку.

Женщина вытерла пот со лба и попыталась успокоиться.

– Ну что мне тебя, связать, что ли? – жалобно спросила она. – Чем больше орешь, тем больше страха. Потерпел бы чуток, давно бы уж домой пошел. А то смотри – у нас есть такая распорка, мы ее вставим в рот, ты и пикнуть не сможешь. Правда, Лена? – крикнула она в другую комнату.

– Конечно, правда, – глухо пробасила оттуда Лена.

Слова были мягкие, но голос тщедушной врачихи звучал твердо. Ее маленькое скуластое лицо и продолговатые глаза с большими веками заворожили меня. Я опять закрыл глаза, а проклятая железка ковырялась там, в том глубоком неведомом месте, откуда начиналась боль.

– Ну вот видишь, – весело шептала мне врачиха, – почти не больно, почти не больно, почти не бо…

Тут снова стало больно, я опять сжал в руках резинового зайца, он опять отвратительно пискнул.

– Лена! – заорала врачиха. – Убери зайца!

Но было поздно. Я захлопнул рот и решил его больше не открывать. Мне надоело это издевательство.

– Ты что? – испуганно спросила врачиха, увидев какую-то перемену в моем лице. – Не хочешь рот открывать?

Я молча кивнул.

– Так! – разозлилась она и закричала, повернувшись к двери: – Мамаша! Войдите!

Тут же в кабинет влетела мама.

– Что случилось? – испуганно спросила она.

– Я не могу тратить столько времени на вашего мальчика! – звонко произнесла врачиха, приняв величественную позу. – Или он сейчас же отроет рот, или я отправляю вас на наркоз!

Мама подошла ко мне.

– Послушай, – тихо прошептала она, – чего ты хочешь? Ты хочешь, чтобы я сошла в могилу?

Я медленно, не открывая рта, покачал головой.

– Сгорела со стыда?

Я опять покачал головой.

– А если бы ты был партизаном? – спросила мама. – Что же, ты бы сразу во всем признался, не выдержав пыток?

Но я снова отрицательно покачал головой, начисто отвергая такие нелепые предположения.

– Хорошо, – угрожающе сказала она. – Сейчас мы уйдем отсюда. И пойдем в милицию оформлять документы. Такой сын мне не нужен.

Я заплакал. Страх перед оформлением неведомых документов оказался сильнее страха перед врачихой и бормашиной. Сложившись вместе, оба этих страха вызвали теплую волну слез, она шла из горла, с равномерными истошными всхлипами.

– Ну, вы уж совсем, мамаша, – недовольно сказала врачиха. – Так тоже нельзя. Лена! – закричала она.

И пожилая Лена снова зашаркала ко мне.

– Ты чего расхныкался? – спросила она. – Скажи, чего хочешь, мамка тебе то и купит.

…Я никогда не забуду этот момент. Голоса женщин кружились, перекликались, и я, уже ничего не понимая, не соображая, сказал навстречу мелькнувшему впереди светлому лучу:

– ХОЧУ ЗАЙЦА! ДРУГОГО ЗАЙЦА!

Ладони мои разжались, и несчастный зеленый зверь покатился на пол.

– Хорошо, – сказала мама. – Я куплю его тебе сегодня.

И незаметно вышла.

…Мне быстро вынули зуб.

На улице дул прохладный осенний ветерок, но было солнечно.

Мы зашли в большой универмаг и мама, вытряхнув из кошелька почти все деньги, купила мягкого большого зайца, с черными блестящими пуговками глаз и нежно-розовыми атласными вкладышами в серых мохнатых ушах.

 

Я прижал его к лицу и так шел до самого дома.

…С тех пор я много раз бывал у зубных врачей. Наверное, у них у всех есть какая-то телепатическая связь, потому что каждый врач обязательно смотрит на меня с подозрением и говорит, чтобы я вел себя нормально, не вздыхал и не вздрагивал. Теперь мне некому купить зайца.

Но странное дело, когда мне приходится терпеть боль, не зубную, а всякую, я всегда жду его. Жду, хотя и знаю, что надежда напрасна.

Ты слышишь, заяц?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru