bannerbannerbanner
Андрей Платонов, Георгий Иванов и другие…

Борис Левит-Броун
Андрей Платонов, Георгий Иванов и другие…

Приемыш стоял тут же и глядел на непонятное с искаженным постаревшим лицом. В нем поднялась едкая теплота позора за взрослых, он сразу потерял любовь к ним и почувствовал свое одиночество – ему захотелось убежать и спрятаться в овраг. Так же ему было одиноко, скучно и страшно, когда он увидел склещенных собак— он тогда два дня не ел, а всех собак разлюбил навсегда. У кровати роженицы пахло говядиной и сырым молочным телком, а сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом – она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти наружу; по одной жиле, похожей на дерево, можно чувствовать, как бьется где-то сердце, с усилием прогоняя кровь сквозь узкие обвалившиеся ущелья тела» («Чевенгур»), В этом жутком «пейзаже» функционирования «непроизвольно выросшего тела» душа человеческая – нежная душа ребёнка, ещё не успевшего по-взрослому стерпеться с без-образием тленной плоти, – переживает адское одиночество, страх и стыд, от которого чувствуешь потребность сбежать, от которого хочется спрятаться, от которого можно безвозвратно утратить любовь к жизни.

Но в том же самом «Чевенгуре» мы встречаем откровение человеческой мечты о плоти идеальной, чистой, не опозоренной нечистотами падшести. Платонов передаёт смутные, но совершенно религиозные по сути, ощущения своего героя, простого человека, разглядывающего скульптуры: «Дванов грустно вздохнул среди тишины… и снова оглядел колоннаду – шесть стройных ног трёх целомудренных женщин. В него вошли покой и надежда, как всегда было от вида отдалённо-необходимого искусства. Ему жалко было одного, что эти ноги, полные напряжения юности, – чужие, но хорошо было, что та девушка, которую носили эти ноги, обращала свою жизнь в обаяние, а не в размножение, что она, хотя и питалась жизнью, но жизнь для неё была лишь сырьём, а не смыслом, – и это сырьё переработалось во что-то другое, где безобразно-живое обратилось в бесчувственно-прекрасное». Слово «бесчувственно», как почти все слова у Андрея Платонова, выступает в своём глубочайшем первичном значении. Оно не квалифицирует привычно понимаемую под словом бесчувственность поверхностную чёрствость, но пролагает нашему сознанию тропинку к самой мощной инстинктивной чувственности падшей плоти. Именно плоть с её инстинктивной чувственностью, обособившейся от Духа, есть то «безобразно-живое», что тяготеет над падшим миром и довлеет падшему человеку. «Бесчувственное» (без-чувственное) у Платонова означает не совершенно лишенное каких-либо чувств, а отрешённое от нечистых чувств падшей плоти, от автономных побуждений «непроизвольно выросшего тела». В повести «Джан» у Платонова есть два почти что рядом расположенные фрагмента, которые в совместности своей провидчески вскрывают муку падшести перед пропастью неустранимого противоречия между Духом и плотью:

1. «Однако Чагатаев не мог вынести своего чувства к Вере на одной духовной и бесчеловечной привязанности, и он вскоре заплакал над нею, когда она лежала на кровати, по виду беспомощная, но улыбающаяся и непобедимая».

2. «Лишь рот портил Ксеню – он уже разрастался, губы полнели, словно постоянно жаждали пить, и было похоже, что сквозь невинное безмолвие кожи пробивалось наружу сильное разрушительное растение».

С одной стороны (фрагмент 1) человек не может вместить себя в чистую духовность… он мучается бездействующей плотью, даже переживает духовность, как холод бесчеловечия, – ив этом есть элемент великой первоначальной Истины: Бог сотворил человека Духом во плоти, значит бесплотное безбожно и бесчеловечно. С другой стороны (фрагмент 2) плоть падшая, но и в самой падшести своей неумолимо расцветающая к смерти, воспринимается чуткой душой как прорастание из человеческих недр чудовищного разрушительного растения. Пронзительный духовный взор Платонова уже в самом расцвете молодости улавливает не только пожирающее время, чреватое тленом, но и страшную бездуховную мощь «непроизвольно выросшего тела», набирающий силу эгоизм, которому предстоит стать почти полновластным диктатором и в пределе разрушителем этой пресловутой непроизвольной телесности.

9…умер сразу от печали, если б знал истину про себя.

Большинство людей обыденности никогда не примет такие мысли, не разделит такие переживания, а если и заподозрит правду, никогда не легитимирует ничего подобного в собственной ментальности. Истина о мире мучительна, и без спасительной веры в Бога может даже представляться человеку убийственной. Платонову это так ясно, как простая гамма: «Истиной он жить не мог, он бы умер сразу от печали, если б знал истину про себя. Однако люди живут от рождения, а не от ума и истины, и пока бьётся их сердце, оно срабатывает и раздробляет их отчаяние и само разрушается, теряя в терпении и работе своё вещество» («Джан»), Жизнь в большинстве случаев зачинается не в свете Истины, и даже не в согласовании ума, а в слепой тьме физиологии, в инстинктивной телесной непроизвольности. И сердце падшего человека бьется и трудится не в Истине, а во всё том же «непроизвольно выросшем теле», которое сначала непроизвольно растёт, а потом непроизвольно разрушается. Но осознать и принять неистинность собственного рождения в грешной плоти могут лишь те, кто видит мир духовным взором: «Ибо живущие по плоти о плотском помышляют, а живущие по духу – о духовном» /Рим. 8, 5/. Очень метко желчное замечание Сиорана[3]:

«Если не прибегать к порядку более высокому чем душа, последняя утопает во плоти и физиология оказывается последним словом наших философских благоглупостей». Ведь если душа не восприемлет Духа, на раскрывает в себе Эроса, «дыхания жизни»[4], то она обречена остаться узницей падшей плоти. Лев Толстой записывает в своём дневнике: «Говорят: нет духовного начала, всё от тела. Если люди живут для тела, заняты только телом, никогда не борются с ним, то как же им думать иначе». Мука, с которой Дух переживает нелепицы и скверну плоти, – вот это самое платоновское «безобразно-живое», – чужда, а чаще просто непонятна большинству, ибо они – большинство – целиком и без остатка во плоти, «живут для тела и заняты только телом». Душевная стихия большинства целиком подчинена плоти, кондиционирована её проявлениями. Именно в инстинктивно проявляющей себя плоти, в скверне «безобразно-живого», черпает человеческое большинство энергию тёмных желаний, в плену которых мечется обыденная жизнь, «…я в скверне моей до конца хочу прожить, было бы вам это известно. В скверне-то слаще: все ее ругают, а все в ней живут, только все тайком, а я открыто…» — этот поистине концептуальный взвизг Фёдора Карамазова выражает всю глубину пропасти, в которую рухнул мир, отпавший от Бога. Это боль и стыд Достоевского не только за других, но и за себя самого, ибо и его (как всех нас!) ввергала в рабство плотская скверна. Андрей Платонов с мудростью духовидца называет художество «отдалённо-необходимым искусством», ибо оно и отдалено от скверной жизни повседневного человека и вместе с тем совершенно необходимо людям, как очищение и возвышение, как одухотворение и надежда, как единственная возможность если не созерцания, то хоть смутного осознания своего потенциального совершенства. По-своему Платонов утверждает то же самое, что раскрывается в пушкинских строках: «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Для плоти и её нужд, владеющих мировой обыденностью, «отдалённо-необходимое искусство» никаким образом не истинно. Для души, Духа не воспринявшей, «низкие истины» плоти аксиоматичны и равны непререкаемому закону. Перед бестрепетным ликом «низких истин» плоти всякое восхождение и всё возвышенное – лишь мираж, обман, что-то безнадежно отдалённое. Но Дух знает, что возвышающее не есть обман, что творчество даёт душе воз-Дух, пространство о-Духо-творяющих восхождений. В частности, художественное творчество, то самое «отдалённо-необходимое искусство», о котором говорит Платонов, – но не как хилое, вечно придирающееся и нытливое эстетство, не как «претензия на рай в грехе» (Бердяев), а как одно из самых могучих явлений Эроса, как посильно достигнутая красота, как сотворённый образ сущности – помогает человеку хотя бы духовно-символически преобразить свою падшую природу и падшую природу мироздания, эротически воспринять себя и мир в потенциальном совершенстве. «Возвышающий обман» — не обман, а реализация и потенция реальности, воля к сущности, восуществление в Духе.

 

10…на земной потухшей звезде…

Природа и сущность первоначального Творения едины. Вся плоть Творения одухотворена в меру, предопределённую ей Творцом. Природа Рая если и пассивна в сравнении с человеком, то всё равно неповреждённо сущностна, пронизана Эросом, Духом Замысла Божия. Это благая в своей целосущностности природа бытия, единое первотварное что.

Но в богоотпадении материя природы и её духовная благость претерпевает разрыв. Материальная природа падшего мира сама по себе не есть бытие, она есть не-бытие, ибо безблагодатна и бессущностна, и сколько бы ни воспроизводила сама себя, всё равно в сугубости своей она остаётся не-бытием, бессущностностью, абсурдом безлюбовного эго. Хлёсткая фраза Камю, мыслителя честного и честно неверующего: «Жить – значит пробуждать к жизни абсурд», – есть крик отчаяния, доносящийся из заколдованного круга «вечного возвращения», из бездуховной тьмы, куда не проникает ни один лучик веры. Но вера приподымает завесу тьмы. Религиозный взгляд видит бездну падения и различает высоту, с которой это падение совершилось. В «Очерках мистического богословия» Лосский-младший прямо говорит, что с отпадением мира от Бога «… состояние человека подверглось катастрофической мутации вплоть до его биологической реальности». Могучее интуитивно-мистическое постижение этой катастрофической мутации делает возможной захватывающую духовную встречу сознательного христианского гностика Николая Бердяева и спонтанного христианского гностика Андрея Платонова. В гносисе они идут разными путями, но едина Истина, отсвечивающая по-разному у двух непохожих творцов, мыслителя-художника и художника-мыслителя. Вот, что читаем мы у Бердяева: «Великий знак унижения человека виден в том, что человек свет получает от солнца и что жизнь его вращается вокруг солнца. То, что солнце извне светит человеку, есть вечное напоминание о том, что люди, как и все вещи мира, сами по себе находятся в вечной тьме, лишены внутреннего излучения света. Солнце должно быть в человеке – центре космоса, сам человек должен был бы быть солнцем мира, вокруг которого все вращается. Логос-Солнце в самом человеке должен светить. А солнце вне человека, и человек во тьме. Свет жизни в природном мире зависит от внешнего и далекого источника. Померкнет солнце, и все существа и все предметы природного мира будут повергнуты в беспросветную тьму, жизнь прекратится, так как нельзя жить без света. Центральное положение солнца вне человека и зависимость от его света есть унижение человека. Прамирное падение человека было перемещением его как иерархического центра. В природном мире, в метафизическом образовании нашей планетной системы это отозвалось тем, что солнце переместилось изнутри вовне. Человек пал, и солнце ушло из него. Земля с живущим на ней человеком стала вращаться вокруг солнца, в то время как весь мир должен был бы вращаться вокруг человека и его земли и через человека получать свет, через живущий внутри его Логос. Утеряв свою солнечность, человек впал в солнцепоклонство и огнепоклонство, сделал себе бога из внешнего солнца».

А вот как эта же Истина грехопадения и потемнения человека, его глухой, но неотступной тоски по внутреннему свету, открывается Андрею Платонову через переживания его героя, инженера Прушевского «…в свои прогулки он уходил далеко, в одиночестве. Однажды он остановился на холме, в стороне от города и дороги. День был мутный, неопределенный, будто время не продолжалось дальше – в такие дни дремлют растения и животные, а люди поминают родителей. Прушевский тихо глядел на всю туманную старость природы и видел на конце ее белые спокойные здания, светящиеся больше, чем было света в воздухе. Он не знал имени тому законченному строительству и назначению его, хотя можно было понять, что те дальние здания устроены не только для пользы, но и для радости. Прушевский с удивлением привыкшего к печали человека наблюдал точную нежность и охлажденную, сомкнутую силу отдаленных монументов. Он ещё не видел такой веры и свободы в сложенных камнях и не знал самосветящегося закона для серого цвета своей родины. Как остров, стоял среди остального новостроящегося мира этот белый сюжет сооружений и успокоенно светился. Но не всё было бело в тех зданиях – в иных местах они имели синий, желтый и зеленый цвета, что придавало им нарочную красоту детского изображения. “Когда же это выстроено?” – с огорчением сказал Прушевский. Ему уютней было чувствовать скорбь на земной потухшей звезде; чужое и дальнее счастье возбуждало в нём стыд и тревогу – он бы хотел, не сознавая, чтобы вечно строящийся и недостроенный мир был похож на его разрушенную жизнь. Он ещё раз пристально посмотрел на тот новый город, не желая ни забыть его, ни ошибиться, но здания стояли по-прежнему ясными, точно вокруг них была не муть родного воздуха, а прохладная прозрачность. Возвращаясь назад, Прушевский заметил много женщин на городских улицах. Женщины ходили медленно, несмотря на свою молодость, они, наверно, гуляли и ожидали звёздного вечера» («Котлован»).

Духовный радикализм философа равен духовному радикализму художника. Одно и то же прозрение явлено двум гениальным духовидцам: огнепоклонник, солнцепоклонник, наконец, звездопоклонник, то есть так или иначе поклоняющийся наружному свету человек, мучительно жаждет света внутреннего. Жаждет его и в него не верит, ибо не знает «самосветящегося закона для серого цвета» своей земной родины. Он не верит в возможность такого внутреннего света на «земной потухшей звезде»… не верит именно потому, что ощущает её потухшей. А вот написанные веком раньше строки Тютчева:

 
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвётся из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит
И сознаёт свою погибель он,
И жаждет веры – но о ней не просит.
 

Платонов видит ещё глубже, видит, что немощному верой, а потому обделённому надеждой человеку, даже хочется, чтобы в мире возобладала скорбь. Человек боится света. Скорбь интимней радости. Она родней несбывшимся надеждам человека, ближе тьме его разрушенной, а чаще всего даже не выстроенной жизни. Но богоданным знанием да и самой скорбью своей человек против всех очевидностей тьмы знает, что он не только может, но должен светить, ибо по Замыслу Божию он – человек, Образ и Подобие Бога – единственный проводник света Божия. Бог есть Свет миру через человека. «Noi viviamo I’sole!» — говорят итальянцы, «Мы живём солнце!». Эта странная фраза, буквально означающая именно: «живём солнце», «изживаем солнце», есть свидетельство того, до какой степени существо человека, даже человека юга, щедро одаренного наружным светом, нуждается в свете внутреннем.

11…тщетная попытка жизни…

В падшем мире человек может стать бытием, восуществиться как Образ и Подобие Божие, лишь оттесняя эго Любовью, лишь восстанавливая духовно-эротической волей к творчеству сверхъестественный порядок, относительно уподобляясь Богу – абсолютному Духу и Всеблагому Творцу, то есть, посильно возвращаясь к своему догреховному богочеловеческому состоянию, частично обоживаясь. Без такого со-творения, без частичного обожения, человек не определяется как сущность, не подтверждается как бытие, остаётся лишь элементом естественного порядка бессущностной природы, бессмысленным эго, не-бытием, «непроизвольно выросшим телом». У Андрея Платонова в повести «Котлован» есть такая фраза: «…потому что дети – это время, созревающее в свежем теле, а он, Вощев, устраняется спешащей, действующей молодостью в тишину безвестности, как тщетная попытка жизни добиться своей цели». Беспощадно пристален платоновский взгляд, мучительно ясен образ кошмарного естественного порядка падшей природы, до жути глубока платоновская софия, прозревающая тщетность всех попыток жизни восуществить себя, стать бытием, через сугубую материальную природу, обновляющуюся в детях, но заведомо обречённую, как и сам герой, «устраняться», аннулироваться новым временем, всё тем же роковым естественным порядком, созревающим в «новом свежем теле». Как бытие человек совершается и подтверждается не плотски, а духовно-творчески, не эгоизмом плоти, а эротизмом Духа, не в естественном порядке природы, а в сверхъестественном порядке Любви. Платонов говорит: «…время, созревающее в свежем теле…» — не надежда, а безнадежность. Время есть Хронос – хроника «вечного возвращения». Прогресс очень любит время. Он вдохновенно говорит о будущем и остаётся безжалостен к настоящему, к индивидуальной человеческой судьбе и к судьбам целых поколений. Он мостит ими дорогу, которой не видно конца. Это дорога дурной бесконечности, на которой каждое следующее поколение в свой черед: «устраняется… в тишину безвестности, как тщетная попытка жизни добиться своей цели». На пути прогресса всякий шаг, всякое достижение, все поколения – тщетны, ибо жертвы приносятся, а цель так и остаётся недостигнутой. Нет последнего и окончательного реципиента плодов прогресса, нет того золотого поколения, которому уже не нужно будет ради прогресса жертвовать собой.

12…кто умер, тот умер ни за что…

По грехопадении человек обрекается лишь рожать жизнь и рожать её смертной, ибо он выпал из вечности, он уже не в силах целостно жить и творить в Духе Любви, его воля перестала быть целостно эротической, приняла в себя Таната (смерть), стала эротанатической волей, то есть лишилась теургической силы. Такая раздвоившаяся и усомнившаяся воля не способна поддерживать сверхъестественный порядок вечности. Ей не по силам творить бессмертие Духом Любви. Лишенная теургической силы воля человека покорилась естественному порядку тлена, жизнь человека и мира овременилась. Ужас бессилия перед временем поселил в духовно ослабевшем человеке смертную тоску: «Яков Титыч любил поднимать с дорог и с задних дворов какие-нибудь частички и смотреть на них: чем они раньше были? Чьё чувство обожало и хранило их? Может быть, это были кусочки людей, или тех же паучков, или безымянных земляных комариков, – и ничто не осталось в целости, все некогда жившие твари, любимые своими детьми, истреблены на непохожие части, и не над чем заплакать тем, кто остался после них жить… дуют ветры, течёт вода, и всё пропадает и расстаётся в прах. Это ж мука, а не жизнь. И кто умер, тот умер ни за что, и теперь не найдёшь никого, кто жил когда, все они – одна потеря» («Чевенгур»),

 

В подземельях своего существа, даже в необузданной дикости или очевидной нелепости, человек лелеет сокровенную чаще всего неосознанную в её глубинной религиозности мечту выйти из беспощадного круга времени: «Дванов почувствовал тоску по прошедшему времени: оно постоянно сбывается и исчезает, а человек остаётся на одном месте со своей надеждой на будущее; и Дванов догадался, почему Чепурный и большевики-чевенгурцы так желают коммунизма; он есть конец истории, конец времени, время же идёт только в природе, а в человеке стоит тоска» («Чевенгур»).

Человек духовно больше времени, важней, существенней. Платонову дана интуиция, что духовно время минует человека. То, что «время идёт только в природе, а в человеке стоит тоска», есть знак непрохождения времени через человека, знак чуждости людей временам, сменяющимся и смеющимся над ними. Платонов знает, человек – не от времени, но от вечности, которую роковою судьбой потерял. Оттого и стоит в человеке тоска. Коммунизм у Платонова лишь картонная кулиса, трагикомический эвфемизм конца света, который не просто неизбежен… необходим. Наедине со своей юдолью, отвергнутый от вечности и ввергнутый во время, неумолимо влекущее тлен, человек понимает это.

13…от безвестности всеобщего…

Всякий человек, как бы глубоко ни был он погребён под оползнями обыденности, какие бы надругательства не чинил падший мир над его уникальным и неповторимым Лицом, всякий – независимо от масштабов индивидуальности и дарований – глубиной души продолжает верить в свою неповторимую единственность и мучительно переживает невозможность самовыражения, неспособность вынырнуть из стремнины безличной повседневности. Андрей Платонов с присущей ему почти библейской краткостью схватывает это переживание в своём герое: «Вощев боялся ночей, он в них лежал без сна и сомневался; его основное чувство жизни стремилось к чему-либо надлежащему на свете, и тайная надежда мысли обещала ему далёкое спасение от безвестности всеобщего существования» («Котлован»). Человека мучает «безвестность всеобщего существования», он верит в нечто такое на свете, что отражает и выражает именно и только его, что «надлежит» именно и только ему, как его уникальное, не допускающее замены восуществление. И это не поверхностный каприз психики, не прихоть самолюбия, а «основное чувство жизни», зов сокровенности. Это колоссальная всечеловеческая интуиция о единственном надлежащем каждому месте, которое не может быть занято другим, об исключительном значении, которое не может быть перенесено на другого. Платоновский Пухов говорит: «Без меня народ неполный» («Сокровенный человек»). Этим идиотизмом ли, святою ли простотой, говорит «основное чувство жизни», которое каждый из нас непосредственно обнаруживает в себе, вооруженный этим в юности, как верой и надеждой, в старости отягощенный, горьким разочарованием так-и-не-найденности, так-и-неисполненности… пропущенности «чего-либо надлежащего на свете». Неутолённость «основного чувства жизни» — судьба абсолютного большинства людей, ибо мир преобладающей материи хладен и равнодушен к человеку, как неповторимой и не повторяющейся сущности, требующей восуществления, как уникальному смыслу, требующему раскрытия. В мире заменимы все. В Духе же нет заменимых, каждый незаменим, ибо Бог творит не как скучный ремесленник, и даже не как крепкий профессионал, а как величайший вселенской гениальности художник, никогда не повторяясь, не мультиплицируя, но всякий раз сотворяя единственное и незаменимое – от неповторимой, никогда не совпадающей полосатости каждой зебры и тигра до неповторимо индивидуального существа каждого из нас. Именно поэтому даже самый забытый жизнью человек теплит надежду на «далёкое спасение»… (пусть далёкое, но всё же спасение'.)… от равнодушия падшего мира, от «безвестности всеобщего существования», превращающей каждого в заменимого и всех – в необязательных.

14…для краткой насмешливой игры…

Мрачная физиология мира сего, построенная на физике падшей плоти и обусловленная логикой времени, несущего тление, не может быть физиологией Рая, иначе мир безгрешный ничем не отличался бы от мира греховного. Всемогущему Творцу равно чужды и физика и логика мира сего. И то и другое есть лишь опыт жизни падшего Творения. Физика – приспособительное познание этого мира, потрясённого грехопадением. Логика – вынужденное послушание «вечным истинам» опять-таки этого мира. Мира, очень важно понимать, не Богом данного (Бог устраивал мир совсем иначе – образом райским, а после отпадения мир получил адскую ориентацию!), а человеком изуродованного, отравленного плодами познания зла: «всё было странно для него в этом существующем мире, сделанном как будто для краткой насмешливой игры. Но эта нарочная игра затянулась надолго… и смеяться никто уже не хочет, не может… внутри бедных существ есть чувство их другого, счастливого назначения, необходимого и непременного…» («Джан»). Сей мир является душе как нечто неправильное, неистинное, неокончательное… как сделанное «нарочно» для «краткой насмешливой игры». Душа, прозревшая духовно, очнувшаяся к чувству (не пониманию, а именно чувству!) Истины, может пережить этот мир только как насмешку над Истиной Замысла Божия. Взору спонтанного духовидца Платонова безу-сильно открывается неистинность, нелогосность состояния твари и Творения. Сквозь мучительную неокончательность чудовищной «насмешливой игры», над которой никто уже не хочет и не может смеяться, он алогично прозревает «другое, счастливое назначение» бедных существ, и прозревает его не как возможное, а как «необходимое и непременное». Человек живёт не по истинному своему назначению, то есть живёт не по-настоящему. Андрей Платонов имеет внятную интуицию иного назначения человека, иного Замысла о человеке.

15…История грустна…

Для глубины религиозного сознания, мир в его историческом времени есть отпадение от вечности Бога. История мира есть история грехопадения, история безбожия, а значит и время мира, время историческое, есть нечто внебожественное, и может рассматриваться как атрибут падшести. «История грустна, потому что она время и знает, что её забудут» («Чевенгур»). Так устрашающе просто говорит Андрей Платонов о «молохе» истории, перед которым раболепно ползает на четвереньках убогое человеческое большинство, роится над её «святынями», роется в её анналах, пытаясь извлечь оттуда смысл жизни и свободы, но извлекает всякий раз лишь чертёж прозябания и квадратный корень косной необходимости. Ясновидящий Платонов не борется с «ложным величием истории», которое справедливо крушил весьма дальнозоркий, но не ясновидящий Л. Толстой. Из духовного космоса, откуда глядит Платонов, просто прочищается суть и прорицается участь истории: «она время», «её забудут». Меня восхищает и пугает головокружительная духовная высота, с которой смотрит на мир этот человек и художник, до сих пор, а возможно уже навсегда, постыдно не понятый своей страной.

16…исчезнувших быстро забывать…

«Чегатаев не понимал равнодушного, окончательного забвения; он помнил людей неизвестных и давно умерших, – даже тех, которые были ему бесполезны и сами его не знали, – ведь иначе если погибших и исчезнувших быстро забывать, то жизнь вовсе сделается бессмысленной и жалкой», – так говорит Андрей Платонов («Джан»). Род безлик и равнодушен к судьбе конкретного человека. Исполнив репродуктивную функцию, то есть, продолжив род, человек по логике жизни (в «порядке вещей») отпускается родом в смерть и забвение. Сердце может скорбеть об утрате близкого, переживать это как невосполнимую потерю, может даже разорваться от невозможности исполнить предельное требование Любви, требование вечности для любимого. Род непотрясаем и неостановим, он идёт вперёд, в этот кошмарный и бессмысленный «перёд», как песком занося забвением память. Но душа человека забвения не приемлет, но Дух божий в человеке на забвение ропщет и восстаёт. Род безличен, и жизнь рода стирает, в конце концов, всякое конкретное Лицо. В родовой стихии Эрос твари не может восуществить себя в качестве вечного смысла, род обрекает на забвение всех дорогих и всё дорогое, ибо и те, кому были дороги дорогие и дорого дорогое, канут в забвение. Но это не страшно, говорит родовая этика, это нормально. Жить ради себя не надо, оно того не стоит («сколько той жизни!»)… жить надо ради детей, а детям… – ради их будущих детей, а тем, будущим… вновь ради будущих и т. д. Настоящее всегда в будущем. Так постановляет род, наперёд превращая каждую персональную судьбу в средство для следующей, то есть, равно обесценивая все судьбы. Какой горькой иронии полон Пушкин: «Сердце в будущем живет, Настоящее уныло». Ну конечно, конечно уныло! «Если жизнь тебя обманет» то и непременно будет уныло настоящее. Просто потому, что оно ненастоящее. Ну и тогда уж конечно: «Все мгновенно, все пройдет, Что пройдет, то будет мило». В родовой стихии рассеивается (развосуществляется) всё настоящее, всё персональное. В неусыпной заботе о будущем неприметно утрачивается всякая сущность. И жизнь рода, торжественная и веками торжествующая традиция, как и всякая иная материальная жизнь, оказывается «бессмысленной и жалкой» жизнью бесконечной потери, непрерывного развосуществления. Таков «порядок вещей»…

3Эмиль Мишель Чоран (рум. Emil Michel Cioran – во французском произношении – Сиоран); 8 апреля 1911 года, Решинари, Австро-Венгрия, ныне Румыния – 20 июня 1995 года, Париж) – румынский и французский мыслитель-эссеист.
4«Дыхание жизни»: Прежде чем определить, что такое духовный смысл, мы должны ответить на основной вопрос – так сказать, вопрос вопросов, – что же такое Дух? Наша вера даёт нам уверенность в том, что Дух исходит только от Бога, а то тварное, что обладает Духом, получает его от Бога. Поэтому поставленный нами основной вопрос звучит так – что есть Дух Божий? Ключевыми для понимания здесь являются слова Торы: «Бе Руах Элохим мерахэфет…» («…и Дух Божий носился…»). Древнееврейское слово Руах, имеющее много значений, как то: ветер, порыв воздуха, дыхание, дух, сущность… соединяется здесь в смысловой напряженности со словом мерахэфэт, обозначающим парение, нежное заботливое витание, но также содержащим в себе значения: покрывать, защищать, лелеять, беречь, дрожать, трепетать. Из этого соцветия оттенков мы извлекаем одно недвусмысленное и всеохватывающее значение – Любовь. Дух Божий – Руах Бога – есть не просто некое дуновение или некий порыв, Дух Божий есть дыхание Неизреченной Любви, неисчерпаемое и неукротимое желание (воление) творческого оплодотворения, всепобеждающая Воля к Творению. Таким образом, слово Руах (ruah), которым именуется в Книге Бырейшит, первой книге Торы, Дух Бога: «Вэ Руах Элохим мерахэфэт аль-пнэй хамайм» /Бырейшит 1, 2/; (соответственно «и Дух Божий носился над водою» /Быт. 1,21), – означает неукротимое любовное желание, любовное стремление. Дух Бога – Руах – есть Дух Святой. Отец Сергий Булгаков говорит: «Святой Дух есть дух Божий; дух Божий – дух Отца и дух Сына – есть Святой Дух, Который есть не только Святой Дух, как Третья ипостась, но и дух Божий». И Дух этот есть Любовь. Некоторые авторы дефинируют Святой Дух как материнскую любовь Бога к Творению и твари, ссылаясь на то, что на иврит слово Руах – женского рода. А отдельные источники, впрямую дефинируют Руах, как любовное желание, указывая на параллель не только с греческим понятием пневмы, но и с греческим же понятием Эроса. В дальнейшем, говоря о Духе Божием, мы будем опираться на греческое слово Эрос. Оно означает для нас то же самое, что и Руах, – любовное желание, любовное стремление, – но более привычно и в то же время имеет в нашем контексте большую полемическую заострённость, ибо слишком часто обыденность именует «эросом» («эротикой») и определяет как «эротическое» то, что в действительности к Эросу отношения не имеет и даже прямо ему противоположно. Итак, Дух Божий есть абсолютный Эрос – Неизреченная Любовь, безначальное и неукротимое любовное желание, заряженное беспредельной созидательной мощью («…отнимешь дух их – умирают… пошлёшь дух Твой, и созидаются…» /Пс. 103, 30/). Руах – Дух Эроса – универсален и всемогущ в своей творящей силе. Он способен оплодотворить творческую личность любого индивидуального спектра. Дух Эроса обитает в абсолютном Творце и от Творца изливается на тварь. Творящей силой эротического Духа оплодотворены мысль всякого истинного мыслителя, око и слух всякого истинного художника, сердце всякого истинно любящего. Всё это есть вдохновение… в-Духновение… движение в твари Духа Эроса. Каждому человеку от сотворения (не от рождения, ибо рождается человек во плоти и от плоти, но прежде творится духовно, сотворяется из духовноэротического единения двух, вдохновенных Эросом половой любви) Богом даётся это в-Духновение, даётся как «дыхание жизни»: «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни…» /Быт. 2, 7/, «Любовь Божия излилась в сердца наши Духом Святым, данным нам» /Рим. 5, 5/. Бог есть сама Любовь, сам Эрос, и Дух Божий в человеке есть универсальная эротическая воля, подвижность, летучесть, несущая в себе неукротимое стремление к творческому наслаждению. Эта-то эротическая воля и дарует смысл, раскрывая его как наслаждение творением, делает всякое истинное наслаждение духовно-творческим, стремится реализовать смысл Любви во всём.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru