Л. Гудков
Предложение «НЛО» переиздать нашу книжку о социологии литературы удивило и обрадовало меня. «Литература как социальный институт» была первым выпуском серии «Научная библиотека» издательства, ставшего с течением времени одним из самых авторитетных предприятий в сфере гуманитарного знания в России. Сегодня старые споры о теории и истории литературы, открытости литературоведения и его потенциале, идеологической политике государства в сфере книгоиздания и прочее потеряли свой смысл вместе с исчезновением массового интереса к литературе. Литература утратила какие бы то ни было иллюзии привилегированности своего статуса, который она якобы имела у гуманитарной бюрократии. С исчезновением интеллигенции ее претензии на «миссию несения и защиты высокой культуры» потеряли какой бы то ни было смысл. Советское «дефицитарное общество» стало наконец «потребительским». У тех, кто заменил интеллигенцию, кто несколько манерно объявил себя «креативным классом», нет интереса к литературе, истории, знанию, равно как нет нужды оправдываться перед кем-либо за свое невежество, вкусы и тем более заниматься реабилитацией или анализом массовой культуры. Новые каналы открыли ранее запретные ресурсы для коллективной идентификации – православие, гедонизм массового потребления, агрессивный национализм, самодовольство «класса усредненных». Появились новые источники знания о действительности – экономические, социологические, демографические исследования, возникла газетная и сетевая публицистика, вытеснившая литературу и литературную критику из зоны общественного внимания. Сама литература стала скучной, не дающей читателю особых средств для понимания себя и окружающей жизни. Она погрузилась в почти бессознательное перебирание мотивов человеческой несостоятельности и мелочности существования (занятие, чаще всего прикидывающееся «воспоминаниями» о пережитом когда-то насилии и предательстве) либо в эскапистские фантазии о параллельных мирах, утопиях и других утешениях бедного социального воображения. Точка зрения социологии литературы сегодня оказалась избыточной и ненужно сложной. Но именно поэтому я искренне благодарен «НЛО» за сделанное предложение.
С этой книгой, которая для нас с Борисом Дубиным стала первым более или менее систематическим изложением теории этой дисциплины, связан большой кусок нашей жизни – больше 15 лет интенсивной и веселой работы, споров с историками литературы, вдохновений, разочарований, надежд, уныния и т. п., что обычно сопровождает общее дело. Но с тех пор, как она вышла, я редко открывал ее, занимаясь другими научными предметами, и, готовя ее сегодня к печати, перечитывая старые тексты, переживал самые противоречивые чувства – иногда удивления, иногда досады.
Наша книжка воспроизводит все особенности переходного состояния – от самиздата (фазы «устной социологии», атмосферы научных семинаров конца 1970‐х – начала 1980‐х годов) к новой публичности. Крах советской системы, который тогда казался окончательным, открывал множество новых возможностей. Снятие цензуры, возникновение независимых научных институтов, журналов, издательств, партий, газет, появление мелких кооперативных издательств и проч. сделали реальными перспективы выхода к публике из ранее закрытых сообществ, в которых мы тогда жили, публикацию «непроходных» текстов, давно лежавших в столах. Все стало возможным, но начинать и делать надо было только самим, у новых организаций, при их смелости и открытости, не хватало ни сил, ни средств. Надо было спешить, компетентность к ним пришла позже.
Поэтому первые наши издания выглядели очень кустарно и дилетантски1. У книжки не было литературного редактора (фигуры, ненавистной многим авторам прежде), о чем сегодня приходится сожалеть; в ней много еще чего осталось от «самопала» и «самодеятельности»: верстку и макет готовили наши коллеги в первом ВЦИОМе. От условий цензуры 1970–1980‐х годов – известная «герметичность» письма, особенно в ранних текстах, написанных скорее «для себя», чем «для других», излишний упор на строгости терминологии (которую мы сами же тут и вырабатывали) и многое другое. Все эти недостатки тогда казались не слишком важными, главное – давно написанные тексты, содержащие, как мы были уверены («мы новые», «мы придумали!»), развернутую теоретическую схему или проблемную карту социологии литературы, наконец были опубликованы. После нее еще выходили наши статьи и книги2, отчеты по законченным проектам исследований чтения и издательской деятельности, но такой, с нашей с Борисом точки зрения, более или менее систематизированной картины научных разработок, концептуальной основой которых мог бы служить предлагаемый теоретический подход, уже не было.
Как это часто бывает, повод для начала этой работы был случайным: нашей руководительнице – заведующей Сектором книги и чтения Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина (ГБЛ) Валерии Дмитриевне Стельмах – нужно было подобрать какие-то работы и составить небольшой список публикаций по социологии литературы для выступления на очередной конференции ИФЛА (Международной федерации библиотечных ассоциаций). Сам по себе этот запрос оказался катализатором для разработки новой теории литературы, необходимой для интерпретации уже проведенных в секторе исследований (опросов читателей в малых городах и в селе) и накопленного, действительно огромного и уникального по своей сути массива данных, регулярно, раз в два года, получаемого из тысяч массовых библиотек по всему Союзу в рамках программы исследований «Динамика чтения в массовых библиотеках СССР»3. (Только в СССР и только в позднее советское время можно было установить такой порядок сбора эмпирической информации.) Растущая неудовлетворенность качеством интерпретации этих данных была вызвана тем, что рутинные классификационные таксономии литературных произведений (жанр, тематика, вид и т. п.) демонстрировали свою все большую бессмысленность и непродуктивность. Попытки эклектической типологии данных, характерные для библиотековедения, с его дидактическими или псевдоэстетическими подходами и определениями, выработанными под задачи идеологического «руководства чтением», разбивались об устойчивые предпочтения читателей. Интервью читателей, которые мы проводили, показывали, что люди хотели читать совершенно не то, что предлагалось партийными начальниками, и, уж точно, мыслили себя и свои интересы в иных категориях, нежели библиотечные «жанрово-тематические комплексы». Это была первая причина; вторая – острый соблазн «посмотреть» через то, что читают люди, что для них важно, на то, что происходит в реальности. Он был слишком велик, чтобы довольствоваться той жвачкой, которая появлялась в результате завершения обсчетов библиотечных списков читаемых книг.
То, что составляло предмет читательского спроса, – дефицитные книги, запираемые заведующими библиотек в отдельные шкафы и выдаваемые для «своих читателей», насчитывало всего 2–3% от номенклатуры издаваемых книг. И, напротив, свыше 50% издаваемых книг и журналов (преимущественно, конечно, общественно-политического плана, но не только) никогда не открывались читателем и спустя недолгое время списывались в утиль. Основа массового спроса в библиотеках складывалась, прежде всего, из толстых романов-эпопей Г. Маркова, П. Проскурина, А. Черкасова и им подобных, тривиальных по своей поэтике, но издаваемых миллионными тиражами и – главное – читаемых, причем по собственной воле, а не из нужды, отсутствия других книг или принуждения. Хотя бы поэтому само явление заслуживало гораздо большего внимания и интереса к себе, чем снобистское презрение к «секретарской» или «советской литературе», присущее хорошим литературоведам и историкам литературы. Но отнестись к ним серьезно можно было, только сделав их предметом не эстетической оценки (хотя и это было бы в высшей степени интересным, если анализировать их с точки зрения того, как «оседают» в этом литературном иле приемы и конструкции, разработанные на предыдущих стадиях литературного процесса авангардными авторами), а социального, культурного, даже антропологического анализа. В этих бездарных с точки зрения «высокой» литературы произведениях можно было увидеть следы важнейших социальных и антропологических процессов: завершения формирования тоталитарного сознания и начало его разложения в ходе крайне противоречивой модернизации, скорее – в форме урбанизации, появления «массового общества», но не западного открытого типа, а совершенно иного – внутренне закрытого, дефицитарного, лишенного внутренних механизмов автономной самоорганизации. Тогда мы только начали нащупывать едва проступающие черты того русского имперского национализма, который сегодня, спустя 40 лет, превратился в основу национальной идентичности. Под мертвой уже тогда оболочкой советской (как бы марксистской) идеологии шли совершенно другие процессы, которые в тот момент казались отклонением или малозначимыми странностями. В этих романах-эпопеях прорабатывались, перерабатывались, соединялись, казалось бы, несоединимые мотивы: очень тривиализированная славянофильская метафизика «почвы и крови» с апологией сталинской модернизации, оправданием террора и антизападничества, универсализм городских представлений о времени с консервативной, как бы архаической деревенской локальной моралью. Будь мы тогда поумнее, начитаннее или обладай мы инструментарием, опытом и знаниями, которыми мы располагаем сегодня, можно было бы увидеть, как распространяется эта новая, аморфная, эклектическая, но именно поэтому все более действенная изоляционистская идеология русского национализма (идеология не гражданской нации, а авторитарного фундаментализма, этого своего рода китча советского тоталитаризма), из каких элементов и их соединений она состоит, какими средствами она пользуется. Соответствующая рецепция такого теоретического подхода и знания позволила бы гораздо точнее диагностировать механизмы трансформации и разложения тоталитарного сознания, логику распада и реверсного восстановления тех институтов, которыми они определяются, а соответственно, более адекватно представлять себе нынешнее состояние (ментальное, моральное) российского населения. Но что об этом говорить. Ни литературная критика, ни мы сами не были готовы к такой работе. И дело не в идеологической цензуре. В тот момент эти, не отмеченные каким-либо анализом фундаменталистские литературные потоки сливались с другими или терялись на фоне гораздо более ярких произведений деревенской прозы, городской литературы, артикулирующей пробивающуюся автономную субъективность.
Поэтому дело не только в необходимости найти новые варианты социального анализа и объяснения читательского выбора. Гораздо более важным, ценностно определяющим, мотивирующим было упорное желание понять, что «стоит за чтением», какие идеи, какие антропологические или моральные представления определяют картину мира обычного советского человека, его способности к самосознанию, к пониманию других, особенности исторической памяти, работы с прошлым, а значит – каковы ресурсы советской системы и где искать возможности ее изменения. В этом мы разделяли те общие установки интеллигентской среды, которые сложились после 1968 года. Возобновление политических судебных процессов над писателями в 1965 году, подавление Пражской весны поставили крест на оттепельных иллюзиях – возможности реформирования государственного социализма, трансформации его изнутри и построения «социализма с человеческим лицом». Репрессии против подписантов, начавшиеся в 1970‐е годы, погромы и чистки в академических институтах изменили моральный климат в неформальных средах интеллигентского общения (если его сравнивать с хрущевской «оттепелью» первой половины 1960‐х годов).
Сами по себе 1970‐е годы были, как теперь выясняется, очень интересным временем для анализа умонастроений позднего тоталитаризма. Советский социализм как идея исчез с научного или философского горизонта4, но само по себе «прогрессистское сознание» осталось и обернулось интересом, с одной стороны, к концепциям модернизации (вестернизации, конвергенции, в более проходном с точки зрения цензуры виде – урбанизации), а с другой – к тематике исторической или даже традиционно-архаической глубины или многослойности культуры. Поэтому интеллектуальные усилия образованного сообщества были направлены на освоение открывшегося тогда мира западной мысли – научной, философской, эстетической – и переосмысление отечественных исследователей, философов и богословов досталинского периода – от О. Фрейденберг или М. Бахтина до П. Флоренского, Н. Бердяева, С. Франка или «веховцев». Поскольку перспективы карьерного роста или продвижения были для абсолютного большинства этого слоя или сообщества закрыты, то основная энергия была направлена на чтение, а также – обсуждение этих новых, поражающих воображение идей западной культуры, выработку целостных интеллектуальных систем, компенсирующих пустоту мертвой партийной идеологии. И сами сравнительно молодые еще тогда мэтры (Ю. Лотман, С. Аверинцев, М. Мамардашвили, А. Пятигорский, Б. Успенский, А. Гуревич, Ю. Левада и другие, всех не перечислишь, даже если говорить только о Москве и Ленинграде) стремились к выработке целостных конструкций, системного видения предметных сфер.
То, что это был «запретный плод» как бы настоящего знания, лишь повышало самооценку приобщенных. Целое поколение не то чтобы учеников этих шестидесятников, а скорее их прозелитов было занято «бескорыстным» («незаинтересованным», как сказал бы Кант), но именно поэтому идеалистически мотивированным стремлением охватить то, что было ранее недоступно. Неформальные семинары (Ю. А. Левады, М. Я. Гефтера, Г. П. Щедровицкого и других), «Чтения» (вроде Випперовских, позже Тыняновских, конференции в ВИНИТИ, ИФ РАН и др.), бесконечные разговоры о прочитанном создавали среду любопытства и игрового обсуждения. Очень редко, когда эти «расхождения с советской властью» принимали характер полного разрыва (куда деться в тотальном обществе-государстве), обычно дело заканчивалось тихой интеллигентско-бюрократической службой, дополненной кухонной фрондой и стебовым дистанцированием от официальной риторики. Но – что было характерно по умонастроению именно для всего этого круга, не слишком, впрочем, широкого, – это быстро развивающееся освоение прежде закрытых сфер знания – славянской архаики, раннего Возрождения, скандинавской мифологии, католического экзистенциализма, структурализма, феноменологии, логического позитивизма и непрерывного обмена ими во всякого рода разговорах в курилках, семинарах, «журфиксах», «выпивонах» и т. п. (Сужу об этом не только по короткому и счастливому времени работы в секторе Левады в Институте конкретных социальных исследований АН СССР, но и по более продолжительному – в Отделе философии ИНИОНа, где были такие возможности свободного чтения и доступа к любой литературе, о которых и сегодня можно только вздыхать.) В этом плане даже атмосфера в Секторе книги и чтения была очень человечной и свободной.
Поэтому задача составить коротенькую библиографию по социологии стала толчком для того, чтобы накопленные ранее знания мгновенно кристаллизовались в проблему междисциплинарного синтеза (так, я слышал, что даже легкое прикосновение к переохлажденной воде ведет к мгновенному образованию корки льда).
В нашей работе по социологии литературы соединились самые разные потоки и интересы: эрудиция переводчика и опыт комментирования зарубежной литературы, участие в неформальных объединениях с интересом к понимающей социологии, герменевтике, критическому рационализму, этнометодологии, культурной и социальной антропологии, истории литературы и проч. Но внутренне все это объединялось или обусловливалось, соединялось с глубоко сидящим и почти не артикулируемым интересом: а каковы ресурсы и механизмы воспроизводства или изменения советской системы? Такая задача могла возникнуть только в определенной ситуации – констелляции обстоятельств 1970‐х годов. После этого времени мало кто ставил такие задачи, поскольку позже исчез сам интеллектуальный прорыв поколения шестидесятников. Мы не принадлежали к нему, но мы еще заряжались от наших учителей.
Для закрытого или тоталитарного общества литература, казалось, давала какую-то возможность говорить о многих вещах, о которых прямым образом рассуждать было невозможно. Хотя литературная критика («Нового мира», «Дружбы народов», «Юности» и других литературных журналов) пробовала это делать. Пусть даже в рамках тривиальной просвещенческой идеологии: «литература – это отражение (зеркало) жизни». Такие установки могли казаться более или менее подходящими для так называемой «реалистической поэтики» – рутинной конвенциональной манеры описания типовых конфликтов и способов их решения, набора героев, сюжетов и т. п. Ни для «фантастики», ни для авантюрной поэтики или поэтики исторического романа, не говоря уже об авангарде, зауми и прочих способах представления литературной вселенной, это не годилось. Простые ходы, вроде «общей переписи» литературных героев (как это несколько позже предлагал Д. Самойлов), были явно недостаточны для решения таких задач.
Для серьезной аналитической работы с литературными текстами необходим был понятийный инструмент, который позволял бы переводить «литературные конструкции» (героев, персонажей, разбитых на «социальные действия» или «социальные роли»; время и пространство действия, фоновые детали и обстановку – Spielraum, setting, social milieu и т. п., опознаваемые и приемлемые формы разрешения конфликтов и многое другое) в средства социологического описания и анализа, а именно: в социальные нормы, действия, роли, группы, институты, сообщества или объединения, формы социального порядка и его нарушения, типы проявления аномии, социальную структуру, мобильность и проч. И именно такого рода понятийные средства стали предметом нашего поиска при быстро разрастающейся «библиографии» по социологии литературы.
За три года мы, Борис Дубин, Абрам Рейтблат и я, просмотрели большей частью de visu два-три десятка тысяч материалов (статей, книг) по социологии, социальной истории литературы, книгоизданию, герменевтике, рецептивной эстетике, психоанализу искусства и литературы, культурологии, литературоведению, проаннотировав несколько тысяч из них. В изданный в конце концов в ИНИОНе АН СССР (а не в ГБЛ, где мы работали) библиографический указатель5 вошла (не по нашей воле) лишь часть этого собранного массива (точнее – только 1808 названий). Объяснения необходимости этих сокращений и ограничений инионовской администрацией давались как технического (ротапринт не мог проглотить больше 25 п. л.), так и идеологического характера (не проходили ссылки на Л. Троцкого, евромарксистов и т. п.). Но даже в таком урезанном варианте это был третий пример библиографического издания по социологии литературы (после короткой публикации Х. Данкана 1954 года и развернутых работ по социологии искусства и средствам коммуникации А. Зильбермана6), причем на тот момент – самый полный. Разумеется, не все эти работы были собственно социологическими, даже не самая большая их часть, но так или иначе они указывали на разные варианты интерпретации (или возможности таковой) литературных явлений, предлагаемых разными дисциплинами. Поэтому со временем перед глазами возникло проблемное поле исследований «литературы» как структуры различных сетей взаимодействий по поводу «литературы». Приведу оглавление этого указателя, чтобы показать внутреннюю структуру этой новой дисциплины:
1. Теория, методология, методика социологии литературы
1.1. Обзорные работы, справочники, библиографии.
1.2. Хрестоматии.
1.3. Теоретические и методологические подходы и их критический анализ. Основные проблемы. Персоналии.
1.4. Методика и техника эмпирических исследований.
1.5. Социология и литература: общекультурные значения и специфика предметных областей.
1.6. Социология литературы и литературоведение: дисциплинарное разграничение.
2. Исторические определения и самоопределения литературы. Нормы литературности
2.1. Понятие литературности. Общие работы.
2.2. Типы литературы (низовая, тривиальная, маргинальная, не-литература и т. п.).
2.3. Модусы литературного (психологическое, реалистическое, высокое, чувствительное, захватывающее и т. п.).
2.4. Устное–письменное–печатное: границы функциональной значимости нормативной литературной культуры.
2.5. Функциональные эквиваленты литературы.
2.6. Литературная социализация.
3. Литература как социальный институт
3.1. Социальная система литературы, ее компоненты, исторические типы.
3.2. Социальный статус писателя. Внешние источники и формы легитимации.
3.2.1. Исторические проекции роли писателя.
3.2.2. Социальные организации писателей.
3.3. Читатель.
3.3.1. История читателя.
3.3.2. Социально-демографические характеристики читателей и читательское поведение.
3.4. Критик в социальной системе литературы. Функции критики.
3.5. Институциональные механизмы взаимодействия литературной системы с социальной системой общества.
3.5.1. Книгоиздание и книготорговля.
3.5.1.1. Социальная роль издателя и книготорговца.
3.5.1.2. Книжный рынок и чтение.
3.5.1.3. Формы изданий.
3.5.1.4. Издательские стратегии.
3.5.1.5. Складывание специфических генерализованных посредников как предпосылка эстетической автономии: исторические формы издания и распространения литературы.
3.5.2. Системы социальной поддержки.
3.5.3. Системы социального контроля.
3.5.4. Специализированные институциональные посредники.
3.5.4.1. Библиотека.
3.5.4.1.1. Исторические типы библиотек.
3.5.4.1.2. Внутренняя структура института.
3.5.4.1.3. Социальные функции библиотеки.
3.5.4.1.4. Абоненты библиотек.
3.5.4.1.5. Социальная роль библиотекаря.
3.5.5. Другие посредники (журнал, школа и т. п.).
3.5.6. Литература и социальное изменение. Социальный институт литературы и другие подсистемы общества.
4. Литературная культура. Обобщенные образцы поведения в рамках литературной системы
4.1. Общие работы.
4.2. Литература и другие подсистемы культуры.
4.3. Литература и долитературная традиция.
4.4. Литературная традиция и инновация. Проблемы рутинизации литературой системы.
4.5. Писатель. Компоненты и культурные образцы роли. Структура литературного авторитета.
4.5.1. Гений и эпигон.
4.5.2. Любитель, дилетант, профессионал.
4.5.3. Свободный и институционализированный художник.
4.6. Нормативные экспектации публики (вкус, критерии оценки и т. п.).
4.7. Издатель: культурные компоненты роли.
4.8. Критик: культурные компоненты роли.
4.9. Литературные течения и группировки.
4.10. Литература как критика общества.
4.11. Рецепция и интерпретация образца.
5. Произведение как способ культурной тематизации социальных значений
5.1. Общие работы.
5.2. Ценностно-нормативная структура тематизируемого значения. Виды значений.
5.2.1. Представления о социальном порядке. Условия его легитимности.
5.2.1.1. Формулы анализа тематизируемых значений социального порядка.
5.2.2. Формы органической общности как символы идентичности. Идеологические импликации.
5.2.2.1. Нация.
5.2.2.1.1. Формулы анализа значений национального.
5.2.2.2. Структура первичных общностей и их компоненты.
5.2.2.2.1. Семья.
5.2.2.2.2. Половые роли.
5.2.2.2.2.1. Формулы анализа значений семьи и любви.
5.2.2.2.3. Возрастные определения.
5.2.3. Тематизация социального изменения (индустриализация и т. д.).
5.2.3.1. Символы старого и нового порядка (деревня–город).
5.2.4. Границы социально-культурной идентичности: маргинал.
5.2.5. Война: типы значений и формы их анализа.
5.2.6. Специализированные институты.
5.2.6.1. Экономика. Деньги. Предприниматель как носитель социального изменения.
5.2.6.2. Наука. Ученый.
5.2.6.3. Право. Судья.
5.2.6.4. Школа. Учитель.
5.2.7. Религия: проблемы фундаментальных ценностей.
5.2.8. Предельные ценности: проблематика конечности человеческого существования.
5.2.9. Проблемы личной идентичности и типы нормативной референции и самоопределения.
5.2.10. Насилие: импликация культурных значений.
5.3. Способы репрезентации тематизируемых значений.
5.3.1. Структуры и формы определения реальности.
5.3.1.1. Пространство и время как социокультурные координаты организации текстовых значений.
5.3.1.2. Внутритекстовые инстанции упорядочения тематизируемых значений. Направленность и модальность авторских интенций.
5.3.1.2.1. «Имплицитный» автор (рассказчик и т. д.).
5.3.1.2.2. «Имплицитный» читатель.
5.3.1.2.3. Действующие лица. Характер и типы мотивации (причинность, случайность, судьба и т. п.).
5.3.2. Типы организации текста и формулы их анализа (жанры и пр.).
5.3.2.1. Общие работы.
5.3.2.2. Отдельные жанры и формулы.
5.3.2.2.1. Роман. Генезис и культурное значение жанра.
5.3.2.2.1.1. Плутовской роман.
5.3.2.2.1.2. Роман воспитания.
5.3.2.2.1.3. Исторический роман.
5.3.2.2.1.4. Экзотический роман.
5.3.2.2.2. Трагедия.
5.3.2.2.3. Драма.
5.3.2.2.4. Комедия.
5.3.2.2.5. Мелодрама.
5.3.2.2.6. Пастораль.
5.3.2.2.7. Научная фантастика.
5.3.2.2.8. Детектив.
5.3.2.2.9. Песня.
5.4. Экспрессивная техника конституирования ценностных значений.
6. Литература как средство социализации
Мы исходили из того, что литература как ценность, как высокозначимая в определенных группах общества возможность представления в условной форме социальных отношений (переживаний, конфликтов, описаний душевных состояний, характеров, событий и проч.) притягивает или стягивает самые разные социальные структуры – от экономики (как обмена ценностями, аффектами) или власти (авторитета) до способностей воображения, необходимого для понимания действий другого в ситуациях высокой неопределенности и непредсказуемости или иррациональности исторического процесса. Литературоведение в любой форме такого знания дать не могло и даже не сознавало необходимости или возможности этого7. В своем рафинированном виде теория литературы (как бы ни различались ее версии) быстро сводилась к той или иной истории литературы, после чего распадалась на описание и толкование отдельных авторов или их произведений.
Это была общая, то есть коллективная, работа. Говоря «мы», я имею в виду всю нашу тогдашнюю группу в Секторе книги и чтения (а затем – и в Книжной палате, где мы еще какое-то время продолжали заниматься этими темами): С. Шведов начал детально заниматься образцами социализации в учебниках русского языка и литературы для младших классов, Н. Зоркая – теоретико-методологическим анализом рецептивной эстетики (преимущественно Х. П. Яуссом и В. Изером)8. Никто из нас по отдельности не мог такую работу проделать без постоянных обсуждений и споров. Поэтому в качестве ее соучастников надо назвать А. Левинсона, а среди оппонентов – М.Чудакову, участников Тыняновских чтений и других, в том числе и тогдашних социологов, кто, как, например, В. Шляпентох, отрицал возможность перевода литературных значений в социологические понятия, что заставляло нас искать ответы на самые разные теоретические, методологические и содержательные вопросы (как это всегда бывает, когда дело касается новой дисциплинарной парадигмы).
Надо было одновременно решать несколько задач:
1) описать полную структуру самого социального института литературы и его редуцированные варианты (производство текстов, их распространение, цензура и контроль над их обращением, описание механизмов отбора, оценки и передачи от группы «создателей» к реципиентам, хранение того, что считается достойным или важным, необходимым в качестве «литературы» и т. п.);
2) описать траекторию литературной социализации – «спуска» литературного произведения от элиты (группы создателей и первого прочтения) в низовые слои читателей, сопровождающегося банализацией трактовок, упрощением и переинтерпретациями текста; обучение литературе – техники литературной социализации в школах и социализации через литературу, ставшие в конце XIX и в XX веке основой для идеологического импринтинга масс и самих процессов массовизации;
3) описать проблематику литературной культуры (структуру литературных авторитетов, придающих устойчивость организации литературы, типы поэтики, соотнесенной с самоидентичностью разных групп производителей текстов и их потребителей, устойчивые конфигурации и композиции литературных приемов и конструкций, определяющих читательское опознание своих или «интересных» для читателей книг и текстов, – формульные структуры текста) и ее динамику – регулярную смену наборов авторов и авторитетов; и, наконец,
4) анализ тех семантических структур, которые образуют «смысл» литературных артефактов – возможность понимания социальных действий (или их компонентов), представленных теми или иными метафорическими образованиями или их составляющими: типами и функциями «визуальности», времени, point of view, субъективности, воображаемого пространства и т. п.
Первый вариант нашего теоретического подхода был представлен в качестве теоретического «Введения» к названному библиографическому указателю по социологии литературы. Но по «техническим» причинам оно было снято, а то предисловие, которое осталось, не давало представления о концептуальных возможностях нового подхода.
Общая модель института может выглядеть примерно таким образом (схема 1).
Схема 1. Литература как социальный институт (структурно-функциональная или ролевая система)
В основу схемы была положена структурно-функциональная парадигма AGIL (адаптация – целедостижение – интеграция – поддержание или сохранение образца) Т. Парсонса, поскольку она представляет собой не теорию отдельного или исторически конкретного общества, а методически определенный, теоретический язык описания и анализа реальности. Расшифровываю этот подход для литераторов: литература как социальный институт есть устойчивая, то есть воспроизводящаяся во времени вне зависимости от личного состава участников взаимодействия или их поколенческой смены, совокупность ценностей, норм, социальных ролей, а значит – коллективных организаций. Институционализация этого взаимодействия должна