– И далее еще на двух страницах слезные моления, – убитым голосом произнес Евгений Николаевич, опуская письмо. – Управляющий доносит, в селе плач и вой. Ходоков собирают в Петербург, упрашивать меня, чтоб не давал им воли… Ничего не понимаю…
Питовранов зычно расхохотался, оскалив крепкие белые зубы.
– Напужались сивобородые! Не верят в барскую милость. Подвох чуют.
– Господи, какой подвох? Ведь у них только и разговоров, что о воле. А даешь им волю – шарахаются!
– Воля – тогда воля, когда ее сами берут. – Мишель еще досмеивался, но уже без веселья. – Порченый народишко. Это вы, помещики, его веками портили, в дугу сгибали. Вот и боятся разогнуться – как бы хуже не вышло. Эх, настоящие русские сохранились только у нас на Севере, где не было ни бар, ни крепостных. Да и мы, коли копнуть, чухна болотная.
– Освобождение должно прийти с самого верха, от царя, – серьезно сказал Воронин. – Как государственный акт. Тогда крестьяне отнесутся к великой милости не как к барской блажи, а с доверием и без страха. Я тебе говорил, что затея твоя глупая. Говорил иль нет?
– Говорил, говорил… – вздохнул Эжен. – А всё же, как хотите, но я не понимаю…
– Чего тут понимать! – закипятился Мишель. – Я тебе статью Гроссбауэра о психологии масс давал? Там убедительнейше разъяснено, что у забитого и бесправного класса страх перемен всегда сильнее стремления к лучшей жизни, потому что лучшей жизни эти люди никогда не видели. И ежели происходит пролетарский бунт, то не из намерения построить что-то новое, а лишь когда жизнь становится совсем невозможной.
Вика заспорил:
– Бунт происходит тогда и только тогда, когда ослабевают государственные институты! От твоих масс ни черта не зависит. «К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь». Если государство режет и стрижет слишком жестоко, стадо начинает мычать и бодаться.
– Это не стадо. Это люди. Такие же, как мы с тобой! У них душа, сердце, мечты, – укорил циника Воронцов.
– Нет, сладчайший Мармелад Повидлович, на сегодняшний день русский народ именно что стадо! И чтоб он перестал быть стадом, государству придется ого-го как потрудиться!
– Ха. Ха. Ха, – громко отчеканил Мишель. – Тысячу лет оно трудится, твое государство. Что-то не видно проку.
Диспут, впрочем, был всегдашний. Воронцов обычно скоро умолкал, потому что не блистал полемическими талантами и душевно страдал от резкости, без которой русских споров не бывает. Доругивались Воронин и Питовранов, вдвоем. Первый верил только в государство, второй – исключительно в народ, хоть и давал ему весьма нелестные аттестации. Иногда доходило до оскорблений, но дискутанты никогда друг на друга не обижались. Мучился от брани только чувствительный Эжен.
Когда, вконец разбранившись и тут же помирившись, друзья прибыли в бильярдную, все уже были в сборе. Ждали только великого князя, но отнюдь не скучали. Между членами клуба «Перанус» (в обществе этих молодых умников называли «константиновцами») тоже кипел спор.
Войну с Англией они уже, кажется, обсудили. Их, людей статских, батальные материи занимали мало, а в самом факте разрыва с Европой ничего поразительного не было – такого поворота событий ждали давно. Говорить об очевидном было неинтересено. Иное дело – о том, что будет после войны.
– …Безусловно случилась беда, большая беда, personne ne discute, – горячо говорил Мика Оболенский, составитель нового комиссариатского устава, чиновнику особых поручений Бобó Мансурову. – Но поверь мне как человеку пожившему, что любая беда для толкового ума открывает массу новых возможностей. Не случись беды, эти двери и не открылись бы.[1]
«Человеку пожившему» был тридцать один год. Мансурову, юному дарованию, всего двадцать пять, а он уже выслужил статского советника, и ему поручали самые трудные дела по хозяйственно-устроительной части.
– Знаешь, Бобо, что бывает после неудачной войны?
– Реформы, – отвечал Мансуров. – Всем здравомыслящим людям понятно, что так далее жить нельзя. И я тебе толкую не о том, будут реформы или нет. Конечно, будут! Вопрос – какие и в какой последовательности, вот что важно!
– Ну, самая первая реформа должна быть ясно какая, – вмешался Дмитрий Набоков, в двадцать шесть лет вице-директор интендантского департамента. – Освобождение крестьян. Страна не будет развиваться, если рабы не превратятся в граждан. Дело тут даже не в возвышенных идеалах. Мы живем в девятнадцатом веке, когда успешность страны складывается из миллиона маленьких успехов ее жителей. Двигатель прогресса – частная инициатива. Надобно, чтобы десятки миллионов русских крестьян стали хозяевами, и всё начнет расти само собой – промышленность, торговля, общественная жизнь.
– Сама собой только трава растет. Притом сорная, – с ходу включился в дискуссию Воронин. – Россия, господа, это сад. Без умных, рачительных садовников он скоро превратится в дикую чащу с волками.
Редактор «Вестника» Сандро Головнин, нескладный и лопоухий, но с высоким, прекрасным лбом, примирительно поднял руку:
– Вы оба правы. Нужен план действий. Мы много говорили о нем, но то были маниловские рассуждения, а теперь пора взяться всерьез. Сколько времени продлится эта война?
Все переглянулись, иные пожали плечами.
– Скажу как внимательный наблюдатель за техническим прогрессом, – сказал Питовранов. – Мы отстаем от Франции лет на двадцать, от Британии минимум на тридцать. Их паровой флот способен доставить на театр военных действий и высадить в любом месте Черного моря большую армию быстрее, чем туда домаршируют наши полки. Заводы и фабрики произведут пушки и ружья лучшего качества, в любом потребном количестве. Частные поставщики, в отличие от наших интендантов, воровать не станут, а будут конкурировать между собой, кто быстрей и дешевле выполнит казенный заказ.
– Не надо нам расписывать преимущества капиталистического способа хозяйства перед самодержавным, – перебил Головнин. Он ценил Питовранова как сотрудника, но недолюбливал, считая чересчур развязным. А может, дело было в том, что главный редактор тоже писал научные статьи, но они пользовались меньшим спросом, чем бойкие сочинения Мишеля. – Вопрос был: сколько у нас времени на составление прожекта? Атос, ты у нас тут единственный военный. Что скажешь? Сколько продолжится война?
– Какой я военный, – законфузился Воронцов, но на непростой вопрос ответил ясно и дельно: – Всё будет зависеть от действий союзников. Ежели кроме переброски армии на помощь туркам мощный англо-французский флот подойдет прямо к Санкт-Петербургу, столица либо капитулирует, либо превратится в груду развалин. Им довольно будет только разбомбить кронштадтские укрепления, а наша Балтийская эскадра – сами знаете… Если же кампания ограничится Черным морем, то год-полтора, полагаю, мы продержимся. Долее навряд ли.
– А что думаете вы, Михаил Христофорович? – спросил Головнин правителя морской пенсионной кассы Рейтерна, всеми уважаемого за степенный характер и почтенный возраст (как уже говорилось, ему шел тридцать четвертый год). Это был единственный «константиновец», которого все остальные называли по имени-отчеству и на «вы».
Рейтерн был педант, который больше всего на свете ценил время и жил по хронометру. Спал он не более четырех часов в сутки. Изобретенную им систему пенсионных начислений переняли казначейства уже нескольких стран. Он и сейчас, прислушиваясь к разговорам, быстро писал в блокноте, да еще постукивал костяшками хорошенького карманного абакуса – что-то подсчитывал.
Твердогубая, до карикатурности немецкая физиономия гения осталась неподвижной.
– Про военные соображения не могу знать, но со своей, финансовой, стороны подтверждаю, что долее полутора лет война продлиться никак не может, – сказал он тихим, скрипучим голосом. – Год войны встанет казне примерно в 350 миллионов, я только что прикинул. С учетом расходов, в которые обошлись Венгерская кампания и война с Турцией, через полтора года суммарная задолженность по внешним и внутренним обязательствам с учетом прежних экстраординарных трат достигнет миллиарда рублей. Это роковая черта, после которой Россия обанкротится. Так что полтора года – максимум.
– Итак, господа, у нас самое большее полтора года, – внушительно повысил голос Мика Оболенский. Ему не понравилось, что Головнин председательствует в беседе, хотя повернул разговор в деловое русло он, Оболенский. – Спрошу мнение каждого: с какой реформы следует начать после отмены крепостничества – в крестьянском вопросе, кажется, все согласны. Михаил Христофорович?
– С санации финансов, разумеется. Это очевидно, – пожал плечами немец. – Деньги – кровь государства. Кровь должна быть а) здоровой, б) обильной, в) беспрепятственно текущей. Страна больна диспропорцией бюджета, плохим контролем за его пополнением и расходованием, а главное отсутствием частного капитала. Виданное ли в современной экономике дело, чтобы в огромной державе не было ни одного частного банка? После войны можно будет сильно сократить расходы на армию. Ведь пятьдесят восемь процентов тратим на это, ужас что такое! Надо развивать фабричное дело и самое главное – строить железные дороги, как можно больше и как можно быстрей.
– То самое, о чем я вам толковал, – шепнул Питовранов друзьям. – Помните статью, которую я вам прочел? Перец-колбаса, конечно, зануда, но говорит дело.
А Дмитрий Набоков с Рейтерном не согласился.
– Здоровые финансы и развитие промышленности – это превосходно, но начинать следует с другого. Государство держится на законах, а они у нас из рук вон плохи. Михаил Христофорович хочет развивать частное предпринимательство, и это, конечно, должно делать. Но без равного, независимого, справедливого и быстрого суда никакого капитализма сложиться не может. Надобна судебная власть, способная честно решить конфликт между собственниками и защитить их от произвола исполнительной власти. Иначе любой губернатор или городничий скрутит в бараний рог и обдерет как липку всякого капиталиста, а тот будет норовить сунуть начальству взятку. Прежде всего нужна судебная реформа – установить твердые, честные правила государственного общежития. А потом уж по этим правилам строить остальное.
Сандро Головнин едва дождался конца реплики – ему не терпелось вставить свое.
– Господа, господа, вы всё желаете насаждать разумное сверху вниз, административно. Меры, о которых вы говорите, дают эффект быстрый, да ненадежный! Надобно улучшать качество населения, а оно в первую голову зависит от образования. Какая частная инициатива, какая судебная справедливость могут быть в стране, где девять десятых неграмотны? Я пишу статью, в которой исследую опыт прусской педагогической реформы Гумбольдта-Шлейермахера. На первом этапе следует учредить учительские семинарии и подготовить преподавателей начальной школы. Потом повсеместно открыть двухклассные училища, где детей научат читать, считать и сознавать свое отечество. И тогда через десять лет мы не узнаем Россию.
– А сколько понадобится школ и учителей, в вашей статье подсчитано? – все так же невозмутимо осведомился Рейтерн, к которому обращался редактор «Вестника».
– Пока еще нет…
– Ничего-с, это нетрудно сделать. – Немец пододвинул к себе счеты. – В империи семьдесят миллионов жителей. Исходя из средней продолжительности жизни, простонародных детей школьного возраста по примерному счету миллионов десять-двенадцать. Ежели брать на класс в тридцать человек одного учителя, да по десять учителей на школу, это будет… – перешел он на бормотание и через полминуты подытожил: – Даже если учить только мальчиков как производительную часть населения, понадобится создать сто тысяч двухклассных училищ и подготовить по меньшей мере двести, а лучше триста тысяч учителей, для чего понадобится открыть тысячу семинарий. Бюджету ваша педагогическая реформа, стало быть, обойдется приблизительно в двести миллионов единократного вложения в строительство самых элементарных учебных помещений и после в сто пятьдесят миллионов ежегодно на жалованье педагогического состава, ремонты, учебные пособия и прочее. Напомню, что все доходные статьи российского государства суммарно составляют порядка двухсот пятидесяти миллионов и бюджет сводится с 12-процентным дефицитом, а после войны положение намного ухудшится. На какие же, спрашивается, средства собираетесь вы поголовно учить народ грамоте? Нет, сударь мой, сначала надобно заработать деньги, а потом уж их тратить. Оздоровление бюджета и развитие частного предпринимательства – вот в чем ключ, которым откроется дверь в пристойное будущее.
От обрушившихся на него цифр Головнин растерялся, но на помощь ему неожиданно пришел Воронцов, нечасто принимавший участие в подобных дискуссиях.
Всегдашним тихим голосом, не забывая учтиво улыбаться обоим спорящим, Евгений Николаевич заговорил о давно обдуманном:
– Михаил Христофорович, Александр Васильевич, господа, вы безусловно оба правы. Нужно образование и нужны деньги на образование. Но для того, чтобы не ломать голову, что надобно раньше – яйцо или курица, давайте прибавим в это уравнение третий член. Он, собственно, является первоосновой всему.
– Вы знаете алгебру? – спросил финансист, глядя на адъютанта с некоторым удивлением. Рейтерн был невысокого мнения об интеллектуальном развитии военных. – Что же это за третий член?
– Самоуправление, народное представительство. – Обычно, волнуясь, люди говорят громче и напористей, но Воронцов, наоборот, делал короткие паузы после каждой фразы, словно готовый немедленно замолчать и дать слово оппонентам. – С этого, на мой взгляд, и следует начать, едва лишь упразднится крепостное рабство. Сельские и городские жители должны получить некие органы местной власти, составленные из выборных депутатов. У этих органов будет право собирать средства на насущные потребности. Отсюда и возьмутся деньги на школы, потому что все захотят обеспечить своим детям будущее. Главная реформа, в которой нуждается Россия, – перераспределение властных функций. На верхнем уровне следует решать общегосударственные проблемы, на среднем – областные, а на нижнем, самом массовом, – местные. Поэтому первой задачей будущего преобразования я вижу административную реформу…
Удивляясь, что никто не перебивает его довольно длинную речь, Евгений Николаевич наконец заметил, что остальные смотрят ему за спину, и обернулся.
Оказывается, в дверях стоял великий князь, стройный молодой человек чрезвычайно приятной наружности. Очевидно, он появился там уже некоторое время назад и подал присутствующим знак не вставать и не мешать оратору. Свежее и нежное, почти мальчишеское – нет, скорее даже девичье лицо странно смотрелось над золотым воротником и адмиральскими эполетами.
– Ваше высочество! – воскликнул Воронцов, вскакивая.
Поднялись и остальные.
Царский сын замахал рукой:
– Ради бога, господа! Мы же в клубе, а не на министерском совещании. Прошу без церемоний.
Все сели. Константин Николаевич тоже – на край бильярдного стола. Побалтывая ногой в лаковом сапоге, великий князь приязненно оглядел компанию.
– Какой контраст с шерстистыми физиономиями господ адмиралов. А уж с их разговорами! Там всё было о тягостном настоящем. И того нет, и сего не хватает, плач и скрежет зубовный. А вы тут мечтаете о светлом будущем. Хотел бы я предаться с вами грезам, мои молодые реформаторы, но довлеет дневи злоба его.
– Что это вы нынче по-библейски изъясняетесь? – спросил Питовранов, пользуясь предложением оставить церемонии. Впрочем, он и без того никогда не церемонничал. – «Дневи», да «скрежет зубовный».
– Это я от старого адмирала Забелина, должно быть, заразился, – рассмеялся управляющий министерством. – Он всё на образа крестился и повторял, что Бог православное царство в страдную годину не оставит. Однако шутки в сторону. Знаете, зачем я вас тут собрал?
Оглянувшись на остальных, Питовранов состроил комичную гримасу:
– Лично я догадываюсь. Чтоб мы попритихли по случаю новых грозных обстоятельств.
– Умен яко змий. – Великий князь с удовольствием смотрел на румяное, нахальное лицо журналиста. – И в первую очередь, дорогой мсье Портос, это касается лично вас. – Светлые брови Константина Николаевича озабоченно сдвинулись. – Наступают трудные времена, господа. Воевать с Европой – не то, что воевать с Турцией. Понадобится напряжение всех сил. С нашего пышного фасада посыплется штукатурка. Сами знаете, какова Россия: сверху блеск, внизу гниль. Но подобные речи я веду перед вами в последний раз. Отныне и до конца войны только патриотизм, сплоченность и никаких сомнений в победе. Это ясно?
Он поочередно посмотрел на каждого – и каждый сумрачно кивнул, один только Питовранов скривился. Константин Николаевич погрозил ему пальцем.
– Притихните, прикусите язык. Все дела и слова должны быть направлены только на защиту отечества. Война будет идти негладко. Не хочу каркать, но возможны неудачи, поражения. В такое время повсеместно распространяется подозрительность, дураки начинают выискивать изменников. Старые адмиралтейские служаки и так на вас косятся, шлют мне ябеды. А тут уж станут доносить не мне – прямиком в Третье отделение. Не подводите меня и себя. Мы еще вернемся к нашим прекрасным планам. Но не теперь, а после. Когда отгрохочет гроза. Пока же рот на замок. – Великий князь повернулся к троим приятелям. – Это прежде всего касается вашей мушкетерской компании. За такую речь о народном представительстве, дорогой Атос, можно поплатиться. Вы, Арамис, умерьте вашу язвительность. А вам, Портос, вообще советую на время обратиться в безгласного слугу Гримо.
Идя из бильярдной, все трое были взволнованы великими событиями, но проявлялось это у каждого по-разному. Воронцов вздыхал, думая о грядущих страданиях отечества. Воронин покусывал тонкую губу, прикидывая, чем оно всё обернется. Питовранов без умолку болтал.
– Я на прошлой неделе был в читальне при английском посольстве. Туда так просто не попадешь, но у меня письмо из министерства, для просмотра научных новостей в иностранных газетах. В «Таймс» на первой странице карикатура, называется «Рашн хилз», «Русские горки». Несется Упырь на санках по крутому спуску, весь такой грозный, усы торчком, в руке сабля. А внизу пропасть. По краям нарисованы…
– Анна Австрийская права, – перебил его Вика. – Тебе надо прикусить язык. Ты за пределы редакции лучше не высовывайся. Твои очки и лохмы действуют на адмиралтейских служак как красная тряпка на быка. А гвардейцы кардинала теперь зашныряют повсюду.
Мишель обиделся, что его рассказ не дослушали.
– Коли так, могу вообще в редакцию не приходить. Только на сдачу матерьялов. Писать и редактировать буду в ресторане… Вот прямо сейчас и уйду, только поднимусь взять шапку и шинель.
Но тут же про обиду позабыл.
– А знаете что? Поедем вечером на Красно-Кабацкую? Выпьем за скорейшее посрамление российского оружия.
– Стыдись, Михаил! – вспыхнул Эжен. – Я за это пить не буду!
– Я тоже, – поморщился Воронин. – А вот за скорейшее избавление от Упыря – охотно.
Мишель почесал двойной подбородок.
– Ладно, пусть каждый выпьет за свое. Но согласитесь – не выпить в такой день нельзя.
С этим никто спорить не стал. Условились встретиться в шесть на Садовой, подле квартиры Питовранова, где всегда стояли тройки, чтоб ехать за город вместе.
– Я тоже скоро пойду, – тихо сказал Вика лейтенанту, придержав его за локоть. – Вызван в известный тебе дом, к полудню. Получил записку. Притом не от Лидии, а от Корнелии. Это странно. Не случилось ли чего у наших «лас-эрманитас?»
– Корнелия Львовна написала и мне. Но почему она позвала тебя? В самом деле странно. – Эжен нахмурился. – Хуже всего, что в нынешних обстоятельствах Коко меня вряд ли отпустит. Если я не появлюсь, извинись за меня и объясни в чем дело.
Вика со значением покачал головой:
– Лучше бы тебе там быть. Что если Корнелия как старшая из сестер желает с нами объясниться… по интересующему нас поводу? Она барышня решительная и Лидии заместо матери. Скажись больным и едем.
– Я не умею лгать, – простонал Воронцов. – Сразу краснею. Черт, черт, черт! Как быть? Пойду к князю, скажу ему правду, он поймет. Ты, пожалуйста, один не уезжай.
Тем временем Мишель Питовранов с удивительной для его корпулентной фигуры легкостью взбежал по крутой лестнице в редакторский закоулок. Там в приемной колдовал над самоваром Силыч, отставной матрос, состоявший при журнале для услуг.
– Михал Гаврилыч, тебя человек дожидается.
– Кто?
– Ларцев какой-то. Одет чуднó. Я бы не пустил, но к тебе какие только не ходют.
– Ларцев? – повторил Питовранов. – Не жду я никакого Ларцева. – И вдруг ахнул: – Неужто тот самый? Не может быть!
Михаил Гаврилович обрадовался, но еще сильней удивился.
Адриан Ларцев был автор статьи о железных дорогах, которую журналист чуть ранее поминал приятелям.
Поразительная по содержанию рукопись пришла в самом начале года. В ней утверждалось, что все беды России происходят из-за громадности дистанций и плохой связи между областями. В прежние времена разрешить эту трудность было невозможно, но технический прогресс дает человечеству новые инструменты. Важнейшим из них являются железные дороги. Надобно выстроить трассу от Балтики до Тихого океана. Тогда у дряблой массы европейско-азиатского государства появится хребет и Россия сможет распрямиться, подняться. По жилам заструится кровь, по нервам побегут сигналы. Задвижутся товары и работники, пересекая огромную державу не за полгода, как ныне, а за десять дней.
Прожект был, конечно, фантастический. Единственную российскую железную дорогу между столицами, длиной всего в 600 верст, строили десять лет и потратили на это бессчетные мильоны, но как идея на далекое будущее Трансроссийская железная дорога безусловно заслуживала рассмотрения. Проблема заключалась в том, что статья была совершенно непечатная – во-первых, по обилию немыслимых дерзостей, а во-вторых, из-за вопиющей неотесанности стиля. Начиналась она, например, следующим образом: «Наша страна Россия на самом деле никакая не страна, а вроде выкинутой на берег медузы. Лежит студнем, еле шевелится. И плавать не плавает, и ходить не ходит. Чего-то такое на одном конце задвигается, а пока до другого дойдет, выйдет пшик. Из естествознания известно, что беспозвоночные твари стоят на менее высокой ступени эволюции, чем позвоночные. Какой отсюда вывод? России надобен позвоночник. И позвоночником этим может стать вот что…».
Читая корявый текст, впрочем, написанный без единой орфографической ошибки, Мишель то смеялся, то крякал. Всё это было чертовски верно и дельно. В ответном письме он расхвалил статью и пообещал напечатать, но попросил разрешения внести необходимую правку, а также посоветовал снабдить прожект статистическими сведениями о железнодорожных успехах других стран.
Внезапному явлению автора Мишель так поразился, потому что сочинение было прислано из самой отдаленной Сибири, на конверте стоял иркутский штамп. Как это Ларцев мог всего через три месяца после отправки обратной почты перенестись из-за Байкала в Петербург?
Внешность прожектера Питовранова тоже удивила. Он ждал увидеть немолодого инженера или слеповатого от чтения книг мечтателя с воспаленным взором, а вместо этого обнаружил в комнате долговязого остроносого парня с длинными волосами, которые сзади были стянуты в хвост, как на Руси делали разве что семинаристы. Ларцев был очень молод, не старше Мишеля, одет в диковинную куртку из вывернутой кожи, такие же брюки или, вернее сказать, штаны и странные сапоги без каблуков. На скрип двери гость обернулся небыстро – сначала кончил разглядывать заинтересовавшую его картинку на стене: разрез новейшего английского парохода «Сити оф Глазго». Ларцев вообще в движениях был не скор, что в таком возрасте, да при худощавой комплекции выглядело необычно.
На приветствие сибиряк просто кивнул, очень внимательно рассматривая журналиста серыми, спокойными глазами.
– Вы, должно быть, прибыли в столицу по своей надобности и разминулись с моим ответом, – сказал Мишель, пожимая крепкую жесткую руку своей пухлой ладонью. – Очень славно, что так вышло. Это ускорит наше дело.
– Нет, я получил ваше письмо в середине февраля и тут же выехал.
– Как это вы за месяц проехали больше 5000 верст? – изумился Питовранов.
– За тридцать два дня, – уточнил поразительный гость. – По зимнему пути быстро. Если, конечно, ночевать на ходу, в санях, и не скупиться на лошадей.
– Но… почему было просто не написать?
– Я спросил бы, какие именно статистические данные вам нужны, вы бы мне ответили, и на это потратилось бы самое меньшее четыре или пять месяцев. Быстрее всё выяснить на месте. Опять же доступ к иностранной статистике в Петербурге много проще. К нам в Иркутск книги приходят с большим опозданием.
Голос был ровный, глуховатый. Мишель подумал, что приезжий старше, чем кажется.
– К тому же, – продолжил Ларцев, – я знаю, что мой слог нехорош, однако хочу быть уверен, что при редактуре не исказится мысль. Слишком важное дело.
Видно было, что он и не помышляет обидеть редактора – просто говорит, что думает. Должно быть, всегда так делает.
Михаил Гаврилович был по-журналистски жаден на необычных людей, а тут, кажется, выдался исключительно интересный экземпляр.
– Позвольте спросить, сколько вам лет?
Оказалось, двадцать два, то есть первое впечатление не обмануло. Ларцев был совсем юноша, на два года моложе Питовранова.
Стало еще любопытней.
– Раз уж вы приехали и нам предстоит совместный труд, давайте познакомимся ближе. Я собирался обедать. Вы голодны?
– Да, – без церемоний ответил интересный экземпляр. – Я с самого Иркутска не ел горячего.
– Так едемте на Садовую. Я там живу.
– Вы меня зовете обедать в ресторан или домой? – подумав, спросил Ларцев. – Если в ресторан, то мне, наверное, лучше переодеться. Я оставил внизу портплед. Там сюртук, сорочка, брюки и штиблеты.
– У меня дома ресторан, а в ресторане дом, и переодеваться не нужно. Сами увидите, – весело молвил Питовранов. – Где ваша шапка? Идемте!
– Шапку я надеваю, когда холоднее двадцати градусов. Сейчас тепло.
По обветренности лба было видно, что чело молодого человека к головным уборам действительно не привыкло.
– У вас тут соринка пристала, – показал ему пальцем Мишель повыше переносицы.
– Это родинка, – ответил Ларцев, с некоторым удивлением наблюдая, как журналист надевает бекешу, закутывается в шарф и нахлобучивает барашковую шапку. По сибирским понятиям погода, видимо, была претеплая.
На Адмиралтейской по мановению Мишеля к ним подъехал было лихач, но, поглядев с сомнением на диковатый наряд Ларцева, стегнул коренника и проехал мимо.
– По вашему платью не поймешь, какого вы состояния, – сказал Питовранов с вопросительной интонацией. В самом деле, трудно было определить, к какому из российских сословий принадлежит железнодорожный прожектер, не похожий ни на барина, ни на простолюдина.
– Государственный крестьянин, – был ответ.
– Вот уж не подумаешь! То ли дело я. По моему почтенному лику сразу видно, что я родом из духовного сословия, – пошутил Мишель.
– Нет, совсем не видно, – возразил сибиряк, и стало ясно, что шутить с ним бесполезно – чувством юмора он начисто обделен.
– Эй, ванька! – махнул журналист следующему извозчику. – Ресторан «Митава» знаешь?
– Кто ж его, барин, не знает. Полтинничек пожалуете?
– Полтинник с москвича возьмешь. А я цену знаю: двухгривенный.
«Митава» была рестораном нереспектабельной репутации. По вечерам к столикам там подсаживались девицы, а в коридоре за зимним садом располагались нумера для кратких свиданий. В одном из таких нумеров, выходившем одной дверью на улицу, а другой прямо в ресторанную кухню – очень удобно – Питовранов и обитал. За 75 рублей в месяц имел крышу над головой, теплую печку и полное прокормление. Это было недорого, если учитывать отменный аппетит Михаила Гавриловича. Митавские девушки любили веселого постояльца, щедрого на подарки и, бывало, столь же щедро благодарили его лаской, совершенно бесплатно, так что получалась двойная экономия. Хорошо жил Михаил Гаврилович, бога не гневил.
– А остановились вы, сударь, где? – спросил он, когда коляска катила мимо златоглавого Исаакия, на который Ларцев посмотрел с любопытством, но без провинциального благоговения.
– Пока нигде. Я только что прибыл в Петербург. Перед заставой вылез из саней, и дальше пешком.
– Почему вылезли?
– Я паспорт не выправлял, самовольно приехал. Ссыльным это нельзя, – преспокойно, будто о чем-то пустяковом сказал Ларцев.
Тут Мишель взглянул на него с еще большим интересом.
– Когда это вы успели набедокурить в вашем возрасте? Студенческое что-нибудь?
– Это не я. Мой отец осужден по делу 14 декабря. На вечную каторгу, по первому разряду.
Питовранов мысленно присвистнул. Что у ссыльных декабристов, лишенных дворянства, детей записывают в государственные крестьяне, он знал, но приговор по первому разряду получили немногие.
– Послушайте, а живите у меня. Право, я буду рад, – сказал Михаил Гаврилович вслух.
– Спасибо, – просто ответил сын каторжника. – Это кстати.
– Только у нас шумно бывает по ночам.
– Ничего. Я могу спать, даже когда на Ангаре лопается лед.
Пригласить в постояльцы малознакомого человека Мишель надумал опять-таки из любознательности. О декабристах много говорили, очень интересовались их трагической судьбой, но из глубины сибирских руд никто в столицу еще не воротился, даже помилованным это было строжайше воспрещено. Здесь же появлялся шанс узнать всё из первых рук.
Ларцев, правда, не был похож на говоруна, и подход к нему требовался нелобовой. Но в подобных делах Питовранов считал себя мастером.
Не заводя гостя в нумер, он сразу отправился на ресторанную кухню и велел повару Прокопию Ивановичу подать к столу всё самое лучшее и побольше. У повара Мишель ходил в фаворитах, отказа ему ни в чем не было.
– Уху кушать будешь стерляжью, – строго сказал Прокопий Иванович. – Расстегаев не дам, они нынче не задались. Пирожки с вязигой – те да, хороши. На горячее твоих любимых баварских сосисок дам и каплуна. Как твой гость насчет каплуна?
– Мне все равно что есть, – ответил Ларцев, и повар за это сразу его не полюбил.
Под закуску – паюсная икра, финская селедка, хрустящие артишоки – Мишель невинно поинтересовался:
– Статья ваша подписана «Адриан Ларцев», а какое ваше отчество?
– Дмитриевич, – сказал молодой человек. Вместо всех разносолов он съел лишь кусок черного хлеба с солью, от перцовой настойки отказался.
Тут-то Питовранов в него и впился.