bannerbannerbanner
Последние залпы

Юрий Бондарев
Последние залпы

Полная версия

«С ума спятил, что ли, Овчинников? – подумал Новиков, ускоряя шаги. – Что галдят под носом у немцев? Что у них?» – и приказал Алешину:

– Бегом! Базар устроили! У вас это?

– Не может быть! – ответил Алешин.

Бегом: они поднялись по пологому скату на высоту, и Новиков различил черные пятна орудий, повозок, лошадей, двигающиеся силуэты солдат, приглушенно скомандовал:

– Тихо-о! Что у вас тут? Командир взвода, ко мне!

Ругань и голоса стихли, неясные силуэты застыли возле орудий, и к Новикову, шумно дыша, подбежал весь пахнущий горячим, здоровым потом лейтенант Овчинников. Он коротко доложил о прибытии.

– Вы что, Овчинников? – тихо, сдерживая себя, спросил Новиков. – Батарею без единого выстрела хотите угробить? Впереди нейтралка, немцы рядом, вам это не ясно?

– Ничего не ясно! – прошептал Овчинников возбужденным от недавних команд голосом. – Ерундовина! Что, орудия на нейтралке мне ставить? Не перепутал Ремешков, товарищ капитан?

– Нет. А в чем дело?

– Минное поле тут немецкое за высотой, вот что! Орудия проскочили, а вот повозку на мину нанесло! – И Овчинников выругался. – Лошадь – вдребезги, хвоста не найдешь! Повозочного тяжело ранило. Ленка там с ним возится! Значит, мне на нейтралке стоять? Без пехоты? – спросил он, как бы не веря еще.

– Да, без пехоты. Алешин здесь, на высоте, с орудиями. А за высотой на нейтралке вы, Овчинников. Почему я должен повторять приказ?

– Думал, ошибся Ремешков, – странно потухнув, ответил Овчинников.

– Никто не ошибся. Занимайте позицию, и без шума, – повторил Новиков. – Где раненый? – И, не услышав, что ответил Овчинников, пошел по высоте, в сторону нейтральной полосы.

– Куда вы? На мины? – крикнул Овчинников и рванулся к Новикову. – Жизнь осточертела, товарищ капитан? Ленка там, и вы еще… Тут саперов вызвать…

– Саперы вызваны. Только они не разминируют, а минируют…

Новиков не договорил, голос Овчинникова срезало на крик: «Ло-жи-ись!» – и тотчас в тишине раздались отчетливый хлопок, легкое, все нарастающее шипение. Новиков спиной почувствовал, что случилось что-то позади, и, обернувшись, увидел: в белесо посветлевшем небе стремительно взвивалась мерцающая, разгорающаяся звезда, и такая же звезда неслась из глубины озера за высотой. Верхняя звезда рассыпалась над озером зеленым огнем, четко вычертив высоту, орудия, повозки, лошадей, фигуры солдат. И в те же секунды, пока ракета горела в небе, с конца озера, где должны были стоять орудия Овчинникова, красными стрелами посыпались на высоту трассы. Очень близко – за нейтральной полосой гулко заработал пулемет. И снова взлетела ракета, немного правее, и оттуда тоже брызнули цепочки очередей по высоте.

– Повозки – в укрытие! – скомандовал Новиков, ясно поняв: немецкое боевое охранение заметило батарею.

Подбежав к сгрудившимся повозкам боепитания, он увидел, как солдаты, суматошно, суетясь, сгружают снарядные ящики, а орудийные упряжки, грохоча передками, вскачь понеслись по высоте.

– Я приказал – в укрытие! – громко повторил команду Новиков, встретясь с лихорадочными глазами первого повозного, тот со стоном нетерпения кидал ящики на землю, и договорил тише: – Батарея как на ладони! Вы это еще не поняли?

Над головой хлестнула очередь. Новиков нагнулся, а повозочный упал животом на ящик, прохрипел в землю:

– Товарищ капитан… Немцы-то совсем рядом… Целоваться можно. Мы ж не знали…

– Ма-арш! – приказал Новиков.

Эта последняя команда оторвала повозочного от земли. Боком упал на повозку, рванул вожжи, повозка покатилась по скату высоты, стуча оставшимися снарядными ящиками. Вокруг, озаренные ракетами, на рысях мчались мимо Новикова повозки, вслед им хлестали огненные струи пулеметных очередей. Беспрерывно освещаемая высота опустела и точно вымерла сразу. Два пулемета, стоявшие очень близко, вперекрест с перемещением били по ней, будто прочесывали каждую осеннюю травинку светящимися острыми зубьями гигантского гребня, и Новиков, услышав приближающиеся тюкания пуль в землю, лег на траву. Он чувствовал, что немцы теперь не выпустят высоту из виду, будут прочесывать ее всю ночь – все это вдвойне осложняло дело, злило его. «Засечь батарею еще до боя!»

Пулеметы внезапно смолкли, одни ракеты, взлетая над озером, извивались щупальцами огней в воде.

Наконец ракеты сникли, темнота упала на высоту. Новиков встал и, уже не доверяя тишине, позвал вполголоса:

– Младший лейтенант Алешин!

– Здесь я.

Возле зашуршала трава, быстро подошел Алешин, забелело лицо в темноте.

– Вот джаз устроили!.. Два пулемета я засек. Под самым носом стоят. Дать по ним огонь? Чтоб заткнулись!

– Не говорите чепухи, – оборвал его Новиков. – Батарею не демаскировать. Окапываться в полнейшей тишине. За курение под суд. Все ясно? Раненые есть?

– Нет. Только один повозочный, Сужиков. На мину нарвался. Лена с ним.

– Знаю. Я сейчас туда. За меня остаетесь.

– Слушаюсь, оставаться. – Алешин с сожалением задержал вздох, тут же нарочито бодрым голосом добавил: – Возьмите это, товарищ капитан, Леночке, – и уже неловко протянул Новикову две плитки шоколада. – Подкрепиться… а то они тут в карманах понатыканы, плюнуть негде!

Новиков молча сунул шоколад в карман, как бы не обратив внимания на неловкость Алешина. Он никогда раньше не замечал между младшим лейтенантом и Леной каких-то особых отношений, какие, казалось ему, были между ней и Овчинниковым. И то, что Алешин смутился, говоря «Леночке», было Новикову неприятно. Он не хотел, чтобы этот чистый мальчик – младший лейтенант, напускавший на себя взрослость, – попал под колдовство этой обманчиво непорочной Лены, знающей все, что можно только познать на войне, в вечном окружении огрубевших от военных неудобств мужчин.

Спускаясь по высоте в сторону нейтральной полосы, Новиков смотрел под ноги, стараясь угадать, где начиналось неизвестное минное поле. «Наскочили на немецкую мину?» – соображал он и в ту же минуту, сойдя в котловину, услышал предостерегающий голос:

– Кто там? Осторожней! – и сейчас же заметил справа от себя, возле кустов, темнеющее пятно.

Он подошел. Темное пятно справа оказалось разбитой, без передних колес повозкой, рядом возвышался круп убитой лошади. Лена, стоя на коленях, перевязывала тихо стонущего Сужикова, торопливо накладывала бинт.

– Сейчас, сейчас, – говорила Лена убеждающим шепотом. – Ну, несколько минут… Сейчас повозка придет, и мы в медсанбат, в медсанбат… Еще немножко…

– Сильно его? – коротко спросил Новиков, наклоняясь.

Лена, тонкими пальцами завязывая бинт, вскинула голову. Новиков в упор встретил чернеющие ее глаза. Она сказала гневным голосом:

– Зачем вы еще здесь? Одного мало, да?

– Сужиков! – позвал Новиков и опустился на корточки перед раненым. – Что ж это ты, а? В конце войны… С Киева ведь вместе шли… Узнаешь меня?

Сужиков, пожилой солдат, воевавший в батарее Новикова с Днепра, лежал, запрокинув голову, напряженно округленные глаза глядели в небо; обросшее лицо было серо, узко, оно похудело сразу; с усилием перевел взгляд, узнал Новикова, губы беспомощно-жалко зашевелились:

– Случайно… Разве знал?.. Вот обидно, – и крупные слезы медленно потекли по его щекам. – Обидно, обидно, – сквозь клокочущий звук в горле повторял он. – Всю войну прошел – ни разу не раненный…

Новиков не мог успокоить Сужикова, он хорошо впал: если раненый чувствовал, что жить осталось недолго, то никогда не ошибался. Сужиков не говорил о смерти, но Новиков подумал, что война для него кончилась раньше, чем должна была кончиться, и именно это ощущение несправедливости болезненно кольнуло его.

– Не надо, Сужиков, не надо, милый, – заговорила Лена ласково успокаивающим голосом, промокая бинтом слезы, застрявшие в щетине щек. – Вы будете жить, будете жить… Боль пройдет, еще немножко…

Новиков не мог терпеть тех ложных слов, какие говорят медсестры умирающим, и, испытывая неловкость огрубевшего к горю человека, подумал, что он, Новиков, не хотел бы, чтобы его ласково обманывали перед смертью, если суждено умереть: от этой последней ласки жизни не становилось легче.

– Не надо его успокаивать. Он все понимает. Прощай, Сужиков. Я тебя не забуду, – сказал он и легонько сжал худое плечо солдата. Встал и, услышав снизу слабый голос Сужикова: «Спасибо, товарищ капитан», – почувствовал острое неудобство от этой благодарности, подумал: «Вот еще один…»

Минут через десять прибыла санитарная повозка из медсанбата, и Сужикова увезли.

Они стояли рядом, Новиков и Лена, молчали. Она неожиданно повернулась к нему, почти касаясь его грудью, округло выступавшей под шинелью, заговорила:

– Я бы одна отправила его! Зачем пришли? Хотите геройски погибнуть на мине? Кто вас звал? Это мое дело!

– Это мой солдат, – ответил Новиков. – Идемте к Овчинникову. Только осторожней, не петляйте по минам, шагайте рядом со мной. У меня, кажется, больше опыта. – И добавил: – Кстати, вам шоколад от Алешина.

– Какой шоколад? Что это вы? Здесь не детский сад.

Влажный блеск засветился в ее глазах, и он увидел, как то ли презрительно и ненавидяще, то ли жалко и беспомощно, как сейчас у Сужикова, задрожали ее губы. И она резко пошла вперед, по котловине, к озеру.

Новиков догнал ее.

– Стойте, – остановил сердито. – Я сказал вам: идите рядом со мной. Недоставало мне еще одного раненого. Слышите?

Она не ответила.

4

Два орудия батареи – взвод лейтенанта Овчинникова – были выдвинуты в сторону ничьей земли на двести метров от высоты, где стоял взвод младшего лейтенанта Алешина.

Расчеты Овчинникова, вгрызаясь в твердый грунт, окапывались в полном молчании – команды отдавались шепотом, люди двигались, сдерживая удары кирок, стараясь не скрипеть лопатами.

При холодных порывах ветра, налетавшего с озера, все слышали тревожные голоса немцев в боевом охранении, звон пустых гильз, по которым, видимо, ходили они в своих окопах. Люди, замирая, приседали на огневой, не выпуская лопат из рук, глядели в темноту, на кусты, проступающие вдоль свинцовой полосы озера. Ожидали ракет, близкого стука пулемета, – казалось, слышно было, как немцем-пулеметчиком продергивалась железная лента.

 

Лейтенант Овчинников, еще не остывший после недавнего марша, слепого прорыва орудий через минное поле, полулежал на свежем бруствере огневой позиции, жадно курил в рукав шинели, командовал шепотом:

– А ну, шевелись, шевелись! Лягалов, вы чего? С лопатой обнимаетесь? Действуйте как молодой!

Он видел, как маслянисто светились во тьме белые спины раздевшихся до пояса солдат. Запах крепкого пота доходил до него от работающих тел.

– О чем задумались, Лягалов? Жинку вспомнили? – снова спросил он, зорким кошачьим зрением вглядываясь в потемки, и нетерпеливо пошевелился на бруствере. – Ну, чего размечтались? Жить надоело?

Замковый Лягалов, солдат уже в годах, с некрасивым, робким лицом, с толстыми губами, в постоянно сбитой поперек головы пилотке, стоял, обняв лопату, двумя руками держась за оттянутый подсумком ремень, бормотал усталым голосом:

– Передохну, товарищ лейтенант, маленько. Резь в животе. После немецких консервов… Я маленько…

– Врет, хрен его расчеши! – захихикал насмешливо злой наводчик Порохонько, подходя светлея в темноте тонким безволосым телом. – Графиню он польскую вспомнил, любовницу. Тут в замке одном… Як на марше зашли напиться в замок, бачим: графиня, руки белые, в кольцах… Шмяк на колени перед Лягаловым: «Я такая-сякая, капиталистка, туда-сюда, а от любви умираю, возьмите в жены, советской жолнеж, ум-мираю от сердца…»

– Отчепись, – смущенно и протяжно попросил Лягалов, по-прежнему держась за ремень. – Знобит меня, товарищ лейтенант… Разрешите? – И, потоптавшись неловко, полез с неуклюжестью пожилого человека наверх, осыпая ботинками землю, оглядываясь в сторону боевого охранения немцев.

– Насовсем убьет, гляди, – заметил Порохонько язвительно и поплевал на ладони. – Графиню сиротой оставишь!

Сержант Сапрыкин, грузно-широкий, тяжко посапывая, ожесточенно долбя грунт, с укором сказал:

– Ну, чего прилип к человеку? Изводишь дружка ни с того ни с сего. Язык у тебя, Порохонько, болтает, а голова не соображает. – И миролюбиво вздохнул: – Верно, с животом у него неладно, товарищ лейтенант. Перехватил консервов. Это бывает.

– У плохого солдата перед боем всегда понос! – беззлобно ответил Овчинников, вмял окурок в землю, стал снимать шинель. – До рассвета не окопаемся – нам крышка тут. До всех дошло?

Сапрыкин, глядя в темноту, произнес:

– Тут недалеко чехи, соседи наши, окапываются. Ребята хорошие. Давеча с одним разговаривал. Партизаны, говорит, восстание в Чехословакии подняли, наших ждут. Веселое время идет, ребятки! А ну нажимай, пота не жалей, все окупится!

– Это что – для агитации, парторг? Или так, Для приподнятая духа? – недоверчиво спросил Порохонько.

– Мне тебя агитировать – дороже плюнуть, орудийный банник ты! – ответил Сапрыкин добродушно. – У тебя свой ум есть: раскидывай да уши востри куда полагается. Не ошибешься без агитации.

– Нажима-ай! – хрипло скомандовал Овчинников. – Разговоры прекратить!

Оставшись в гимнастерке, Овчинников с силой вдавил сапогом лезвие лопаты в твердый грунт, бесшумным рывком отбросил землю на бруствер. Все замолчали. То, что лейтенант взялся сам за работу, вдруг вызвало у солдат обостренно-тревожащее чувство. Все копали в напряженном безмолвии, лишь дышали тяжело, обливаясь разъедавшим тело потом.

Раз Сапрыкин, не рассчитав налившую все его массивное тело силу, со звоном ударил киркой по камню, и сейчас же раздались частое хлопки у немцев. Кроваво-красные ракеты встали, развернулись в небе, отчетливо залили обнажающим светом край озера, поле вокруг. И люди на огневой позиции ясно увидели друг друга, повернутые в одну сторону головы, розовые отблески в зрачках.

– Ложи-ись! – неистовым шепотом скомандовал Овчинников.

Пульсирующее пламя вырвалось на том берегу озера, огненные вихри сбили бруствер, взвились рикошетом в озаренное ракетами небо, впиваясь в звездную высоту.

Люди упали на огневой, прижимаясь разгоряченными телами к холодной земле, – мертвенный свет трасс бушевал над ними. В тот же миг на огневую суматошно скатился, придерживая галифе, Лягалов, бросился ничком, головой в бок лежавшему Овчинникову, странно давясь, икая.

– Не задело? – крикнул Овчинников и услышал сдавленный голос Лягалова:

– Ка-ак он хлестанет!.. Ну, думаю…

– Эх ты, поно-ос, – засмеялся шепотом Порохонько. – О графине подумал, икота началась на нервной почве…

Ракета упала и горела костром за бруствером, дымя, ослепляя, и хотелось Овчинникову горстью земли забросать ее брызгающий свет. Казалось, что бруствер не прикрывал их и все лежали на ровном месте, как голые.

– Вроде как житья не дадут, – спокойно сказал Сапрыкин.

– Заметили, фрицево отродье! Точно подзасекли, – мрачно проговорил лейтенант Овчинников и выматерился от удивления: разом сникли ракеты, разом смолк и стук пулеметов. Он вскочил на ноги, зашептав: – За лопаты, наж-жимай! Душу из всех вон!

Первым поднялся неуклюжий, будто виноватый, Лягалов, – суетливо поддергивая галифе, кинулся искать лопату, наткнулся на деловито встававшего с земли командира орудия Сапрыкина. Сапрыкин остановил его рассудительно:

– Потихоньку. С какой стати расшумелся, лак трактор? С какой стати? Голову гусеницей отдавишь! – и взялся за кирку.

– Это он герой, колгоспный бухгалтер, – отозвался Порохонько. – Одно дело: то понос, то графиню прижимает, то головы отдавливает, ловка-ач! У него и фамилия такая – лягает по головам. Залез в кусты демаскировать.

– Зачем так, разве я виноват? – тихо, конфузливо спросил Лягалов. – Обижаешь ты меня. Легче тебе так?

– Я ж люблю тебя за ловкость.

– Прекратить разговоры! – скомандовал Овчинников вполголоса, и все стихло на огневой.

Подождав, лейтенант выпрямился, всматриваясь в темноту.

– Идет кто-то, – произнес он и, подойдя к краю огневой, окликнул: – Кто идет?

– Двое идут, – сказал шепотом Сапрыкин. – Может, чехи? И по минному полю… Вот славяне! Постой, кажись, комбат с санинструктором.

Овчинников хмуро выругался. Он не скрывал своего расположения к санинструктору, никто из солдат, уважавших Овчинникова за откровенность, простоту взаимоотношений, не мог осудить его. Однако то, что Лена была не одна, не понравилось ему, хотя точно знал, что между ней и Новиковым не было той приятной, с большим намерением игры, которую легко, казалось, удачливо начал истосковавшийся по женской любви Овчинников.

Подошли Лена и капитан Новиков, их фигуры черно проступали над бруствером среди темени ночи.

– Леночка, дайте руку. Упасть можно, – приветливо сказал Овчинников, поставив ногу на бруствер. – Прошу вас, Леночка. Спасибо, что пришли.

Она протянула руку, узкую, влажную ладонь; и он особо значительно, сильно сжав ее своими грубо-сильными, в мозолях пальцами, помог сойти на позицию. Когда сходила она, вес ее тела, упругие движения передались на руку Овчинникова, и, от этого задохнувшись, он почувствовал в доверчивом пожатии ее иной, обещающий смысл.

– Связь с Ладьей проложил? – спросил Новиков.

Овчинников, накидывая на плечи шинель, быстро ответил:

– Будет связь. В землянку прошу, товарищ капитан. И вас, Лена… Всем продолжать работать. Возьмите мою лопату, Лягалов.

Новиков не удивился тому, что сам Овчинников вместе с расчетом копал огневую, – хорошо, знал самолюбивого лейтенанта, тот не мог сидеть и ждать: окапывался всегда первым, первым докладывал о готовности огня.

Когда же влезли в свежевырытый глубокий блиндаж, сильно пахнущий сыростью, и, загородив вход плащ-палаткой, сели на солому, достали папиросы, Новиков, чиркая зажигалкой, внимательно посмотрел на Овчинникова, сказал:

– К рассвету ты должен вкопаться в землю и замаскироваться так, чтобы тебя в упор не было видно.

– Знаю, – отрезал Овчинников, прикуривая.

Помолчали.

– Скажите, разве в дивизионе не знали, что здесь минное поле? – спросила Лена сердито, видя загоравшиеся огоньки двух папирос и улавливая от одного, особенно ярко вспыхивающего, пристальный взгляд Овчинникова, устремленный на нее.

– Дайте папиросу, заснули, товарищ лейтенант? – сказала она, обращаясь к Овчинникову, – этот сонный его взгляд раздражал ее.

Овчинников встрепенулся, папироса осветила его крючковатый нос, край худощавой щеки, вдруг произнес тяжелым голосом:

– Разведчики научили? Не идет курить вам. Я лично курящих девушек не уважаю. Духи, одеколон – другое дело. Для вас обещаю. После первого боя.

И, ревниво покосившись в сторону молчавшего Новикова, протянул ей папиросу, зажег спичку. Лена не без насмешливого вызова сказала, задув огонь:

– Спасибо. У меня есть прекрасные французские духи. Разведчики уже подарили. Но лучше бы вместо них побольше соломы в блиндаж. Разрешите, я распоряжусь, товарищ лейтенант?

И, отдернув плащ-палатку, вышла.

– Чего это она? – Овчинников уязвленно хмыкнул. – Хитрый, скажи, орешек! Эх, жена бы была, королева в постели! – добавил он преувеличенно откровенно и снисходительно. – Хороша, капитан!

Разговором этим, видимо, он хотел показать Новикову, что дела его с Леной зашли далеко, достигли того естественного положения сблизившихся людей, когда он может уже приказывать или тоном приказа советовать ей.

Однако Новиков сказал не то, что ожидал от него Овчинников:

– Запомни, твои орудия примут первый удар. Шоссе – на твою ответственность. Но рассчитывай на круговой сектор обстрела.

– Знаю.

– Минные поля саперы разминировать не будут. Наоборот, саперы минируют котловину перед твоими орудиями. Вокруг тебя везде мины: и наши и немецкие. Если немцы двинут на тебя, они застрянут на этих полях. Ясно?

– Знаю, – мрачно ответил Овчинников, прикуривая от окурка новую папиросу.

Помолчав, Овчинников опять хмыкнул; думая о чем-то, затягиваясь и выдыхая дым.

– Ловушка, значит? – резко, недоверчиво произнес он, как будто для того только, чтобы возразить.

– Какая? – Новиков усмехнулся. – Просто воюем на нейтральной полосе. Пусть твои связисты свяжутся с саперами, те отметят проход к высоте в минных полях.

– Знаю! – снова отсек Овчинников.

Это хмурое «знаю» говорилось им обычно из тяжелого самолюбия, говорилось потому, что Новиков по годам был гораздо моложе его и, казалось, жизненно неопытнее, и лишь стечением обстоятельств, невезением объяснял Овчинников то, что не он, Овчинников, лейтенант в двадцать шесть лет, а слишком молодой Новиков командовал батареей.

– Что «знаю»? – миролюбиво спросил Новиков и по тону Овчинникова снова почувствовал его превосходство над собой. – Действуй. И немедленно прокладывай связь с высотой. Счастливо! Желаю увидеть тебя живым!

Новиков встал, откинул висевшую над входом плащ-палатку.

Звездная, неестественно тихая ночь, со свежестью, крепостью горного воздуха, с осторожным шелестом трав, влилась в накуренный блиндаж. Блеск крупной звезды синим огнем дрожал, струился над бруствером.

– Молчат и ждут, – проговорил Новиков задумчиво. Потом спросил не оборачиваясь: – У тебя нет такого чувства, что война скоро кончится? В Венгрии Второй Украинский вышел на Тиссу. В Югославии наши танки на окраине Белграда. Скоро конец…

Овчинников не пошевелился в глубине блиндажа, во тьме только жарко разгорелся, подсвечивая его тонкие губы, огонек папиросы, ответил коротко:

– Нет.

Но этот ответ был ложью. Овчинников, как и все остальные, ощущал приближение конца войны и, порой задумываясь, испытывал смутное чувство растерянности, беспокойства о чем-то не доделанном им. Это подавляло его. Угнетало то, что не сделал он на войне нечто главное, что сделали другие.

– Нет! Не думал, – хмуро повторил он, и тотчас Новиков ответил полусерьезно:

– Ну и дурак! Ладно. Пошел.

В ходе сообщения, не отрытом еще полностью, он столкнулся с наводчиком Порохонько. Тот, взмокший, в телогрейке, надетой на голое тело, нес на спине ворох соломы, стянутой в узел плащ-палаткой. Спросил, крякнув, подбрасывая зашуршавший ворох на лопатках:

– Вы чи не вы приказали, товарищ капитан? Или разведка?..

Новиков сделал вид, что не понял намека.

– Приказ отдал я. Пора научиться жить на войне с относительным удобством. – И пошутил как будто: – Скоро будем спать на чистых простынях, Порохонько, я вам обещаю.

Порохонько протиснулся к землянке. Свалил со спины ворох и вдруг понимающе, сурово даже, оглянулся в темноту, поглотившую комбата. Первым признаком надвигавшегося боя (он знал это) была странная спокойная веселость Новикова.

Стояла полная предрассветная тишина. Немцы молчали.

 

За полчаса до рассвета Овчинникову доложили, что все готово: огневая отбыта в полный профиль, к высоте проложена связь, выставлены часовые.

Овчинников, разбуженный сержантом Сапрыкиным, некоторое время лежал на соломе в блиндаже, окутанный мутной дремотой, как паутиной, а когда сел, от движения заболели мускулы на спине, спросил не окрепшим после сна голосом:

– А второе орудие? Доложили о готовности?

– Нет еще.

В землянку входили истомленные солдаты с землистыми лицами, щурились на свет. На снарядном ящике в тепло-сыром воздухе неподвижными фиолетовыми огнями горели немецкие плошки. Стояли, дымясь, котелки, мясные консервы, огромная бутыль красного вина. Телефонист Гусев, наклоняя стриженую голову, ложкой носил из котелка к губам горячую пшенную кашу, дул, обжигаясь, на ложку.

Сержант Сапрыкин резал буханку черного хлеба, прижав ее к груди, оттопырив локоть; не соразмеряя силу, так нажимал на нож, – казалось, полоснет себя острием. Хозяйственно раскладывая крупные ломти на ящике, посоветовал с домовитым покоем в голосе:

– Поужинайте, товарищ лейтенант. С вином. Капитан Новиков прислал. Садитесь, ребятки.

– Есть не хочу.

Овчинников налил из бутылки полную кружку вязкого на вид вина, жадно выпил терпкую спиртовую жидкость, весь передернулся:

– Фу, дьявол, дрянь какая! Повидло прислал! А ну, Гусев, командира второго орудия старшего сержанта Ладью!

Гусев вытер поспешно губи – он, как ребенок, измазал их пшенной кашей, – сорвал трубку с аппарата, подул в нее, как на ложку, заговорил баском:

– Ладью, Ладью, давайте Ладью… Спите? А нам неясно, что вы делаете. – И, недоуменно пожав плечами, протянул трубку Овчинникову. – Он… музыку какую-то слушает… С ума посошли.

– Какая там еще музыка у тебя, Ладья? – лениво спросил Овчинников, услышав по проводу близкий, как бы щелкающий голос командира второго орудия. – Трофеи, может, виноваты? Как у вас там? Почему вовремя не докладываете? А если все в порядке, докладывать надо. Ладно, послушаем музыку. Какая еще музыка?

Встал, застегнул шинель на сильной, плотно слитой из мускулов, чуть сутуловатой фигуре, спросил тоном приказа:

– Лена где, у орудия?

И, не ожидая ответа, вышел из блиндажа.

Был тот кристально тихий час ночи, когда переместились звезды в позеленевшем небе, прозрачно поредел воздух над безмолвной землей и особой, острой зябкостью влажного рассвета несло от темной травы на бруствере, от стен ходов сообщения, от мокро блестевших лопат в ровике.

Поеживаясь от сырости, Овчинников мягкими шагами подошел к орудию, оттуда донесся негромкий разговор. На станине неясно чернел силуэт часового. По неуклюжей позе узнал Лягалова – на коленях железом отсвечивал автомат. Рядом на снарядном ящике сидела Лена, на плечи накинута плащ-палатка. Лягалов говорил, вздыхая, голос звучал сонно, ласково:

– Не женское это дело – война. Какое там! Мужчину убьют – это туда-сюда, его дело. А женщина – у ней другие горизонты. У меня тоже старшая дочь, Елизавета. Тоже, извиняюсь, фыркальщица, студентка… Парни за ней табунами ходили на Кубани-то. А разве могу я головой представить, что она вот тут бы, как вы, сидела? Не могу! Нет, не могу! Двести бы раз вместо нее согласился воевать! А вы откуда сами-то? Учились где? Школьница небось?

– Я из Ленинграда, училась в медицинском институте. Вы сказали – фыркальщица? – спросила Лена. – А что это значит?

– Да такая, чуть что – фырк. И пошла… Я не говорю про вас.

Лена засмеялась тихим смехом, охотно засмеялся и Лягалов, поглаживая большой крестьянской рукой своей автомат, точно лаская его, спросил:

– А родители как у вас?

– Я одна, – сказала Лена. – Нет, лучше один раз воевать, но навсегда. Я раньше представляла фашизм только по газетам. Потом увидела все сама. Нет, с ними должны воевать не только мужчины, но и женщины, и дети. Один раз. И навсегда! Иначе нельзя жить.

Замолчали.

– Лягалов! – строго позвал Овчинников и мягко подошел к ним. – Идите отдыхайте! Я побуду здесь. Леночка, мне поговорить с вами необходимо.

Лягалов в нерешительности потоптался, с неуклюжестью заковылял от орудия, растерянно взглядывая на подвижно-темную фигуру Лены, исчез в ровике. Подождав немного, Овчинников сел на ящик, почти касаясь плеча Лены, вынул из кармана кожаный трофейный портсигар, предложил, игриво улыбаясь:

– Покурим, что ли, Леночка? В рукав…

– Не курю, Овчинников.

– Та-ак… Значит, мило шутили надо мной? Что ж, очень приятно, можно сказать, – проговорил он по-прежнему игриво-простодушно, однако, казалось, не без усилия владея голосом, и спросил еще: – Может, перед комбатом форсили?

Она сидела невнимательная, едва заметно хмуря брови, спросила:

– Ничего не слышите? – И повернулась в сторону озера. – Послушайте. Что там у них?

Овчинников не понял.

Низко и свинцово, подступая из темноты блестел край озера. Серая, застывшая по-осеннему, уже затянутая туманцем вода не отражала высоких звезд, кусты на берегу, откуда всю ночь стреляли пулеметы, стояли затаенно, неподвижно. Тишина рассвета осторожно прижалась к холодеющей земле, к озеру. И тотчас Овчинников с тревогой и недоверием услышал, как сквозь узкую щель в земле, нежные, звенящие звуки саксофонов, дробный грохот барабанных палочек, сентиментально-томный женский голос пел о чем-то томительно-незнакомом. Внезапно появилось такое чувство, будто там, у озера, приемник немцев поймал случайную, с другой планеты, музыку (которую слышали и возле орудия старшего сержанта Ладьи). Сразу возникшая мысль у Овчинникова о том, что у немцев не спали в эти самые крепкие часы сна, неспокойно и подозрительно насторожила его.

Он сидел несколько минут, прислушиваясь. Слева от орудия, очень далеко, за ущельем; в горах, мягко тронули тишину пулеметные очереди, витиеватым узором вплелись автоматные строчки и кругло ударили танковые выстрелы. В той стороне четвертые сутки шел бой в районе Ривн. Потом все смолкло. Сразу смолк и патефон у немцев. Безмолвие лежало там.

– Что вы, Леночка? – сказал Овчинников небрежно. – Обыкновенная обстановка. Вам-то что за забота? Серьезно обещаю вам – прекрасные духи достану. Встречались – не брал. А вот эту штучку взял. Хороша? Хотите, подарю?

Откинул полу шинели, вынул из кармана нагретый теплом тела, игрушечно блестевший перламутром рукоятки маленький, в ладонь, пистолет, подбросил его на руке, сказал:

– Немка военная какая-то носила. Даже себя убить, должно быть, невозможно. И ранить нельзя, а так вещь, вроде игрушки. У вас оружия нет, возьмите…

– Ну-ка покажите.

Лена легко скинула влажно зашуршавшую плащ-палатку, чтобы не сковывала движения, и будто разделась перед ним. Он увидел четко вырезанные среди свинцового свечения озера ее узкие плечи, тонкую шею; миндальный запах волос, как бы обещающий сокровенную близость гибкого, крепкого тела, коснулся Овчинникова при повороте ее головы.

– Дамский «вальтер», – услышал он голос Лены. – Это действительно игрушка.

Он смутно слышал ее голос, как сквозь воду, и только остро и ревниво мелькнувшая в его сознании мысль о том, что она хорошо знала то, чего не знали другие женщины, что она холодна и недоступна из-за его нерешительности, отозвалась в нем нетерпеливой дрожью, в прерывистом шепоте его:

– Как гвоздь вошли в сердце, Леночка. Клещами не вытащишь. Я тебя никому не дам, никому не дам!..

И сильно, по-мужски опытно обнял ее, рука, уверенно лаская, скользнула от груди к тайно теплым, сжатым бедрам. Он так резко повернул ее к себе, до близости плотно прижал грудью, что она откинула голову, замотала головой. Он начал порывисто, колюче жадно целовать ее холодный, сопротивляющийся рот, зубами стукаясь о стиснутые ее зубы.

– Леночка, Леночка…

Она упруго вырвалась, вскочила, ударила изо всей силы его по виску и еще раз ударила с перекошенным лицом, сказав страстно и зло:

– Дурак, глупец! Убирайся к черту! Иначе я не знаю, что сделаю!..

Он сидел оглушенный, гладя одеревеневшую от ударов щеку, потом внезапно засмеялся удивленно, подставил лицо, дрогнули ноздри его крупного крючковатого носа.

– Еще… ударь… еще!.. Сильней ударь!

Она шагнула к нему.

– Да, ударю!

– Товарищ лейтенант, к телефону вас. Немедленно! – послышался робкий голос Лягалова, и Лена и Овчинников оба одновременно увидели в посеревшем воздухе силуэт головы над ровиком.

Рейтинг@Mail.ru