– Уверен, что к нам потянутся и бывшие белогвардейцы. Ухо с ними, понятное дело, нужно держать востро, но, учитывая военную безграмотность нашего младшего комсостава, штабной опыт многих белых офицеров нам бы очень пригодился. Очень даже согласен с вами, полковник, что немцам не составляет особого труда сформировать с нашей помощью русскую армию тысяч на двести-триста штыков.
Реакция Власова полковнику, в общем-то, понравилась, тем не менее он задумчиво посопел. Генерал уже обратил внимание, что всякий раз, когда Боярский впадал в раздумья, он начинал сопеть и фыркать, как встревоженная, волков зачуявшая лошадь.
– Тут, видите ли, в чем дело, генерал. Поговаривают, что фюрер пока что не очень полагается на русских добровольцев, рассчитывая расправиться с красными своими силами. Что же касается независимой России, то об этом и слышать не желает. Так что сразу же замахиваться на армию в сотни тысяч штыков в нашем положении опрометчиво. Для начала нужно создать организационный штаб, под командование которого собрать хотя бы несколько доселе разбросанных от Волги до Ла-Манша русских подразделений, и добиться разрешения на сотворение первой дивизии РОА. Как только мы добьемся этого, к нам попросятся тысячи и тысячи пленных.
В тот же день Власов ознакомился с записками Блудного Полковника и обрадовался: сам-то он таким слогом, как его компаньон, не владел. Понятно, что кое-что там еще нужно было бы агитационно подправить, с чем-то могут не согласиться немцы, но основа листовки уже просматривалась довольно четко: хватит проливать кровь за режим большевиков, угнетающий русский народ и презирающий его историю. Пора повернуть штыки против внутренних поработителей, разворачивая борьбу при поддержке Германии.
Чтобы приложить и собственную руку, он тут же дописал к воззванию Блудного Полковника несколько фраз и вернул сочинение автору. Тот явно был не в восторге от генеральского дополнения, однако примирительно рассудил:
– Все равно окончательный вариант писать придется под диктовку немцев, это уж поверьте мне, блудному полковнику…
А пару дней спустя в лагере появились люди, о которых говорил штурмбаннфюрер. Два «русских немца»: сотрудник имперского Министерства иностранных дел Густав Хильгер и сотрудник разведки Генштаба сухопутных войск капитан Вильфрид Штрик-Штрикфельдт. Причем капитан поначалу держался в тени, и если даже присутствовал при встречах Хильгера с Власовым, то старался отмалчиваться, хотя, казалось, не столько внимательно прислушивался к тому, что говорит генерал, сколько присматривался к его внешнему виду, к манере изложения, к поведению.
Среднего роста, круглолицый, с большими залысинами над высоким лбом и в непропорционально больших, окаймленных толстой металлической оправой очках. К тому же офицерский мундир висел на нем так, словно снят был с чужого плеча, и вообще, взят напрокат в какой-то театральной костюмерной. На первый взгляд, Вильфрид казался чиновником средней руки, хотя и европейского пошиба. Но лишь на первый взгляд.
Вскоре Власов сумел убедиться, что в разведке капитан оказался не случайно. Человек аналитического склада ума, презиравший шаблонный стиль мышления и свято придерживавшийся принципа: «Не спеши отвергать то, что не успел познать, потому что быть в этой жизни может все и по-всякому…» Причем поначалу Власову казалось, что Штрик-Штрикфельдт давно и навечно сжился с маской «простачка», на самом же деле выяснилось, что он был «человеком обстоятельств», прекрасно приспосабливавшимся в любой социальной и политической среде.
Вот и сейчас, присматриваясь к Власову, он словно приценивался: «А действительно ли из этого человека можно лепить некое подобие вождя Русского освободительного движения, вождя русской контрреволюции?» Возможно, точно так же в свое время кто-то из немецких разведчиков присматривался к русскому марксисту Ульянову.
Действительно ли, спрашивал он себя, этот невзрачный полуеврей, страдающий хроническим неперевариванием желудка, о чем свидетельствовал невыносимо смрадный запах изо рта, способен возглавить силу, которая поможет Германии революционно, изнутри взорвать ее извечную соперницу – Российскую империю?
И когда, спустя какое-то время, Штрик-Штрикфельдт признался ему, что «работа с русским генералом-перебежчиком Власовым» стала его первым заданием в разведке Генштаба, которое он получил от шефа, полковника Гелена, генерал этому не поверил. Слишком уж тонко подходил и подстраивался к нему этот немецко-русский прибалтиец; слишком хорошо ориентировался во всех тонкостях политической и социальной ситуации, которая сложилась и в рейхе, и в России.
Впрочем, беседы со Штрик-Штрикфельдтом ему еще предстояли, а пока что его опекал сотрудник министерства Густав Хильгер. После революции и во времена Гражданской войны этот человек занимался репатриацией пленных немцев, оказавшихся на территории России в ходе Первой мировой, поэтому теперь уже воспринимался в Министерстве иностранных дел, как специалист по работе с военнопленными и репатриантами.
– Я принадлежу к тем «русским немцам», которые в революцию и в Гражданскую сражались на стороне белых. Однако обстоятельства сложились так, что некоторое время мне все же пришлось пожить в Совдепии, поскольку я был советником германского посольства в Москве и являлся помощником посла – графа фон Шуленбурга.
– Всегда легче находить язык с человеком, который знает реальное положение дел в современной России, – признал Власов, деликатно обходя вопрос о том, кто в каких рядах сражался в Гражданскую. Существенно только то, что теперь они были союзниками.
– Прежде всего, руководству рейха хотелось бы знать истинные мотивы, побудившие вас, известного советского генерала, согласиться на сотрудничество с нами. Давайте говорить откровенно: мы в любом случае сумеем использовать вас как военно-политическую фигуру; использовать в пропагандистских и контрпропагандистских целях ваше имя. Но в том-то и дело, что использовать его можно по-разному, с разными последствиями и для нашего сотрудничества, и лично для вас. Понимаете, о чем идет речь?
Хильгер обладал каким-то особым тембром голоса и его особыми интонациями. Самые обыденные слова он произносил так, словно читал Святое Писание или воскресную проповедь. Аскетически худощавый, темноволосый, да к тому же облаченный в черный костюм-тройку, Густав был похож на монаха-иезуита, сменившего сутану на штатский костюм, но при этом в душе и облике своем остающемся все тем же иезуитом. И пасторский голос его, казалось, не зарождался из бренных телес, а материализовывался из некоей духовной субстанции.
Они сидели в генеральском отделении лагерной столовой, пили принесенный Хильгером румынский коньяк и закусывали ломтиками конской колбасы, основательно сдобренной чесночными приправами. При этом Власов так и не понял: то ли Хильгер каким-то образом узнал, что этому виду колбасы он отдавал предпочтение перед всеми остальными, то ли их вкусы каким-то странным образом совпали. Хотя он к «конятине» привык на Дальнем Востоке, а где мог приноровиться к этому острому, редкому и резко пахнущему продукту немец-дипломат?
– Мне нетрудно быть откровенным в этом вопросе, поскольку я не намерен делать из своего выбора тайны, – проговорил Власов, жадно опустошая очередную рюмку коньяка. – Видите ли, господин Хильгер, там, во фронтовых болотах волховских лесов, по которым я почти месяц скитался после гибели моей армии, у меня было время, чтобы подумать над тем, как дальше жить, кому служить и во имя чего бороться.
– И теперь вы готовы сформулировать его? – спросил Густав, скосив глаза на мерно крутящуюся бобину привезенного с собой магнитофона.
– Теперь уже готов, – в свою очередь, Власов точно так же скосил глаза на Штрик-Штрикфельдта, который, заслышав это вступление мятежного генерала, забыл о зажатой в руке рюмке и налег грудью на стол. В эти минуты он, казалось, жадно ловил каждое слово русского. – Вы прекрасно знаете, с какой жестокостью коммунистический режим расправлялся с тысячами и тысячами офицеров и генералов армии, как он истреблял средний слой крестьянства, то есть всю его зажиточную, трудолюбивую часть; какие массовые репрессивные чистки развернули сталинисты во всех республиках страны…
– По этому вопросу Министерство иностранных дел обладает колоссальным досье, – заверил его Хильгер.
– Как и разведка Генерального штаба, – добавил капитан.
– Так вот, в результате этих долгих и болезненных раздумий над всем происходящим в России, а также исходя из той ситуации, в которой я оказался в результате гибели моей армии…
– Тоже, по существу, преданной Верховным главнокомандующим и Генштабом, – уточнил дипломат. – Брошенной ими на произвол судьбы.
– … я окончательно пришел к выводу, что мой долг заключается в том, чтобы призвать русский народ к борьбе за свержение власти большевиков, а также к борьбе за мир для русского народа. Я намерен нацелить свои усилия на прекращение кровопролитной, ненужной войны за чужие интересы. Хочу призвать народ к решительной борьбе за создание новой России, в которой мог бы быть счастливым каждый русский человек[22].
– При этом само собой разумеется, что разворачивать эту борьбу вы намерены в союзе с немецкими войсками, при военно-технической, пропагандистской и финансовой поддержке правительства рейха, – деликатно уточнил Хильгер то, на чем непозволительно забыл акцентировать внимание сам потенциальный фюрер Русского освободительного движения. И тут же капитан наполнил рюмку генерала прекрасным румынским коньяком.
Власов понял свою оплошность, смущенно покряхтел, поскольку давно отвык от того, чтобы его таким образом «подправляли», и согласился:
– Конечно, конечно. Этот союз объективно неизбежен, мы не в состоянии создать Русскую Освободительную Армию, не имея за спиной такого мощного союзника, как рейх. К тому же союзника, уже воюющего против России.
– Точнее, против коммунистических поработителей русского народа.
– Именно в этом духе я и намерен был выразиться.
– С сегодняшнего дня вы вынуждены будете представать перед нашим правительством не только как военачальник, но и как дипломат, представляющий договаривающуюся сторону, – вкрадчиво убеждал Хильгер мятежного генерала.
– Объективно так оно и получается, – окончательно смутился Власов, чувствуя, что дипломат явно переигрывает его, и что тон, которым Хильгер общается с ним, становится все более нравоучительным.
– Но в том-то и дело, что мы, дипломаты, никогда не должны полагаться на «дух» каких бы то ни было международных соглашений, если они надлежащим образом не подкреплены соответствующей «буквой», – с иезуитской вежливостью напомнил генералу сотрудник имперского министерства одну из прописных истин дипломатии. И в то же время предупреждая, что впредь следует быть внимательнее к своим формулировкам, особенно к их «букве».
В течение последующего часа они обсуждали ситуацию, которая сложилась к тому времени на фронтах; оценивали мобилизационные возможности лагерей военнопленных, из которых надлежало формировать воинские части Русской Освободительной Армии, и вырабатывали линию поведения на переговорах с Верховным командованием вермахта, рейхсфюрером СС Гиммлером, а возможно, и с Гитлером. Если только удастся пробиться к нему.
Причем Густав Хильгер ясно давал понять мятежному генералу, что переговоры эти будут нелегкими и что в становлении своем Русское освободительное движение пока еще находится в самом начале своего многострадального пути.
– Завтра должен прибыть обер-лейтенант Дюрксен из пропагандистского отдела Верховного командования вермахта. Его специально командировали сюда, чтобы он вернулся в Берлин с текстом листовки, которую вермахт собирается разбрасывать над позициями красных и в их тылу. Собственно, это должно быть ваше, господин генерал, обращение к красноармейцам с предложением не защищать больше ненавистный народам Совдепии коммунистический режим, а переходить на сторону вермахта.
– Обер-лейтенант Дюрксен, говорите? Дюрксен – это хорошо. А появление здесь офицеров отдела армейской пропаганды фон Гроте или полковника фон Ренне не намечается?
Хильгер снизошел до понимающей ухмылки.
– Следует предположить, что в лице господина Боярского вы уже приобрели делового консультанта. По возвращении в столицу я свяжусь с полковником фон Ренне. И не сомневайтесь, что обер-лейтенант Дюрксен привык старательно информировать шефов обо всем, достойном хоть какого-то внимания.
В тот же вечер, получив от предусмотрительного капитана Штрик-Штрикфельдта стопку бумаги и пузырек с чернилами, мятежный боевой командарм начал перевоплощаться в мемуариста. Когда Власов спросил капитана, как ему следует назвать свое «чистописание», тот пожал плечами и посоветовал:
– Для начала давайте решим, что это должно быть: доклад, заявление, призыв…
– Я хочу изложить все то, что у меня накипело на душе.
– Накипь души? Прекрасно сказано. Жанра такого в публицистике, правда, пока что нет, однако зачинателем его можете оказаться вы, генерал, – лукаво улыбался Штрик-Штрикфельдт.
Он обладал какой-то особой способностью и слова, и взгляд, и даже улыбку облекать в форму лукавой иронии, которая, однако, не влияла на его отношение к собеседнику, а лишь отражала особенность его характера.
– Но изложить хочу так, чтобы и русским и вам, немцам, а также историкам, которые когда-нибудь станут изучать зарождение Русского освободительного движения, было ясно, почему я оказался во главе его, и что именно, какие события и помыслы, привели меня к сотрудничеству с рейхом.
«Призывая всех русских людей подниматься на борьбу против Сталина и его клики, за построение Новой России без большевиков и капиталистов, – старательно выводил Власов, пока Штрик-Штрикфельдт наслаждался примыкающими к лагерю пейзажами, – я считаю своим долгом объяснить свои действия. Меня ничем не обидела советская власть. Я – сын крестьянина, родился в Нижегородской губернии, учился на гроши, добился высшего образования. Я принял народную революцию, вступил в ряды Красной Армии для борьбы за землю для крестьян, за лучшую жизнь для рабочего, за светлое будущее русского народа.
С тех пор моя жизнь была неразрывно связана с жизнью Красной Армии. Двадцать четыре года непрерывно я прослужил в ее рядах. Прошел путь от рядового до командующего армией и заместителя командующего фронтом. Командовал ротой, батальоном, полком, дивизией, корпусом. Был награжден орденами Ленина, Красного Знамени и медалью „XX лет РККА“. С 1930 года я был членом ВКП(б). И вот теперь я выступаю на борьбу против большевизма и зову за собой весь народ, сыном которого являюсь. Почему? Этот вопрос возникает у каждого, кто прочитает мое обращение, и на него я должен дать честный ответ. В годы Гражданской войны я сражался в рядах Красной Армии потому, что верил, что революция даст русскому народу землю, свободу и счастье. Будучи командиром Красной Армии, жил среди бойцов и командиров – русских рабочих, крестьян, интеллигенции, одетой в серые шинели. Я знал их мысли, их думы, их заботы и тяготы. Я не порывал связи с семьей, с моей деревней и знал, чем и как живет крестьянин»[23].
Власов порывался написать дальше, но всякий раз перо его застывало в нескольких миллиметрах от листа бумаги. Как выяснилось, «дать честный ответ» на вопрос о том, почему он оказался во враждебном стане, не так-то и просто. В глубине души он уже вроде бы определил, что способно служить его оправданию, вот только бумага оправданий этих почему-то упорно не принимала.
«И вот я увидел, – с трудом подбирал он нужные слова, – что ничего из того, за что боролся русский народ в годы Гражданской войны, он в результате победы большевиков не получил. Я видел, как тяжело жилось русскому рабочему, как крестьянин был загнан насильно в колхозы, как миллионы русских людей исчезали, арестованные, без суда и следствия. Видел, что растаптывалось все русское, что на руководящие посты в стране, как и на командные посты в Красной Армии, выдвигались подхалимы, люди, которым не дороги интересы русского народа. Система комиссаров разлагала Красную Армию. Безответственность, слежка, шпионаж делали командира игрушкой в руках партийных чиновников в гражданском костюме или военной форме. С 1938 по 1939 год я находился в Китае в качестве военного советника Чан Кайши. Когда вернулся в СССР, оказалось, что за это время высший командный состав Красной Армии был без всякого повода уничтожен по приказу Сталина. Многие и многие тысячи лучших командиров, включая маршалов, оказались арестованы и расстреляны, либо заключены в концентрационные лагеря и навеки исчезли.
Террор распространился не только на армию, но и на весь народ. Не было семьи, которая так или иначе избежала этой участи. Армия ослаблена, запуганный народ с ужасом смотрел в будущее, ожидая подготовляемой Сталиным войны».
Писать дальше он не мог, слишком уж тряслась рука, нервный тик парализовал движение и пера, и самой мысли. Тем не менее все, что он пытался выводить сейчас несуразными, корявыми буковками, было святой правдой: и массовое истребление коммунистами русского офицерства, и погибельное для крестьянства российского «раскулачивание», и зверства НКВД. А как он мог относиться к зарождению местного советского чиновничества – в основном безграмотного, демагогически настроенного, «вооруженного» разве что цитатами из классиков марксизма, да и то самыми примитивными?
«Предвидя огромные жертвы, которые в этой войне неизбежно придется нести русскому народу, я стремился сделать все от меня зависящее для усиления Красной Армии. 99-я дивизия, которой я командовал, была признана лучшей в Красной Армии. Работой и постоянной заботой о порученной мне воинской части я старался заглушить чувство возмущения поступками Сталина и его клики. И вот разразилась война. Она застала меня на посту командира 4-го механизированного корпуса. Как солдат и как сын своей Родины, я считал себя обязанным честно выполнить долг. Мой корпус в Перемышле и Львове принял на себя удар, выдержал его и был готов перейти в наступление, но мои предложения были отвергнуты. Нерешительное, развращенное комиссарским контролем и растерянное управление фронтом привело Красную Армию к ряду тяжелых поражений».
Не выдержав напряжения, Власов вышел из корпуса и, отойдя под крону дуба, где стояла мусорная урна и где обычно курили немецкие офицеры, дрожащими руками извлек сигарету.
Штрик-Штрикфельдт стоял шагах в пяти-шести, почти в профиль к генералу, и, не привлекая внимания, следил за его поведением. Капитан давно принадлежал к кругу того генералитета и офицерства, в котором были недовольны политикой Гитлера, и в рядах которого постепенно вызревала пока еще скрытая оппозиция фюреру и его ближайшему окружению последователей[24]. И все же он с трудом представлял себе, каким образом находил бы публичное оправдание своим действиям, если бы вдруг оказался в советском лагере военнопленных и оттуда пытался возглавить Германское освободительное движение. Где та грань, которая проходит между предательством из трусости, из желания спасти шкуру, и честным стремление помочь народу избавиться от ненавистного ему режима?
– На каком мемуарном рубеже вы закрепились, господин генерал? – неспешно приблизился он к Власову.
– На подходах к Киеву, – ответил генерал, не вынимая сигареты изо рта.
– В самом разгаре пораженческой части войны, – согласно кивнул капитан, не сгоняя с лица добродушно-лукавой ухмылки. – Советую пока что дальше не двигаться. Вернетесь к описанию завтра, иначе сорветесь. Вы и так находитесь на грани нервного срыва, словно на минном взрывателе лежите.
Не прислушавшись к мудрому совету капитана, генерал вновь – уже после ужина и унизительной, как он считал, общей переклички на плацу – вернулся к воспоминаниям:
«Я отводил войска к Киеву. Там принял командование 37-й армией и трудный пост начальника гарнизона города Киева. Видел, что война проигрывается по двум причинам: из-за нежелания русского народа защищать большевистскую власть и созданную систему насилия, и из-за безответственного руководства армией, вмешательства в ее действия больших и малых комиссаров.
В трудных условиях моя армия справилась с обороной Киева и два месяца успешно защищала столицу Украины. Однако неизлечимые болезни Красной Армии сделали дело. Фронт был прорван на участке соседних армий. Киев окружен. По приказу Верховного командовании я был должен оставить укрепленный район. После выхода из окружения я был назначен заместителем командующего Юго-Западным направлением и затем командующим 20-й армией. Формировать ее приходилось в труднейших условиях, когда решалась судьба Москвы. Я делал все от меня зависящее для обороны столицы страны. 20-я армия остановила наступление на Москву и затем сама перешла в наступление. Она прорвала фронт немецкой армии, взяла Солнечногорск, Волоколамск, Шаховскую, Середу и обеспечила переход в наступление по всему Московскому участку фронта, подошла к Гжатску».
Власов понимал, что немцам неприятно будет читать его победные реляции о боях под Москвой. Однако понимал и то, что без освещения «московского периода» его жизни «открытое письмо» потеряет все то, что предопределяет его правдивость и искренность, а главное, его, Власова, независимость от мнения немецкого руководства.
«Во время решающих боев за Москву я видел, что тыл помогал фронту, но, как и боец на фронте, каждый рабочий, каждый житель в тылу делал это лишь потому, что считал, что он защищает Родину. Ради Родины он терпел неисчислимые страдания, жертвовал всем. И не раз я отгонял от себя постоянно встававший вопрос: да полно, Родину ли я защищаю, за Родину ли посылаю на смерть людей? Не за большевизм ли, маскирующийся святым именем Родины…»
Дописав эти строки, Власов почувствовал, что дальше предаваться этой исповеди не в силах, швырнул ручку прямо на полуисписанный лист, оставив на нем несколько клякс, и, откинувшись на спинку кресла, надолго впал в забытье не столько нервного, сколько нравственного истощения. Да, и нравственного – тоже.