bannerbannerbanner
Кошмарные рассказы

Елена Блаватская
Кошмарные рассказы

Полная версия

VIII
Печальная повесть

Мы прибыли в Гамбург, и я, повидавшись со своими партнёрами по фирме, которые с трудом узнали меня, получил их согласие и добрые пожелания и отправился в Нюренберг.

Я был обманут в своих ожиданиях, обречён на жестокое разочарование! Тотчас по приезде в Нюренберг я поехал по адресу в дом сестры и нашёл его запертым, отдающимся внаймы; а час спустя, у бургомистра, мне пришлось убедиться и в действительности виденной мною страшной трагедии, со всеми её душераздирающими подробностями! Мой зять истерзан в куски стальными зубцами лесопильной машины; моя сестра, неизлечимо помешанная, – в богадельне и уже быстро приближается к своему концу; племянница – нежный цветок, «природы лучшее произведение», – обесчещенная, в притоне разврата; меньшие дети, отданные городскими властями в сиротский приют для нищих, умерли один за другим в пять месяцев жертвами страшной детской эпидемии; мой племянник, наконец, единственный переживший младших братьев и сестёр – где-то в море, никто не знал, наверное, где! Целое семейство – обитель мира и взаимной любви, – рассеяно по лицу земли, одни умерли, другие близки к смерти! А я – я теперь на свете один, свидетель этому целому миру смерти, бесчестия и полного разрушения!

Получив известие, подтвердившее таким образом истину моего видения, я впал в безграничное отчаяние, сломился, как подкошенный сноп, перед этим рядом поражающих меня разом, словно громом, событий; удар оказался слишком сильным, и я упал в глубокий обморок. Теря сознание, я ещё успел расслышать и понять произнесённые бургомистром слова: «Если бы вы только телеграфировали вовремя городским властям до вашего отъезда из Киото о том, где вы пребываете и о вашем возвращении и намерении взять на себя попечение о ваших племянниках и сестре, мы могли бы тогда распорядиться иначе и спасти их от постигшей участи. Никто не знал, что у детей есть дядя с хорошим состоянием. Они остались в полном значении слова нищими; их родные только что переехали в Нюренберг, где их никто не знал, и по смерти отца, не успев узнать ничего от помешавшейся матери, с ними было поступлено по закону, как поступили бы в любом другом городе; да при таких обстоятельствах вам и трудно было бы ожидать чего-то иного… Мне остаётся только глубоко сожалеть о случившемся, а вам – о том, что вы не телеграфировали вовремя».

Он был прав, и это именно и убивало меня. Мысль о том, что если бы я тогда послушал и поступил по дружескому совету бонзы Тамуры, то мог бы, по крайней мере, спасти от бесчестия мою несчастную племянницу; что телеграфируй я за несколько недель до отъезда, я спас бы тем, пожалуй, и меньших детей, – эта мысль, в соединении с фактом, что с этой минуты мне становилось невозможным сомневаться долее в действительности ясновидения и оккультизма, – возможность которых я так долго, так упорно отрицал, – всё это, вместе взятое, обрушившись на меня разом, сломило меня, как гнилой тростник. Я мог избегнуть порицания ближних, но я не мог скрыться нигде от упрёков собственной совести, от приговора моего наболевшего, навеки разбитого сердца – нигде, никогда, никогда!.. Я проклинал своё безумное упрямство, мой скептицизм, отрицание самых очевидных фактов, моё раннее атеистическое воспитание. Словом, я проклинал себя, а затем и весь окружающий меня мир!

В продолжение нескольких дней благодаря только одной силе воли я успел не поддаться быстро овладевающему мною недугу. Если я не свалился тотчас же под бременем поразившего меня несчастия, то это только благодаря тому, что мне следовало сперва исполнить священный мой долг в отношении живых и мёртвых. Но как только я взял из больницы для нищих сестру и отдал её на попечение одного из лучших медиков Нюренберга, вырвал племянницу из её вертепа и поселил с умирающей матерью ухаживать за нею; а сознавшуюся в преступлении еврейку засадил в тюрьму, – то в тот же день поддерживающая меня до того сила воли и твёрдость мгновенно оставили меня… Не прошло и недели по моём возвращении, как я уж лежал, сам не лучше помешанного, в бреду белой горячки, в смирительной рубашке, день и ночь изрыгая проклятия на дайдж-дзинов и судьбу. В продолжение многих недель я боролся со смертью; страшный недуг не поддавался усилиям лучших докторов. Наконец моё сильное сложение победило болезнь, и я был спасён.

Я узнал об этом с облившимся кровью сердцем. Приговорённый нести ярмо жизни впредь один, потеряв всякую надежду на помощь или даже облегчение моей участи на земле, я всё-таки продолжал упорно отрицать возможность другой, лучшей жизни за гробом, подобное неожиданное возвращение к жизни только прибавило одну лишнюю каплю горечи к моему безотрадному положению. Не нашёл я облегчения и в том, что не успел встать с одра болезни, как в первые же дни те же неприветливые, нежеланные видения, действительность и значение которых я не мог более отрицать, вернулись ко мне с удвоенной силой. Увы! Мне не являлось более даже возможным взирать на них теперь с прежним слепым упорством, как

 
…на чад горячечного мозга,
Рождённых суеверьем и фантазией…
 

Так, как и всегда, они являлись верной фотографией горестей и страдания моих ближних, часто лучших моих друзей… Таким образом я нашёл себя обречённым на пытку и беспомощное состояние прикованного к скале Прометея, осуждённым, как только я оставался один, видеть страдания двух дорогих для меня существ. В безмятежные для других продолжительные зимние ночи, словно увлекаемый железной, безжалостной рукою, я чувствовал себя, как только закрывал глаза, мгновенно переносимым к смертному одру несчастной сестры. Я был вынужден наблюдать в продолжение иногда целых часов за медленным процессом постепенного разрушения её слабого, истощённого организма, видеть и чувствовать страдания, которые её покинутый светлым разумом мозг не в состоянии был уже ни отсвечивать, ни передавать её телесным чувствам. Но что было ещё тяжелей и ужаснее, так это то, что я должен был смотреть на невинное детское личико моей племянницы, столь трогательно простой и безгрешной в её невольном осквернении; видеть, как полное сознание и воспоминание о своём бесчестии, о своей юной навеки погибшей жизни терзали каждую ночь её сны – для меня принимавшие объективный образ, как на пароходе. Так приходилось мне переживать одну ночь за другой те же страшные муки. Потому что теперь, когда я окончательно уверовал в действительность ясновидения и пришёл раз и навсегда к убеждению, что в нашем теле лежит скрытая, как в гусенице, куколка, способная содержать в себе в свою очередь бабочку – прелестный древнегреческий символ души, – я уже не оставался, как бывало прежде, равнодушным к таким видениям во время их самого явления. Что-то такое разом развилось, выросло во мне, оторвавшись от своей ледяной куколки; и теперь ни единое бессознательное ощущение страдания в истощённом теле моей умирающей сестры, ни единый вопль или содрогание ужаса в беспокойных, полных душевной муки снах племянницы при воспоминании о совершённом над нею, невинным ребёнком, преступлении, не проходило для меня даром, но каждое из них, напротив, пробуждало теперь ответный отголосок в моём обливающемся кровью сердце. Глубокий поток сочувственной любви и горя, залив это смертное сердце, вышел из берегов и громко клокотал теперь ответным эхом во впервые пробуждённой во мне душе. А эта душа словно покидала меня, отделялась каждую ночь и странствовала независимо от своего тела… То были невыразимо ужасные денные и ночные терзания! О, как сожалел я тогда о своём безумном, слепом высокомерии! Как горько раскаивался, как страшно я был наказан за свой оскорбительный отзыв о ямабузи, за отказ подвергнуться предлагаемому им очищению. Воистину я стал подвластен дайдж-дзину; и демон, как оказывалось, травил теперь свою жертву постоянно, направив на неё всех псов разверзнувшегося для неё ада.

Наконец бедная безумная женщина перешла за давно зияющую перед ней тёмную пропасть, и мученица успокоилась в лоне смерти. Тихо и безмолвно она канула в вечность, заснула непробудным сном в своей тёмной могиле, а через несколько месяцев за нею последовала и мученица-дочь. Чахотка скоро сделала своё дело с этим слабым, почти ещё детским организмом. Не прошло после моего приезда из Японии и года, как я остался один в целом мире. Даже мой дорогой далеко странствующий племянник, место пребывания которого мне удалось наконец узнать, – единственный оставшийся в живых родственник – изъявил письменно желание остаться при заменившем ему отца шкипере и следовать избранной им для него профессии. То был последний для меня удар.

Да, я остался на свете один, живой развалиной прежнего, и выглядя в тридцать лет шестидесятилетним стариком. Видения не прекращались, и я продолжал делаться невольным свидетелем греха и преступлений, пока, наконец, на самом краю помешательства, я внезапно решился на отчаянный шаг. «Я вернусь в Киото и пойду к ямабузи. Я брошусь к ногам святого, оскорбленного мною старца, и не подымусь, пока он не простит меня, не отзовёт и не укротит созданного моим высокомерным неверием, но всё же пробужденного им самим Франкенштейна, демона, с которым я, по моей слепоте и гордости, не пожелал тогда расстаться!..» – отчаянно воскликнул я.

Три месяца спустя я был снова дома, в Японии. Отыскав моего старого почтенного друга бонзу Тамуру Хидейхери, я умолял его повести меня тотчас же к ямабузи, невольному виновнику моих ежедневных терзаний. Его ответ удесятерил моё отчаяние: святой отшельник покинул свою родину; никто не мог наверное сказать, для каких стран. Он распрощался с братией в одно прекрасное утро с намерением отправиться на богомолье вглубь страны и, следуя обычаю, не мог вернуться, – ес-ли только смерть не сократит периода – ранее семи лет!

Я обратился за помощью и покровительством к другим ямабузи; но ни один не мог обещать наверное совладать с демоном, вызванным другим, отсутствующим адептом, или даже укротить этого беса ясновидения. «Тот, кто пробудил дайдж-дзина, должен снова и усыпить его, – говорили мне они все, – особенно если он принадлежит к разряду тех духов, которые вопрошаются о прошлом или будущем. Но мы сделаем всё, что можем».

 

С добрым сочувствием, которое я теперь научился ценить, святые люди пригласили меня присоединиться к группе их учеников и узнать вместе с ними, что я могу сделать. «Только воля, только вера в ваши собственные душевные силы могут помочь вам теперь, – сказали они. – Потребуется несколько лет для того, чтобы исправить хотя бы часть содеянного. Дайдж-дзина легко изгнать в самом начале, если же его оставить один на один с человеком, он овладевает всем его существом, и тогда уже невозможно избавиться от злого духа, не убив при этом его жертву».

Убедившись, что иного пути для меня не остаётся, я с благодарностью согласился остаться среди учеников и старался изо всех сил верить в то, во что верили эти святые люди, и всё же в душе мне это никогда не удавалось. Демон неверия и отрицания, казалось, пустил в моей душе ещё более крепкие корни, чем дайдж-дзин. Но я делал всё, что мог, решив не упускать последнего шанса на спасение. Поэтому я решил без всяких задержек освободиться от мирских и коммерческих обязанностей, чтобы несколько лет прожить независимой жизнью. Я уладил все расчеты со свои-ми гамбургскими партнёрами и порвал связи с фирмой. Несмотря на значительные финансовые потери, вызванные столь скорой ликвидацией дел, я обнаружил, подведя итог, что я гораздо богаче, чем думал. Но богатство больше не привлекало меня, поскольку теперь мне не с кем было его делить и не для кого было работать. Жизнь стала обузой. Я с равнодушием относился к своему будущему и был настолько равнодушен ко всему, что когда передавал состояние племяннику, не оставил бы себе даже маленькой суммы, если бы мой японский партнер не вмешался и не заставил меня сделать это. Теперь я, как и последователи Лао-цзы, признавал, что только знания могут дать человеку твёрдую и надёжную опору, поскольку это единственное, что не может быть разрушено никаким ураганом. Богатство – слабое пристанище в дни печали, а самодовольство – самый опасный советчик. Поэтому я последовал совету своих друзей и отложил себе скромную сумму, обеспечивающую мне достаточный доход в течение всей моей жизни на тот случай, если я когда-нибудь оставлю своих новых друзей и учителей. Итак, уладив свои земные счеты и распорядившись своим имуществом в Киото, я присоединился к «владыкам дальнего видения», которые взяли меня в свои таинственные жилища. Я оставался с ними в течение нескольких лет, изучая в одиночестве их науки и ни с кем не встречаясь, кроме нескольких членов их религиозной общины.

Таким образом облегчённый, но далеко не совсем излеченный, я мог только научиться заклинать нежеланные видения, в лучших случаях – разом прекращать их. Но я не в состоянии до сего дня отвязаться от них бесследно, и они всё ещё часто мучат меня. Я научился многим тайнам природы из секретных фолиантов обширной библиотеки храма Тзео-Нене и получил власть над несколькими родами невидимых существ нижнего разряда духов. Но великая тайна владычества над ужасными дайдж-дзинами остаётся пока в руках одних посвящённых адептов, последователей Лао-цзы и отшельников ямабузи. Надо сделаться одним из них, дабы достичь такого могущества; а меня нашли неспособным к этому вследствие многих необоримых причин, хотя я делал всё, что мог, и трудился над этим долгие годы.

Только удостоверившись в своей неспособности занять высокое положение независимовидящего члена ордена, я неохотно оставил дальнейшие попытки овладеть дайдж-дзином. О святом человеке, который невинно стал первопричиной моего несчастья, никто ничего не слышал, бонза, время от времени посещавший меня в моём убежище, не мог или не хотел сообщить мне местонахождение ямабуши. Поэтому, когда мне пришлось оставить надежду на полное освобождение от моего трагического дара, я решил вернуться в Европу и поселиться в одиночестве. С этой целью я приобрёл с помощью моих бывших партнёров швейцарский домик, в котором родились моя несчастная сестра и я и где я вырос. Именно этот дом я выбрал для своего будущего уединения.

Прощаясь со мной на борту парохода, который должен был отвезти меня на родину, добрый старый бонза пытался утешить меня.

– Сын мой, – сказал он, – считайте, что всё произошедшее с вами – ваша карма, справедливое возмездие.

Никто из тех, кто раз находился – по своей ли или вследствие чужой воли, добровольно или иначе – во власти дайдж-дзина, не может надеяться сделаться настоящим ямабузи. В самом благоприятном случае он успевает только научиться отражать его нападения и с успехом бороться с ним. Подобно шраму, оставленному по излечении ядовитой раны, следы дайдж-дзина никогда не могут быть совершенно изглажены из нашего внутреннего «я», доколе его не изменит и совершенно не переделает новое воплощение.

Поэтому не поддавайтесь отчаянию. Бодритесь, ваше горе привело вас к истинному знанию, заставило признать многие истины, которые вы в противном случае наверняка бы отвергли с презрением. И этого бесценного знания, приобретённого благодаря вашим собственным усилиям и страданиям, никакой дайдж-дзин не может вас лишить. Прощайте же, и пусть Матерь Милосердия великая небесная владычица дарует вам покой и защиту.

Мы расстались, и с тех пор я веду жизнь отшельника: живу в полном одиночестве и постоянно занимаюсь исследованиями. Хотя по-прежнему меня время от времени тревожат видения, я не жалею о годах, проведенных под руководством ямабуши, и искренне благодарен за знания, которые получил от них. И я всегда вспоминаю с искренней любовью и уважением бонзу Тамуру Хидейхери. Я регулярно переписывался с ним до самой его смерти и стал невольным свидетелем этого события и всех его тяжёлых для меня подробностей в тот самый день и час, когда оно произошло за далекими морями, – честь, за которую я не могу благодарить свою судьбу."

Может ли двойник убить?

Одним роковым утром 1867 года Восточная Европа была потрясена ужасной новостью. Михаил Обренович, правящий князь Сербии, его тётя, княгиня Екатерина, или Катинка, и её дочь были убиты среди бела дня неподалёку от Белграда, в своём собственном саду, причём убийца или убийцы остались неизвестны. Князь получил несколько пулевых ранений и ударов ножом, так что его тело было фактически искромсано; княгиня была убита на месте, голова её разбита; а дочь, всё ещё живая, имела мало шансов выжить. Обстоятельства слишком шокирующие, чтобы быть забытыми, а в той части света сей случай вызвал невероятное возбуждение.

В австрийских владениях и на территориях под условным протекторатом Турции ни одно благородное семейство не чувствовало себя в безопасности. В этих полувосточных странах каждый Монтекки имеет своего Капулетти, и ходили слухи, что кровавое деяние было совершено князем Карагеоргиевичем, или Черногеоргиевичем, как его называют в тех краях. Несколько лиц, не замешанных в деле, как водится в таких случаях, были брошены за решетку, а истинные убийцы избежали правосудия. Юного родственника жертвы, горячо любимой своим народом, сущего ребенка, забрали в связи с этим из школы в Париже, со всеми церемониями привезли в Белград и провозгласили господарем Сербии. В суматохе политической лихорадки трагедия Белграда была забыта всеми, кроме одной старой сербской дамы, преданной семье Обреновичей и неспособной успокоиться, подобно Рашели, после смерти своих детей. После провозглашения господарем юного Обреновича, племянника убитого, она распродала своё имущество и исчезла, но перед этим на могилах жертв принесла торжественную клятву отомстить за их смерть.

Пищущая сию подлинную историю месяца за три до совершения этого злодеяния провела в Белграде несколько дней и знала княгиню Катинку. Дома это было милое, деликатное и праздное создание, за границей же по манерам и образованности её принимали за парижанку. Поскольку почти все действующие лица настоящей истории ещё живы, будет уместно не оглашать их действительные имена и привести только инициалы.

Пожилая дама из Сербии редко покидала свой дом, и лишь для того, чтобы время от времени встречаться с княгиней. Откинувшаяся на груду подушек и ковров, облачённая в живописное национальное платье, она выглядела Кумской Сивиллой во дни её покойного отдохновения. О её оккультном знании шёпотом рассказывали странные истории, и время от времени среди постояльцев, собиравшихся вокруг камина скромной гостиницы, распространялись захватывающие предположения. Кузину незамужней тёти тучного хозяина нашей гостиницы одно время мучил блуждающий вампир. Ночной посетитель обескровил её почти до смерти, в то время как старания и экзорцизм приходского священника не увенчались успехом, но жертву с легкостью освободила госпожа П., заставившая докучливого гостя улететь, всего-навсего пригрозив ему пальчиком и пристыдив на его собственном языке.

Именно в Белграде я впервые узнала этот интереснейший филологический факт, а именно, что привидения имеют свой собственный язык. За пожилой дамой, которую я буду называть госпожой П., обычно ухаживал другой персонаж, которому суждено было сыграть в нашей ужасной истории главную роль. Это была юная цыганская девочка из какой-то области Румынии, лет примерно четырнадцати. Где она родилась, какого происхождения была, она знала не лучше, чем кто-либо другой. Мне сказали, что однажды группа кочующих цыган принесла её и оставила во дворе старой дамы, и с того момента она стала обитательницей дома. У неё было прозвище «спящая девочка», ибо говорили, что ей свойственна способность, где бы она ни была, явно погружаться в забытьё и вслух проговаривать свои сны. Языческое имя девочки было Фрося.

Примерно через восемнадцать месяцев после того, как известие об убийстве достигло меня в Италии, я путешествовала в своём маленьком фургончике по Банату, беря в наём лошадей по мере надобности. В пути я повстречала пожилого француза, учёного, путешествовавшего, как и я, в одиночку, с той лишь разницей, что в то время как он шёл пешком, я озирала дорогу с своего трона из сухой соломы в тряском фургоне. Одним чудесным утром я обнаружила его в дикой местности, заросшей кустарником и цветами, и чуть было не наехала на него, поглощённого, как и я, созерцанием великолепия окружающего пейзажа. Знакомство вскоре состоялось, причём нам не понадобилось сложной церемонии взаимных представлений. Я слышала упоминание его имени от интересующихся месмеризмом и знала его как выдающегося адепта школы Дюпоте.

– Я нашёл, – заметил он в ходе разговора, после того как я упросила его разделить со мной сиденье из соломы, – одну из самых удивительных личностей в этой прелестной Тебейде. Сегодня вечером я встречаюсь с неким семейством. Они пытаются разгадать тайну убийства, используя ясновидение девочки… Она удивительна.

– Кто же она? – спросила я.

– Румынская цыганка. Оказывается, она выросла в семье правящего князя, который больше не правит, ибо был убит при весьма таинственных обстояте… О, осторожно! Чёрт возьми, вы опрокинете нас в пропасть! – торопливо воскликнул он, бесцеремонно выхватывая у меня поводья и натягивая их.

– Вы имеете в виду князя Обреновича? – спросила я ошеломлённо.

– Да, именно его. Сегодня вечером я буду там, чтобы завершить серию сеансов благодаря полному развитию самого удивительного проявления скрытой силы человеческого духа, и вы можете пойти со мной. Я представлю вас, и кроме того, вы можете помочь мне как переводчик, поскольку они не говорят по-французски.

Поскольку я была совершенно уверена, что если сомнамбулой являлась Фрося, то остальной частью семейства должна была стать госпожа П., я охотно приняла приглашение. На закате мы достигли подножия гор, направляясь к старому замку, как француз назвал это место. Оно бесспорно заслужило это романтическое название. В глубине одного из тенистых уголков стояла грубая скамья, и когда мы остановились у входа в это поэтическое место, а француз галантно занялся лошадьми на весьма подозрительно выглядевшем мостике, ведущем через водоём к входным воротам, я увидела высокую фигуру, медленно поднимающуюся со скамьи и направляющуюся к нам.

Это была моя старая знакомая госпожа П., выглядевшая ещё более бледно и таинственно, чем обычно. Увидев меня, она не выразила удивления, а просто поприветствовала по-сербски, трижды расцеловав в обе щеки, взяла за руку и провела прямо к увитому плющом гнезду. В прислонившейся спиной к стене женщине, полулежавшей на маленьком коврике, разостланном на высокой траве, я узнала нашу Фросю.

Она была одета в национальный костюм валахских женщин с чем-то вроде газового тюрбана на голове, унизанного разными позолоченными медальками и лентами; белую рубашку с открытыми рукавами и пёструю юбку. Она казалась мертвенно бледной, глаза её были закрыты, а лицо имело то каменное, сфинксоподобное выражение, которое служит специфическим, характерным признаком находящейся в трансе ясновидящей сомнамбулы. Если бы не дыхание её груди, украшенной рядами медалек и бисерных бус, слабо позвякивавших при движении, можно было бы подумать, что она мертва, – столь безжизненным и маскоподобным казалось её лицо.

 

Француз сообщил мне, что погрузил её в сон ещё тогда, когда мы только приближались к дому, и что сейчас она в том же состоянии, в каком он оставил её прошлой ночью. Затем он начал заниматься «объектом», как он назвал Фросю. Больше не обращая внимания на нас, он потряс её руку, а потом, произведя несколько быстрых пассов, вытянул её и сделал негнущейся. Рука, твёрдая как железо, осталась в этом положении. Затем он согнул все её пальцы, кроме одного – среднего, который направил на вечернюю звезду, мерцавшую на тёмно-синем небе. Затем он повернулся и стал перемещаться справа налево, посылая свои флюиды в одно место и разряжая их в другом, работая своими невидимыми, но сильными эманациями, как художник кистью, когда он делает последние штрихи на картине.

Старая дама, всё это время безмолвно следившая за ним, подпирая рукой подбородок, положила свои худые костлявые ладони на его руку и удержала её, когда он готовился начать регулярные месмерические пассы.

– Подождите, – прошептала она, – пока не взойдёт звезда и не сровняется девять часов. Вокруг вертятся вурдалаки, они могут испортить воздействие.

– Что она сказала? – переспросил месмеризатор, раздосадованный её вмешательством.

Я объяснила ему, что пожилая дама опасалась пагубного влияния вурдалаков.

– Вурдалаки! Что за вурдалаки? – воскликнул француз. – Давайте довольствоваться христианскими духами, если сегодня ночью они удостоят нас визитом, и не будем терять времени на вурдалаков.

Я бросила взгляд на госпожу, она стала мертвенно бледной, и брови её сурово сдвинулись над сверкающими глазами.

– Скажите ему, что нельзя шутить в этот час ночи, – вскричала она, – он не знает этой местности. Даже святая церковь не сможет защитить нас, если будут разбужены вурдалаки. Что это? – подвинула она ногой пучок трав, который ботанизирующий месмеризатор положил на траву рядом. Она наклонилась над коллекцией и с тревогой стала рассматривать содержимое пучка, после чего целиком швырнула его в воду.

– Его нельзя оставлять здесь, – твёрдо добавила она, – это растения Святого Иоанна, и они могут привлечь привидения.

Между тем опустилась ночь, и луна осветила ландшафт бледным, призрачным светом. Ночи в Банате почти так же прекрасны, как и на Востоке, и француз вынужден был продолжать свои эксперименты на открытом воздухе, поскольку священник церкви запретил их в башне, использовавшейся как дом приходского священника, из боязни наполнить территорию вокруг здания еретическими дьяволами месмеризатора, которых, заметил священник, он был бы не в состоянии изгнать из-за того, что они были бы иностранцами.

Пожилой джентльмен сбросил свою походную блузу, закатал рукава рубахи и, наконец, замечательно театрально начал размеренный процесс месмеризации.

Действительно казалось, под его подрагивающими пальцами, что в сумерках вспыхивают флюиды. Фрося была посажена лицом к луне, и каждое движение вошедшей в транс девочки было видно, как днём. Через несколько минут крупные капли пота показались на её лбу и медленно покатились по бледному лицу, поблёскивая в лунных лучах. Затем она скованно пошевелилась и начала медленно напевать тихую мелодию, в слова которой госпожа жадно вслушивалась, с тревогой склонившись над бессознательной девушкой, стараясь уловить каждый звук. С тонким пальцем, прижатым к губам, глазами, готовыми выскочить из орбит, и неподвижным телом, почтенная дама, казалось, сама превратилась в статую внимания. Группа была замечательна, и я пожалела о том, что не являюсь художником. То, что последовало за этим, было сценой, достойной быть разыгранной в «Макбете». С одной стороны – она, худенькая девочка, бледная и будто неживая, корчащаяся под невидимым флюидом того, кто в этот час был её всемогущим господином; с другой стороны – пожилая матрона, снедаемая неутолимой жаждой мести, стояла, ожидая, что вожделенное имя убийцы князя будет наконец произнесено. Сам француз выглядел преобразившимся, его серые волосы стояли дыбом, а грузное неуклюжее тело, казалось, выросло за несколько минут. Вся его театральность теперь исчезла, и остался только месмеризатор, сознающий свою ответственность, сам не знающий возможных результатов, изучающий и тревожно выжидающий. Будто поднятая сверхъестественной силой из своего полулежачего положения, Фрося внезапно встала прямо перед нами, вновь неподвижная и безмолвная, ожидающая направляющего магнетического флюида. Француз спокойно взял руку пожилой дамы и вложил её в руку сомнамбулы, приказав той вступить в контакт с госпожой.

– Что ты видишь, дочь моя? – мягко проговорила дама из Сербии. – Может ли твой дух отыскать убийц?

– Ищи и наблюдай! – строго скомандовал месмеризатор, фиксируя свой взгляд на лице объекта.

– Я в пути – я иду, – слабо прошептала Фрося, и голос её, казалось, исходил не от неё, но из окружающего пространства.

В этот момент случилось нечто столь странное, что я вряд ли буду в состоянии описать это. Появилось светящееся облако, плотно окутывающее тело девочки. Бывшее сначала около дюйма толщиной, оно постепенно увеличивалось и собиралось, пока совсем не отделилось от тела и не сконденсировалось в нечто вроде полупрозрачного пара, который очень скоро приобрёл подобие самой сомнамбулы. Мерцая над поверхностью земли, форма колебалась в течение двух или трёх секунд, а затем заскользила по направлению к реке. Она исчезла, подобно туману, растворившемуся в лунных лучах, которые, казалось, вобрали её всю.

Я следила за происходящим с напряжённым вниманием. Таинственная операция, известная на Востоке под названием «скин-лекки», происходила непосредственно на моих собственных глазах. Сомневаться было невозможно, и Дюпоте был прав, говоря, что месмеризм является осознанной магией древних, а спиритуализм – неосознанным результатом воздействия той же самой магии на некоторые организмы.

Как только парообразный двойник просочился сквозь поры девочки, госпожа быстрым движением свободной руки вытащила из-под мантильи нечто, на мой взгляд, подозрительно напоминавшее маленький стилет, и быстро положила его девочке за пазуху. Движение было столь быстрым, что месмеризатор, поглощённый своей работой, не заметил его, как он сказал мне потом. Несколько минут прошло в мёртвой тишине. Мы напоминали группу окаменевших фигур. Внезапно вибрирующий пронзительный крик вырвался из уст находившейся в трансе девочки, она подалась вперёд и, схватив со своей груди стилет, несколько раз неистово пронзила воздух вокруг себя, как бы преследуя воображаемых врагов. На губах её выступила пена, и с уст сорвалось бессвязное дикое восклицание, среди диссонировавших звуков которого я несколько раз расслышала два знакомых мне мужских имени. Месмеризатор был настолько испуган, что потерял всякий контроль над собой и вместо того, чтобы отбирать флюид, всё больше добавлял его девочке.

– Осторожно! – воскликнула я. – Остановитесь! Вы убьёте её или она убьёт вас!

Но француз, не желая того, разбудил тонкие силы Природы, над которыми был невластен. Повернувшись, в неистовстве, девочка нанесла ему удар, который мог бы убить его, если бы он не отпрыгнул в сторону, получив лишь небольшую царапину на правой руке. Бедный джентльмен был в панике; взобравшись на стену с проворством, исключительным для человека столь тучного сложения, он уселся верхом на ней и, собрав всю свою силу воли, послал в направлении девочки серию пассов. Буквально через секунду девушка уронила оружие и осталась неподвижной.

Рейтинг@Mail.ru