То, что я тратил деньги Вернона, было одной из первых серьезных ошибок в моей жизни, и вся эта история доказывает, что мой отец был недалек от истины, когда счел меня слишком молодым, чтобы возглавить собственное дело. Однако сэр Уильям, прочитав его письмо, заявил, что он зря осторожничает. Люди, мол, бывают разные, и благоразумие не всегда приходит с годами, а иным свойственно с юности. «Раз отец не хочет поставить тебя на ноги, – сказал он, – я сам это сделаю. Подай мне список всего, что нужно закупить в Англии, я пошлю туда человека. Расплатишься, когда сможешь. Я твердо решил иметь здесь хорошего типографщика и уверен, что ты добьешься успеха». Это было сказано таким сердечным тоном, что я ни на минуту не усомнился в его искренности. До сих пор я никому в Филадельфии не рассказывал о предложении Кита и теперь продолжал молчать об этом. Если б стало известно, что мое будущее зависит от губернатора, кто-нибудь, кто знал его лучше меня, вероятно, посоветовал бы мне не полагаться на его слова: позже-то я узнал, что он не скупится на обещания, которых и не собирается выполнять. Но ведь я ни о чем его не просил, как же я мог заподозрить, что его великодушное предложение – пустые слова? Я считал, что лучше его нет человека на свете.
Я представил ему перечень всего, что нужно для оборудования небольшой типографии, стоимостью, по моим подсчетам, примерно в сто фунтов стерлингов. Он выразил полное свое удовлетворение, но спросил, не сподручнее ли мне будет самому отправиться в Англию и там, на месте, выбрать нужные литеры и прочее оборудование. «К тому же, – добавил он, – там ты мог бы познакомиться и завязать сношения с издателями и книгопродавцами». Я согласился, что это может оказаться выгодно. «Тогда, – сказал он, – будь готов отплыть на «Аннисе», так назывался единственный корабль, совершавший ежегодные рейсы от Филадельфии до Лондона. Но до его отплытия оставалось еще несколько месяцев, и я продолжал пока работать у Кеймера, терзаясь из-за денег, которые взял у меня Коллинз, и со дня на день ожидая, что их потребует Вернон, что произошло, однако, лишь несколько лет спустя.
Я, кажется, забыл упомянуть, что, когда в первый раз отплыл из Бостона, мы попали в штиль у Блок-Айленда, и мои спутники занялись ловлей трески и выловили ее очень много. До тех пор я держался своего решения питаться только растительной пищей, и теперь, памятуя о своем наставнике Трайоне, усматривал в поимке каждой рыбы неоправданное убийство, ведь ни одна из этих рыб не причинила и не могла причинить мне никакого вреда. Все это представлялось мне вполне разумным. Но раньше я очень любил рыбные блюда, и горячая, прямо со сковороды рыба пахла восхитительно. Некоторое время я колебался между принципом и склонностью, а потом вспомнил, что, когда рыбу потрошат, из желудка ее вынимают мелких рыбешек, и подумал: «Раз вы поедаете друг друга, почему нам не поедать вас». И я с аппетитом пообедал треской и после этого ел вместе со всеми, лишь изредка снова переходя на растительную пищу. Вот как удобно быть существом разумным: разум всегда подскажет оправдания для любого поступка, который нам хочется совершить.
Мы с Кеймером между тем жили довольно дружно, поскольку он ничего не знал о моих планах. Он по-прежнему легко загорался и любил спорить, так что у нас нередко возникали ученые диспуты. Я так изводил его моей сократической методой, так часто ставил в тупик вопросами, словно бы не имеющими касательства до нашей темы, однако постепенно к ней подводящими, так сбивал его с толку и запутывал, что он стал донельзя осторожен и уже не решался ответить на самый простой вопрос, не осведомившись предварительно: «Какой вывод ты намерен из этого сделать?» Однако он столь высоко расценил мое умение вести спор, что всерьез предложил мне учредить совместно с ним новую секту. Он-де будет проповедовать свои доктрины, а я – разбивать доводы всех оппонентов. Когда он начал излагать мне эти свои доктрины, я усмотрел в них кое-какие неясности и отказался его поддерживать, если он не разрешит мне добавить к ним и некоторые собственные мысли.
Кеймер не стриг бороду, потому что вычитал где-то в Библии запрет: «Не порти углы бороды своей». И соблюдал день субботний. На этих двух пунктах он настаивал. Мне ни тот, ни другой не нравился, но я готов был на них согласиться при условии, что он примет мое правило – питаться только растительной пищей. Боюсь, сказал он, что мое здоровье этого не выдержит. Я стал уверять его, что отлично выдержит и даже еще укрепится. Он был изрядный обжора, и я решил для забавы заставить его поголодать. Он согласился попробовать, если я составлю ему компанию. Я был не против, и опыт наш продолжался три месяца. Еду нам готовила и приносила одна соседка, я дал ей список из сорока блюд, в которые не входило ни мясо, ни птица, ни рыба, и мне в то время это было на руку, потому что обходилось дешево: не больше восемнадцати пенсов в неделю на брата. С тех пор мне несколько раз довелось соблюдать строгий пост, и переходить от обычной еды к постной и обратно не составляло для меня никакого труда, поэтому я не очень-то верю тем, кто рекомендует совершать такой переход постепенно. Итак, я жил припеваючи, а вот бедняга Кеймер жестоко страдал, тяготился моей затеей, вздыхал о мясных яствах и однажды заказал жареного поросенка. К обеду он пригласил меня и двух женщин, но обед доставили раньше назначенного времени, и он, не устояв против соблазна, съел все один еще до нашего прихода.
В ту пору я почтительно ухаживал за мисс Рид и имел основания думать, что и она ко мне неравнодушна; но так как мне предстояло долгое путешествие за море и оба мы были очень молоды, совсем недавно достигли восемнадцати лет, – ее матушка решила, что сейчас нам нельзя заходить слишком далеко и свадьбу, если до этого дойдет, приличнее будет сыграть после моего возвращения, когда я уже буду хозяином собственной типографии. Возможно, мое будущее представлялось ей не в столь радужном свете, как мне.
Большими моими друзьями в то время были Чарльз Осборн, Джозеф Уотсон и Джеймс Ральф, все большие любители чтения. Два первых служили у известного нотариуса Чарльза Брогдена, а Ральф был приказчиком у одного торговца. Уотсон был скромный юноша, богобоязненный и безупречно честный; двое других были не так строги в вопросах религии, в особенности Ральф, в чью душу я, как и в душу Коллинза, заронил кое-какие сомнения по части нравственности, о чем оба заставили меня пожалеть. Осборн был неглуп, открытого нрава и предан друзьям, но в отношении литературы не в меру придирчив. Ральф был хорошо образован, прекрасно воспитан и очень красноречив; я не запомню лучшего собеседника. Оба увлекались поэзией и сами пробовали писать стихи. По воскресеньям мы вчетвером совершали чудесные прогулки в лесах близ Скулкилла, во время которых читали друг другу вслух и обсуждали прочитанное.
Ральф намерен был и впредь заниматься поэзией, не сомневаясь, что станет знаменитым поэтом и тем наживет состояние, и уверял, что даже у лучших поэтов, когда они только начинали писать, было не меньше погрешностей, чем у него. Осборн отговаривал его, утверждая, что у него нет поэтического дара, и советовал больше думать о работе, которой он обучен, то есть упорно продвигаться по торговой части; хоть у него и нет капитала, он, проявив усердие и исполнительность, может получить должность торгового агента, а со временем накопить денег и для собственного дела. Я же время от времени баловался стихами, чтобы усовершенствовать мой слог, но не более того.
Однажды мы сговорились, что к следующей нашей встрече все четверо напишем стихотворение, чтобы затем обменяться взаимными наблюдениями, замечаниями и поправками. Будучи озабочены красотой языка и выразительностью слога, мы оставили в стороне заботу о богатстве воображения и решили, что все четверо переложим на стихи 17-й псалом Давида, о сошествии божества с небес. Когда день нашей встречи приблизился, Ральф зашел ко мне узнать, приготовил ли я свои стихи. Я ответил, что был очень занят, к тому же не расположен сочинять и ничего не написал. Тогда он показал мне свое сочинение, которое я расхвалил, притом вполне искренне. «Вот видишь, – сказал он, – а Осборн никогда не находит в моих писаниях ничего достойного похвалы, зато замечаний делает без счета, это он из зависти. К тебе он так не придирается. Прошу тебя, покажи эти стихи как свои, а я скажу, что ничего не успел написать. Вот посмотрим, что он скажет». Я согласился и тут же переписал его стихи, чтобы и почерк не вызвал сомнений.
Мы встретились. Первым читал Уотсон; в его стихах были кое-какие красоты, но и много изъянов. Прочли стихи Осборна, те были намного лучше. Ральф отдал им должное: отметил недостатки, а красотами восхитился. Сам он пришел как будто с пустыми руками. Когда настал мой черед, я долго мялся, сказал, что лучше бы мне нынче не читать, что мне не хватило времени еще раз перечитать написанное и т. д., но слова мои не помогли – читай, да и только. Я прочел стихи один раз, потом второй. Уотсон и Осборн дружно восторгались и оба вышли из соревнования. Ральф сделал несколько замечаний и предложил несколько поправок, но я упорно отстаивал свой текст. Осборн стал возражать Ральфу, заявил, что он не только плохой поэт, но и плохой критик, на этом они прекратили спор, и Ральф и Уотсон отправились домой. После их ухода Осборн еще более восторженно отозвался о том, что принимал за мое творение, и объяснил, что раньше выражался сдержанно, чтобы я не усмотрел в его словах лести. «Но кто бы подумал, – сказал он, – что наш Франклин способен на такое! Какие краски, какая сила, какой огонь! Лучше подлинника, честное слово. А ведь в обычном разговоре не блещет, язык у него бедный, он запинается, мямлит. Но как пишет, бог ты мой!» Когда мы встретились в следующий раз, Ральф открыл ему нашу проделку, и над Осборном немножко посмеялись.
История эта еще укрепила Ральфа в его намерении стать поэтом. Я всячески его отговаривал, но он продолжал кропать стихи до тех пор, пока сам Поуп не излечил его от этого порока в своей «Дунсиаде».
А прозаиком он стал очень недурным. Я еще вернусь к нему, а о двух других мне уже едва ли представится случай упомянуть, поэтому замечу здесь, что Уотсон через несколько лет умер у меня на руках, он был лучшим из нас, и все его оплакивали. Осборн уехал в Вест-Индию, стал там адвокатом и хорошо зарабатывал, но прожил недолго. Мы с ним когда-то торжественно договорились, что тот из нас, кто умрет первым, по возможности заглянет ко второму с дружеским визитом и расскажет, как он себя чувствует на том свете. Но этого своего обещания он не выполнил.
Губернатор по-прежнему часто приглашал меня к себе и всякий раз упоминал о моем будущем как о деле решенном. Мне предстояло захватить с собой рекомендательные письма к нескольким его друзьям, а также кредитное письмо на предмет приобретения станка, шрифтов, бумаги и проч. Не раз он назначал мне день, когда явиться за этими письмами, но, когда я приходил, срок всякий раз отодвигался.
Так шло почти до того дня, когда наш корабль, тоже после неоднократных отсрочек, должен был наконец сняться с якоря. А когда я зашел проститься и взять письма, ко мне вышел его секретарь д-р Бард и сказал, что губернатор очень занят, но побывает в Ньюкасле еще до отхода корабля и письма я получу там.
Ральф, хоть и был женат и уже имел ребенка, решил тоже ехать со мной в Англию. Предполагали, что он задумал стать торговым агентом и продавать товары за комиссионные, но позднее выяснилось, что он, не поладив с родственниками жены, решил оставить ее на их попечении и больше не возвращаться. Простившись с друзьями и обменявшись нежными обещаниями с мисс Рид, я отплыл из Филадельфии, и наш корабль, как и было намечено, сделал стоянку в Ньюкасле. Губернатор находился там, но когда я зашел к нему, секретарь его передал мне в самых учтивых выражениях, что сейчас он не может меня принять, потому что занят неотложными делами, но принесет мне нужные бумаги на корабль, что он желает мне счастливого плавания и скорого возвращения и т. д. Я вернулся на корабль немного озадаченный, но все еще не чуя дурного.
На том же корабле отплыл из Филадельфии знаменитый адвокат мистер Эндрю Гамильтон со своим сыном. Они, а также купец-квакер мистер Дэнхем и господа Онион и Рассел, владельцы железоделательного завода в Мэриленде, заняли всю большую каюту, так что нам с Ральфом пришлось довольствоваться койками на нижней палубе; никто из пассажиров не был с нами знаком и не полагал нужным с нами считаться. Но мистер Гамильтон и его сын (это был Джеймс, впоследствии губернатор) вернулись из Ньюкасла в Филадельфию, поскольку отец согласился за высокую плату выступить там в суде по делу о захваченном судне; и когда перед самым нашим отплытием на наш корабль явился полковник Френч и заговорил со мной очень уважительно, на меня обратили внимание, и остальные джентльмены предложили мне и моему другу Ральфу занять освободившиеся места в большой каюте, куда мы и перебрались.
Полагая, что полковник Френч доставил на борт почту губернатора, я попросил капитана передать мне те письма, которые предназначались для меня. Он сказал, что вся почта погружена в один мешок и сейчас он заниматься ею не может. Но еще до высадки в Англии он даст мне возможность отобрать то, что мне нужно; на этом мне пришлось пока успокоиться, и мы продолжали путь. В каюте народ подобрался общительный, и жили мы безбедно, к тому же пользуясь провизией мистера Гамильтона, который запас ее в дорогу преизрядно. В других отношениях переход был не из приятных, ибо погода нам не благоприятствовала.
Когда мы вошли в Ла-Манш, капитан, верный своему обещанию, дал мне возможность отобрать из почтового мешка письма губернатора. Ни на одном из них я не нашел своего имени. Я отобрал шесть или семь писем, которые, судя по надписям, могли оказаться теми, что были мне обещаны; одно из них было адресовано Баскету, королевскому печатнику, а другое – какому-то издателю. В Лондон мы прибыли 24 декабря 1724 года. Я сразу отправился к тому издателю, благо его адрес был ближе к пристани, и вручил ему письмо, сказав, что оно от губернатора Кита. «Не знаю такого, – сказал он, а потом, вскрыв письмо, воскликнул: «А, это от Ридлсдена! Я как раз недавно узнал, что он отъявленный плут, и не желаю ни иметь с ним дела, ни получать от него письма». И, отдав мне обратно письмо, повернулся ко мне спиной и занялся с каким-то посетителем. Я удивился, сообразив, что письма эти не от губернатора, а потом, вспомнив и сопоставив некоторые обстоятельства, усомнился как и в его искренности. Отыскав моего друга и попутчика Дэнхема, я все ему рассказал. Он просветил меня касательно Кита; сказал, что тот, разумеется, и не думал писать для меня никаких писем, что все, кто его знает, давно перестали ему доверять, а узнав про обещанное кредитное письмо, только посмеялся, заметив, что никаким кредитом Кит не располагает. Когда же я в тревоге спросил его, как мне теперь быть, он посоветовал мне поискать работы, в которой я уже кое-что смыслю. «От здешних типографщиков вы переймете много нового, и это очень вам пригодится, когда вы вернетесь в Америку».
Как выяснилось, оба мы, а не один тот издатель, знали, что стряпчий Ридлсден – отпетый мошенник. Он чуть не пустил по миру отца мисс Рид, упросив его за него поручиться. Из письма, попавшего мне в руки, явствовало, что составлен тайный сговор против Гамильтона (который должен был прибыть одновременно с нами) и что Кит замешан в нем наравне с Ридлсденом. Дэнхем, бывший с Гамильтоном в дружеских отношениях, считал, что его необходимо предостеречь, и, когда он спустя короткое время прибыл в Англию, я, подстрекаемый с одной стороны желанием насолить Киту и Ридлсдену, а с другой приязнью к нему самому, побывал у него и отдал ему то письмо. Сведения в письме оказались для него очень важными, он сердечно благодарил меня и после того стал мне другом, что впоследствии не раз оказывалось для меня весьма кстати.
Но что сказать о губернаторе, который не гнушается столь жалкими проделками, так бессовестно водит за нос неимущего, неопытного юнца! Это была у него привычка. Ему хотелось каждому сделать приятное, и, когда нечего было дать, он давал обещания. Вообще же он был неплохой человек, неглупый, порядочно владел пером и провинцией управлял с пользой для простого народа, если не для своих влиятельных избирателей, чьи наказы он частенько оставлял без внимания. Некоторые из лучших наших законов были задуманы им и проведены в жизнь во время его губернаторства.
Мы с Ральфом не расставались. Вместе сняли квартиру на улице Литтл-Бриттен, за три с половиной шиллинга в неделю, на большее у нас тогда денег не было. Он разыскал каких-то своих родственников, но это были люди бедные и помочь ему не могли. Только теперь он поведал мне, что решил остаться в Лондоне, а в Филадельфию больше не возвращаться. Денег он с собой не привез, все, что было, отдал за проезд на корабле. У меня было пятнадцать золотых, и он, пока подыскивал работу, время от времени брал у меня взаймы на пропитание. Сперва он толкнулся в театр, считая, что вполне способен стать актером; но Уилкс, к которому он обратился, охладил его пыл и посоветовал забыть о театре. Потом он предложил Робертсу, одному издателю на Патерностер-роу, писать для него еженедельный журнал наподобие «Зрителя», но поставил некоторые условия, на которые Робертс не пошел. Тогда он стал искать подсобной работы или переписки для юристов в Темпле, но там работники этого рода не требовались.
Я же сразу начал работать у Пальмера, в знаменитой в то время типографии близ церкви Святого Варфоломея и проработал там около года. Работал я прилежно, но большую часть своих заработков тратил, посещая с Ральфом театр и другие веселые места. Общими силами мы спустили все мои золотые и теперь перебивались с куска на кусок. Он словно бы и забыл про жену и ребенка, а я постепенно тоже забыл, что обручен с мисс Рид, которой послал всего одно письмо, да и то лишь с целью сообщить, что навряд ли скоро вернусь домой. Это тоже было одной из серьезных ошибок в моей жизни, которую я охотно исправил бы, доведись мне прожить ее заново. Впрочем, при наших расходах мне все равно нечем было бы заплатить за обратный проезд.
У Пальмера меня поставили набирать второе издание «Религии природы» Уоллостона. Некоторые его доводы показались мне неубедительны, и я написал небольшой философский памфлет, в коем изложил свои возражения. Назывался он «Рассуждение о свободе и необходимости, удовольствии и страдании». Я посвятил его моему другу Ральфу и отпечатал несколько экземпляров. После этого мистер Пальмер стал присматриваться ко мне как к молодому человеку не без способностей, но принципы моего памфлета возмутили его до глубины души. Опубликование этого памфлета тоже было ошибкой. Поселившись на Литтл-Бриттен, я познакомился с неким Уилкоксом, книгопродавцем, чья лавка помещалась в соседнем доме. В этой лавке у него было великое множество подержанных книг. Библиотек, где книги выдавались бы на дом, в то время не было, но мы договорились, что за ничтожную плату, какую именно, уже не помню, я могу брать у него любую книгу и по прочтении возвращать. Эту возможность я очень ценил и пользовался ею, сколько позволяло время.
Каким-то образом мой памфлет попал в руки мистеру Лайонсу, врачу и автору книги «Непогрешимость человеческого суждения», и на этой почве мы с ним познакомились. Он благоволил ко мне, часто захаживал для ученой беседы, водил меня в «Рога», пивную на Чипсайде, и свел с доктором Мандевилем, автором «Басни о пчелах», бывшим душой тамошних завсегдатаев как на диво интересный и веселый собеседник. Тот же Лайонс в кофейне Батсона отрекомендовал меня д-ру Памбертону, а тот, в свою очередь, обещал при случае показать мне сэра Исаака Ньютона, которого я страстно мечтал увидеть, но случай этот так и не представился.
Из Америки я привез с собой несколько диковин, среди которых самой замечательной был несгораемый кошелек из асбеста. Об этом прослышал сэр Ханс Слоун; он побывал у меня, пригласил посетить его дом на Рассел-сквер и, показав мне свое собрание редкостей, уговорил присоединить к ним и мою и щедро заплатил за нее.
В одном доме с нами жила молодая женщина, модистка, кажется, державшая мастерскую где-то поблизости. Она была хорошо воспитана, неглупая, живая, приятная в обращении. Ральф по вечерам читал ей пьесы, они близко сошлись, она переехала на другую квартиру, и он последовал за ней. Некоторое время они жили вместе, но он все еще был без работы, а ее доходов не хватало на содержание их обоих, да еще ее ребенка, и он решил уехать из Лондона и попытать счастья в качестве учителя в какой-нибудь сельской школе, для каковой должности считал себя вполне подготовленным, потому что превосходно писал и хорошо знал арифметику. Однако он считал, что эта работа унизит его, и, не теряя надежды на более интересное занятие в будущем, когда ему не захочется, чтобы люди узнали, что когда-то он до нее снизошел, переменил фамилию на мою, вообразив, вероятно, что оказывает мне этим большую честь. Вскоре я получил письмо, в котором он извещал меня, что поселился в глухой деревне (кажется, в Беркшире, где обучает чтению и письму десяток мальчиков за шесть пенсов с каждого в неделю), препоручает миссис Т. моим заботам и просит писать ему на имя школьного учителя мистера Франклина туда-то.
Он продолжал мне писать и присылал длинные куски эпической поэмы, сочинением которой был занят, с просьбой сообщать ему мои замечания и поправки. Время от времени я выполнял его просьбу, но не столько поощрял его писать дальше, сколько советовал остановиться. В то время как раз вышла в свет одна из «Сатир» Юнга, я переписал и послал ему большой отрывок из нее, в котором ярко обрисовано, какое это безумие – гоняться за музами в надежде на вознаграждение с их стороны. Но и это не помогло: куски поэмы продолжали поступать ко мне с каждой почтой. Между тем миссис Т., растеряв по его милости и друзей, и заказы, часто оказывалась на мели и, послав за мной, просила дать взаймы сколько могу. Я к ней привязался и, не сдерживаемый в то время соображениями религии, а также понимая, как я ей нужен, позволил себе некоторые вольности (еще одна ошибка!), которые она пресекла с похвальной горячностью, да еще осведомила Ральфа о моем поведении. Это привело к разрыву между нами; и он, когда возвратился в Лондон, дал мне понять, что не считает себя связанным со мною никакими обязательствами. Так я потерял всякую надежду когда-либо получить деньги, которые он мне задолжал. Впрочем, это было не так уж важно, ведь платить ему все равно было нечем; а потеряв его дружбу, я почувствовал, что свалил с себя тяжкое бремя. Я стал подумывать о том, чтобы отложить немного денег, и в расчете на лучшие заработки перешел от Пальмера к Уотсу, владельцу еще более известной типографии близ Линкольн-Инн-Фильдс. Здесь я проработал все время, что еще оставался в Лондоне.
В новой типографии я начал с работы у станка. Мне казалось, что я слишком мало двигаюсь, а я к этому не привык, ведь в Америке каждый работает и наборщиком и печатником. Пил я только воду, тогда как другие работники, числом около пятидесяти, были большие охотники до пива. Мне случалось таскать вверх и вниз по лестнице по большой печатной форме в каждой руке, а другие носили их по одной, держа обеими руками. Из этого и других подобных примеров они убедились, что «водяной американец», как они меня прозвали, покрепче их, хоть они и пьют крепкое пиво! В типографии всегда торчал мальчишка из пивной, чтобы без промедления снабжать работников. Мой напарник каждый день выпивал пинту до утреннего завтрака, пинту к завтраку с хлебом и сыром, пинту между завтраком и обедом, еще пинту часов в шесть и еще одну, когда рабочий день кончался. Мне этот обычай был противен, а он, наверно, считал, что крепкое пиво придает ему крепости в работе. Я пытался ему втолковать, что физическая сила, проистекающая от пива, соразмерна лишь количеству ячменного зерна или муки, растворенной в воде, из которого оно варится, что в куске хлеба ценою в пенни муки больше, а значит, если съесть кусок хлеба и запить пинтой воды, такой завтрак придаст ему больше крепости, чем пинта пива. Однако он продолжал пить, и каждую субботу у него вычитали из получки четыре или пять шиллингов за это хмельное пойло, я же получал свое сполна. Так эти бедняги изо дня в день сами себя обездоливали.
Уотс через несколько недель пожелал перевести меня в наборную, я расстался с печатниками, и тогда наборщики, как было принято, потребовали с меня новый взнос на выпивку, пять шиллингов. Я расценил это как вымогательство, поскольку уже платил; хозяин поддержал меня и не велел платить вторично. Недели три я выдерживал характер, и работники, заклеймив меня как изгоя, принялись играть со мной злые шутки: перемешивали и рассыпали мои литеры, меняли порядок страниц и проч. и проч., а сваливали все это на проказы домового, который-де не дает человеку покоя, если он не принят в компанию по всем правилам; так что мне, несмотря на поддержку хозяина, пришлось-таки сдаться и заплатить, поняв, что неразумно ссориться с теми, с кем живешь бок о бок.
Когда же отношения наши наладились, я скоро приобрел и немалое влияние. Предложил кое-какие полезные преобразования в нашем уставе и провел их в жизнь, невзирая на сильное противодействие. По моему примеру многие работники отказались от пьяного завтрака из пива с хлебом и сыром и стали, как и я, брать в соседнем трактире большую миску горячей похлебки, поперченной, посыпанной хлебными крошками и чуть подмасленной, за ту же цену, что и пинта пива, а именно за полтора пенса. Завтрак получался и сытнее и дешевле, и голова оставалась свежей. Те, что продолжали с утра до вечера лакать пиво, часто должали в пивную и занимали у меня денег под проценты. По субботам я проверял платежную ведомость и собирал с них долги, а потом, случалось, вносил в пивную сразу тридцать шиллингов за неделю. За это, а также за веселый нрав я сделался общим любимцем. Хозяин ценил мое прилежание (я никогда не праздновал день святого Понедельника), а набирал я так быстро, что мне поручали все срочные заказы, которые обычно и оплачивались выше. Так что жилось мне теперь лучше некуда.
Моя квартира на Литтл-Бриттен оказалась слишком далеко, и я нашел другую, на Дьюк-стрит, насупротив католической часовни. Помещалась она в третьем этаже, а дом примыкал к какому-то итальянскому складу. Владела домом некая вдова, у нее была дочь и служанка и еще работник, тот работал на складе, но жил в другом месте. Наведя справки в том доме, где я жил перед тем, она согласилась сдать мне комнату за ту же цену, три с половиной шиллинга в неделю, а дешево так потому, что ей будет со мной спокойнее, все-таки мужчина в доме. Она была уже немолода, отец ее был протестантским священником, но муж, чью память она свято чтила, убедил ее принять католичество. Она много вращалась среди знатных людей и знала о них уйму всяких историй, некоторые еще из времен Карла II. Ее мучила подагра, от которой она сильно хромала, а потому редко выходила из дому, и ей бывало скучно одной. Мне же в ее обществе было так интересно, что я никогда не отказывался провести с ней хоть весь вечер. На ужин мы съедали только по рыбке на тонком ломтике хлеба и вдвоем выпивали полпинты эля, но слушать ее я мог без конца. Ей нравилось, что я рано возвращаюсь домой и никому в доме не причиняю беспокойства, таким жильцом она дорожила, так что когда я рассказал ей, что еще ближе к месту моей работы сдается комната за два шиллинга в неделю (а теперь, когда я решил копить деньги, это составляло для меня разницу), то просила и не думать об этом, на будущее она сама скостит мне два шиллинга. И я жил у нее за полтора шиллинга, пока окончательно не уехал из Лондона.
На чердаке ее дома жила, ни с кем не общаясь, семидесятилетняя девица, о которой хозяйка рассказала мне следующее: она католичка, в юности была отправлена за границу и жила при монастыре с намерением постричься в монахини; но тамошний климат ей не подошел, она возвратилась в Англию, а так как в Англии женских обителей не было, дала обет вести монашескую жизнь, насколько это возможно при таких обстоятельствах. Все свое имение она раздала на благотворительные цели, оставив себе на жизнь всего двенадцать фунтов в год, и даже из этих денег большую часть раздает бедным, а сама питается кашей на воде и огонь разводит, только чтобы сварить ее. На этом чердаке она прожила много лет, нижние жильцы-католики один за другим разрешали ей жить там бесплатно, полагая, что это им зачтется свыше. Каждый день приходил священник исповедовать ее. «Я уж ее спрашивала, – сказала моя хозяйка, – как у нее, при ее-то жизни, находится столько работы для исповедника». А она мне: «Ну что вы, суетные-то мысли всегда найдутся». Однажды мне разрешили ее навестить. Она была бодра, учтива, разговаривала охотно. В комнате было чисто, но вся обстановка состояла из тюфяка, стола, на котором лежало распятие и Библия, и табуретки, на которую она предложила мне сесть, а над камином висело изображение святой Вероники с платом, на коем чудом запечатлелся окровавленный лик Христа, что она вполне серьезно мне объяснила. Она была очень бледная, но сказала, что никогда не болеет. Вот еще пример того, на какие гроши можно поддерживать в себе жизнь и здоровье.
В типографии Уотса я сошелся с одним молодым человеком по фамилии Уайгет, который благодаря богатым родственникам получил лучшее образование, чем большинство печатников: он порядочно знал латынь, говорил по-французски и любил читать. Его и его приятеля я стал учить плавать на Темзе, и они скоро стали приличными пловцами. Они же познакомили меня с приезжими помещиками, которые как-то отправились по воде в Челси, чтобы осмотреть военную богадельню и собрание Сальтеро. На обратном пути я, по просьбе всей компании, чье любопытство возбудил Уайгет, разделся, прыгнул в воду и проплыл почти от самого Челси до Уайтфрайерса, выделывая всевозможные фокусы и под водой, и на поверхности, чем удивил и развеселил тех, кто этого еще не видел.
Сам я с детства пристрастился к воде, изучил и освоил все движения и позиции из руководства Тевенота, да еще прибавил своих, добиваясь не только пользы, но и грации движений. В тот день я особенно постарался, и всеобщее восхищение очень мне польстило; а Уайгет, задумав идти по моим стопам, все больше искал моего общества, и река связывала нас так же, как общность наших интересов. И вот однажды он предложил мне вместе совершить путешествие по всей Европе, подрабатывая на жизнь нашим ремеслом в попутных городах. Меня это сильно соблазняло, но когда я рассказал о таких планах моему доброму другу мистеру Дэнхему, к которому часто забегал на часок, он отговорил меня, порекомендовав не думать ни о чем, кроме возвращения в Пенсильванию, к чему и сам уже готовился.