С какой бы стороны ни подойти к Максимилиану Волошину, нас почти всегда ожидает встреча с женщиной. Первая из них – это, конечно же, его мать, Елена Оттобальдовна Глазер, родившаяся в обрусевшей немецкой семье, чьи предки переселились на восток в XVIII столетии, но при этом сохранили полустершееся ощущение своей принадлежности к немецкому этносу. Мы видим Глазеров на семейной фотографии 1860-х годов: пятеро взрослых и четверо детей, в центре – мать Елены Оттобальдовны, дама с темными, гладко зачесанными назад волосами и суровым взглядом, устремленным в точку справа от зрителя. Ее отец, крепкий, начинающий лысеть мужчина в очках и с моржовыми усами, сидит, а на его плечо опирается маленькая Елена, на снимке крайняя справа. Предвещающие расцвет ее необычной красоты через несколько лет тонкие брови, полные губы и маленький круглый подбородок выделяются на широком, почти квадратном лице Елены, свидетельствуя о ее добросердечии и изрядном самообладании [Купченко, Давыдов 1990: 160 (фото на вклейке)].
Здоровяк Оттобальд Глазер, отец Елены Оттобальдовны, служил инженером в Российском государственном телеграфном ведомстве. Александр Кириенко-Волошин, за которого Елена выйдет замуж в 16 лет, был юристом и членом киевской Гражданской и уголовной палаты. Таким образом, эти двое мужчин определяли тот общественный круг, в котором существовала Елена Оттобальдовна и в котором вскоре предстояло появиться на свет Максимилиану Волошину; этот круг состоял из специалистов среднего звена, в данный период относительно малочисленных, а также из ранних представителей той группы, которую сам Волошин впоследствии назовет «средними кругами либеральной интеллигенции» [Волошин 1990: 235].
И хотя обобщающие выводы о «средних кругах» следует делать с осторожностью, будет справедливо сказать, что в них высоко ценились образование и те возможности, которые оно открывало, однако присутствовали также некоторая неуверенность и беспокойство по поводу положения этого нового класса образованных людей в государстве и его места в истории. Многие в этих кругах также проявляли пылкую, осознанную любовь к высокой культуре, в том числе литературе, музыке и театру; в повседневной жизни они усердно культивировали эту любовь и в себе, и в своих детях, в частности, устраивая поэтические, музыкальные и театральные вечера.
Елена Оттобальдовна с присущими ей добросердечностью, выдержкой и начинавшим проявляться живым характером рано продемонстрировала особую склонность к театральному маскараду, что вполне отвечало духу коммунитас, свойственному ее окружению. Вскоре после замужества, задолго до того, как модернистка Зинаида Гиппиус облачилась в брюки, намереваясь произвести эротический, декадентский эффект, она начала время от времени наряжаться в мальчишескую одежду – почти как «кавалерист-девица» Надежда Дурова, которая служила в царской армии и чьи мемуары были опубликованы в 1830-е годы. В классическом интеллигентском анекдоте, одном из тех полусплетен о личностях, которые встречаются в «воспоминаниях современников», Цветаева рисует нам такой образ Елены: когда она, одетая в штаны и рубашку похуже, стояла на лесенке и белила потолок в зале, зашедший к ним приятель мужа принял ее за его сына, а не жену. Впоследствии он был поражен, когда на одном из светских мероприятий встретил ее в юбке, и выдавил из себя: «“..простите вы меня, сударыня, ради Бога, где у меня глаза были?” – “Ничего… там где следует”», – последовал убийственный ответ Елены, не оставляющий сомнений в силе ее характера и остроумии [Цветаева М. 1994–1995, 4: 185].
Через два года после рождения Макса, после тринадцати лет брака, Елена Оттобальдовна разошлась с мужем, совершив тем самым необычный шаг, еще больше указывающий на присущую ей силу воли[43]. В 1881 году, два года спустя, отец Макса умер. На какие средства Елена Оттобальдовна жила после того, как разошлась с супругом, неясно. Цветаева полагает, что она работала на телеграфе. Это возможно, учитывая, что отец Елены имел отношение к Российскому телеграфному ведомству. По-видимому, после разрыва с мужем родные продолжали оказывать ей помощь и поддержку. Однако финансовое положение Елены Оттобальдовны больше никогда не было таким же прочным, как в период замужества; всю оставшуюся жизнь ей постоянно приходилось думать о деньгах, хотя катастрофических проблем с ними не было. В первые годы после разрыва с мужем она, по-видимому, успешно справлялась с финансовыми затруднениями и, возможно, также с одиночеством – ибо она так и не вступила в повторный брак, – живя у друзей. Сразу после расставания с мужем Елена Оттобальдовна поселилась у подруги в крымском городе Севастополе. Через эту приятельницу она познакомилась с Еленой Дмитриевной Вяземской, также женой инженера. В 1883 году Вяземские пригласили ее с шестилетним сыном Максом пожить у них в Подмосковье, где мать и сын быстро вписались в домашний круг разросшегося элитарного семейства.
Самые ранние свидетельства о Елене Оттобальдовне и о маленьком Максе дошли до нас благодаря дочери Вяземских Валентине, которой было 12 лет, когда у них поселились Макс и его мать. Елена запомнилась ей как веселая, открытая женщина с прекрасным чувством юмора, часто спорившая и шутившая с дядей Валентины по материнской линии. Елена была такой же веселой и в общении с Максом: было «ужасно смешно» слушать, как она с юмором реагирует на детские требования Макса, вспоминает Вяземская, хотя, возможно, Максу это было не так приятно, поскольку Елена Оттобальдовна была очень строгой матерью [Вяземская 1990: 73]. Таким образом, Валентина Вяземская наблюдала ранние стадии того, чему было суждено развиться в очень близкие, но и непростые отношения между матерью и сыном, которые впоследствии станут центральными фигурами волошинского кружка. Всю жизнь они поддерживали между собой тесную связь – либо жили вместе, либо вели обширную переписку. Каждый из них зависел от другого как в эмоциональном, так и в экономическом отношении. И все же их общению мешали недовольство друг другом и напряженность в отношениях. Первая жена Волошина, М. В. Сабашникова, описывала это так: «С одной стороны, она его страстно любила, а с другой – что-то в его существе ее сильно раздражало, так что жить с ней Максу было очень тяжело» [Волошина 1993: 143].
Рис. 1. Максимилиан Волошин в детстве с матерью,
Е. О. Кириенко-Волошиной. Архив Вл. Купченко
Цветаева, полагавшая, что Елена Оттобальдовна ушла от мужа из-за горя в связи со смертью горячо любимой четырехлетней дочери, объясняла напряженность в отношениях между матерью и сыном с точки зрения проблемы сексуальности и гендерных ролей, занимавшей тогда русскую культурную интеллигенцию[44]:
Это была неразрывная пара, и вовсе не дружная пара. Вся мужественность, данная на двоих, пошла на мать, вся женственность – на сына, ибо элементарной мужественности в Максе не было никогда, как в Е. О. элементарной женственности. <…> Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом – Е. О.
– Погляди, Макс, на Сережу[45], вот – настоящий мужчина! Муж. Война – дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь?
– Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.
– Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая – делать.
– Такие времена, мама, всегда у зверей – это называется животные инстинкты [Цветаева М. 1994–1995, 4: 188].
Еще в детстве Макс стремительно вырабатывал в себе силу характера и волю. Вяземская описывает задатки и сообразительность интеллигентного ребенка, которые обычно отмечаются в «воспоминаниях современников», – ребенка, который много читал, учил наизусть стихи и выносил ребяческие суждения о классиках русской литературы. Он любил декламировать стихи и мог читать наизусть длинные отрывки из произведений Пушкина и Некрасова. Вяземская упоминает и еще о двух качествах, которыми Макс отличался с детства. Во-первых, его редко волновало, что о нем думают. То, что о нем говорили, он находил «интересным», но не реагировал так, как могли бы ожидать его критики. По утверждению Вяземской, он не огорчался даже тогда, когда его критиковали в лицо [Вяземская 1990: 72]. Позже эта спокойная невозмутимость окажется бесценным качеством в общении с пылкой, часто ссорящейся русской интеллигенцией. Вторым рано проявившимся в нем качеством, как и у матери, была выраженная склонность к игривому маскараду и театральности. Макс любил то, что в те времена русские называли «мистификациями» – розыгрыши, простые или изощренные, иногда основанные на обычной игре слов, иногда требовавшие костюмов и ролевой игры. Мать его в этом поощряла, они часто подшучивали друг над другом или вместе разыгрывали других. Если исключительное спокойствие поможет ему в будущем, то и это театральное мастерство – особенно в аспекте, связанном с ролью внешности в самопреобразовании – впоследствии предоставит в распоряжение Волошина некоторые из самых заветных рычагов идентичности русской интеллигенции, особенно в авангардных кругах, к которым он позже присоединится.
Однако когда Макс достиг отрочества и перестал нуждаться в домашнем учителе, стало ясно, что он еще не готов вступить в широкий мир, по крайней мере в исполненный конкуренции мир московского образования. Сначала он поступил в престижную частную Поливановскую гимназию, где многие представители русской образованной элиты обзаводились личными связями, сохранявшимися на протяжении всей их жизни; впрочем, на втором году обучения его забрали оттуда и определили в казенную гимназию. Там его оставили на второй год в третьем классе. В 1893 году Елена Оттобальдовна решила вернуться с ним в Крым. Волошин с радостью воспринял это решение, поскольку после нескольких лет мытарств, связанных с учебой, у него появилась надежда начать все с чистого листа.
Как оказалось, новая жизнь началась еще до отъезда. До того как все договоренности в Крыму были достигнуты, Елене с сыном пришлось принять в своей московской квартире новых постояльцев, и в течение трех месяцев они делили ее с семьей Досекиных. Н. В. Досекин был харьковским художником-пейзажистом, и за то время, пока обе семьи жили под одной крышей, он ввел Макса в новый круг знакомых из московских литературно-художественных кругов, навещавших его в их общем доме. Многих из этих людей сближала общая любовь к русскому поэту А. А. Фету, стихи которого они декламировали и подробно обсуждали. Кроме художников в эту компанию входили несколько журналистов, многие из которых были сотрудниками «Московской газеты». У Досекиных также бывали философ В. С. Соловьев и художник К. А. Коровин, представитель московской школы живописи и будущий мирискусник.
Возможность присутствовать, а возможно, и принимать участие в оживленных беседах досекинского кружка оказала существенное влияние на Волошина. Много лет спустя он писал: «Для меня, выросшего исключительно в средних кругах либеральной интеллигенции, все эти разговоры и суждения художников были новостью и решительным сдвигом всего миросозерцания» [Волошин 1990: 235]. Это знакомство с интеллигентской средой, выходящей за пределы «средних кругов», в которых прошло его раннее детство, стало его первой встречей с тем, что в то время многие русские называли «культурной интеллигенцией»: с представителями крошечной образованной элиты России, стремившимися активно формировать российские идентичность и дискурс посредством искусства, литературы, музыки, театра и философии.
Когда наконец Елене Оттобальдовне удалось осуществить переезд в Крым, она определила Макса в новую гимназию в Феодосии – теперь он пошел в пятый класс, – а сама обосновалась по соседству, в маленьком поселке Коктебель на берегу Черного моря. Трудный переезд того стоил: в отличие от Москвы, Феодосия, находившаяся на задворках Российской империи и элитарного общества, оказалась спокойным городком с благожелательным населением, где Макс мог развить свои таланты и обзавестись близкими друзьями, один из которых стал его другом и интеллектуальным соратником на всю жизнь. На заре юности его все больше поглощали занятия, связанные с интеллигентской идентичностью: чтение, заучивание наизусть, сочинение и переводы стихов, публичная декламация сначала стихотворений Пушкина, а позднее и собственных, и т. д. Стихи, которые он писал, в Феодосии удостоились похвал и поощрения, принеся ему в юности репутацию «будущего Пушкина» [там же: 242].
Уважение к письменному слову, которым проникся Волошин в то время, граничащее с идолопоклонством уважение к грамотности, литературе и книжной культуре, отражало значимость этих аспектов для жизни в обществе, в котором относительно небольшая доля населения была грамотной и лишь очень немногие интересовались литературой[46]. В одном из писем Макса к матери отразились и его интеллигентское пристрастие к литературе, воспринимаемой как источник престижа и идентичности, и одновременно презрение к тем, кто придавал ей меньшее значение. Макс участвовал в подготовке домашнего спектакля в феодосийском доме одного местного художника. Макс, оказываясь там в отсутствие хозяев, «как-то был… в его рабочем кабинете» и воспользовался возможностью заглянуть в папки с его рисунками и вообще осмотреться по сторонам:
Между прочим, интересная и характерная подробность: на его рабочем столе, кроме рисовальных принадлежностей, лежит только одна книга и еще в великолепном переплете… «Список высших чинов Российской империи»!!!!! Зато на чердаке я видел массу преинтересных французских и немецких книг – запыленных, разбросанных по разным ящикам, к которым, по-видимому, много уж лет не прикасалась рука человеческая[47].
То, что этот художник игнорировал свои французские и немецкие книги в пользу своего рода «Кто есть кто» российского чиновничества, очевидно, дало Волошину приятное чувство собственного превосходства. Также отметим, что Волошин с презрением относился к чрезмерному интересу этого художника к структурной иерархии.
Осенью 1897 года Макс уехал из Крыма в Москву, чтобы поступить на юридический факультет Московского университета: в выборе профессии мать убедила его пойти по стопам отца. Возвращаясь во второй по величине город страны, он был полон больших надежд. Как он писал своей феодосийской приятельнице Александре Петровой, он думал, начитавшись современных романов, что московские студенты будут крайне политизированы. Однако поначалу он был разочарован отсутствием героизма у своих соучеников. Пытаясь, как и другие в российской системе образования, осознать свое место в русской истории и направление ее развития на рубеже столетий, он писал:
Я понимаю, почему так мелка и безотрадна наша молодежь. Она не знает ни своего прошлого, ни своего настоящего. Да и как же знать ей его, когда от нее все скрыто за семью замками. Все мы живем в каком-то искусственно созданном для нас парнике, в который доступ внешним впечатлениям и свежим струям закрыт. Когда мы хотим узнать, что делается там, за стенами, нам отвечают (подцензурные газеты), что там ничего хорошего нет, а если выглянем из окошка, то нас волк съест[48].
Вначале Макс отождествлял себя с теми, кого воспринимал и описывал как «типы» из поколения 1870-х годов («семидесятников»), из-за серьезности их намерений изменить Россию во благо «народа». Он хотел найти среди своего поколения студентов именно такой героизм, какой был у них, но не смог. Вскоре он открыл для себя более широкий спектр типов интеллигенции. Опираясь на состоявшееся ранее знакомство с Досекиными, имевшими обширные связи в обществе, завязав новые знакомства среди соучеников и часто заглядывая в редакцию журнала «Русская мысль», он стал все больше общаться с интеллигенцией, посещал театры, лекции и частные вечера.
Вскоре он начал разбираться во всем разнообразии интеллигентских «типов», сформированных стремительно меняющимися временами в позднеимперской России, и приступил к разработке более сложной системы классификации представителей интеллигенции и ее групп по их хронологической принадлежности:
Интересно проследить волнообразную линию русских поколений: шестидесятники – логический разум, увлечение наукой, отрицание чувства, семидесятники – «диктатура сердца», увлечение народом, полное самопожертвование в пользу его, восьмидесятники – царство Льва Толстого, самоанализ, погружение в себя, вопросы совести, девяностодесятники – отсутствие деятельности, увлечение Марксом, научным матерьялизмом, все объясняется экономическими факторами. Что-то скажем, наконец, мы – первое поколение двадцатого столетия? Что? Пока я еще чувствую себя в положении оратора на юбилейном обеде, который с бокалом в руке торжественно поднялся со стула, чтобы сказать спич, но совершенно не знает, с чего начать. Тем масса, но какую выбрать, он не знает [Багно, Лавров 1991,1:48].
Волошин втягивался в более общие обсуждения интеллигенцией проблемы ее идентичности в истории. Он отождествлял с русскими в целом лишь очень небольшую часть российского общества (даже самой российской интеллигенции); он был полностью охвачен ощущением стремительно меняющегося времени; и у него сложилось непреодолимое впечатление, что глубокое влияние на личность человека оказывают обстоятельства жизни, положение во времени и месте и среди конкретных групп людей. В этом проявилось и чувство судьбы: Волошин верил (или хотел верить), что он – один из важных участников этого процесса.
Он продолжал писать стихи и заниматься другой литературной деятельностью, особенно поэтическими переводами. Зачастую эта работа также отражала его возрастающую обеспокоенность политическими проблемами. Безусловно, не было случайностью то, что, работая над переводом исполненной горечи поэмы Генриха Гейне «Германия. Зимняя сказка», он узнал, что находится под надзором полиции [Купченко 1980]. Постепенно он все больше и больше втягивался в студенческие беспорядки конца века[49]. Попав под надзор полиции уже на первом курсе университета, на втором он был на год отстранен от занятий за «агитацию» во время всероссийской студенческой забастовки. Его выслали обратно в Феодосию. Они с матерью воспользовались представившейся возможностью и осенью 1899 года уехали за границу, чтобы посетить Италию, Швейцарию, Францию и Германию, где в Берлинском университете Макс прослушал кое-какие лекции. Вернувшись в Московский университет в феврале 1900 года, он возобновил занятия, а также принял участие в студенческих литературных изданиях. Однако в августе 1900 года его арестовали, две недели продержали в тюрьме, а затем опять выслали в Крым.
Оттуда он отправился в путешествие по Средней Азии. Осенью 1900 года, находясь в Средней Азии, он решил, что больше не вернется в университет, и сообщил встревоженной матери, что не видит смысла продолжать изучать право, поскольку не собирается поступать на государственную службу. Неудовлетворенный профессией отца и «средними кругами», в которых он вращался в юности, и исходя из своего юношеского опыта в литературе и других областях высокой культуры, он устремился к казавшимся ему более возвышенными и, возможно, более престижными целям, напоминавшим цели кружка Досекина и «культурной интеллигенции». К апрелю 1901 года он оказался в Париже.
В то время, когда Волошин бился над этими высокими вопросами об интеллигенции и судьбе нации, семейные финансовые обстоятельства побуждали его спуститься с небес обратно на землю. Его попытки уладить эти финансовые проблемы отражают сложный характер российской системы экономического обмена в период поздней империи. В этой модернизирующейся экономике деньги были основным, но не единственным средством обмена. Они даже необязательно были наиболее предпочтительным средством: деньги, способствовавшие холодным, обезличенным и по идее эксплуататорским рыночным отношениям, вызывали определенную обеспокоенность у некоторой части русской интеллигенции. Юношеский опыт Волошина в обращении с деньгами, особенно в отношениях с матерью, одновременно и отразил, и сформировал в нем эту обеспокоенность, а также открыл ему важную альтернативу прямому денежному обмену: создание экономических связей благодаря связям личным.
Многие из писем, которыми обменивались Елена Оттобальдовна и ее сын, пока Макс учился в школе и университете и в первые годы его пребывания за границей, указывают на то, что им не хватало средств и приходилось бороться за существование. После смерти отца Макс унаследовал 12 000 рублей; бо́льшая часть этого капитала (40 рублей в месяц в первые годы, а затем все более скромные суммы) пошла на оплату его образования [Багно и др. 1999: 52, прим. 8]. Однако этих средств было недостаточно, чтобы избавить их от финансовых проблем или обусловленных этими проблемами трений и разногласий между матерью и сыном по денежным вопросам. В начале 1896 года, когда Макс еще учился в феодосийской гимназии, в письме матери он подробно распространяется о пропавших галошах и рождественском подарке для служанки на его съемной квартире в Феодосии: «Будете ли вы считать это на мой счет?» – осторожно спрашивает он. И далее объясняет, что у него опять сорвались уроки с найденным ранее учеником, потому что его подопечный заболел воспалением легких[50]. В те времена у менее обеспеченных, но амбициозных российских студентов репетиторство было обычным способом получения финансовой поддержки.
В письме новичка-универсанта матери, отправленном в ноябре 1897 года из Москвы, где он поселился у бабушки, Волошин объявлял: «Получил я сегодня ваше письмо и деньги. Последнего я совсем не ожидал и никогда бы сам просить не стал: бабушка написала без моего ведома»[51]. Вероятно, бабушка без спросу сообщила его матери о его финансовых проблемах, которые он предпочитал не разглашать. Одолжив деньги, которые необходимо было полностью вернуть к январю, продолжал Макс, он заплатил бабушке за квартиру до конца ноября. Что до оплаты за декабрь, то он надеялся к тому времени найти уроки или, по крайней мере, какой-то иной способ заработать деньги.
Потом он рассказал о своем новом плане: он собирался продать свои поэтические переводы таким журналам, как «Вестник иностранной литературы». Это, с энтузиазмом сообщал он матери, «будет гораздо выгоднее и удобнее уроков». И далее объяснял ситуацию на рынке труда:
Уроки в Москве дают все студенты, а стихотворными переводами занимаются немногие, и хотя потребность в уроках гораздо больше потребности в переводах, но все-таки мне кажет<ся>, что в последнем случае шансов получить работу гораздо больше, если действительно переводы мои хороши, как говорил вам Досекин. Вернусь к моему теперешнему денежному положению… [Волошин 2003–2015, 8: 82].
Николай Досекин, художник-пейзажист, который впервые ввел Волошина в мир культурной интеллигенции, уже оказывал значительное влияние на экономические и интеллектуальные устремления Волошина.
Однако, как следует из их переписки после решения Макса бросить занятия правом и отправиться в Западную Европу, практические соображения Макса в целом не вызвали одобрения Елены Оттобальдовны. Отвечая на просьбу сына прислать ему деньги после того, как в 1901 году он приехал в Париж, она писала:
Дорогой Макс, Вчера получила твое письмо от 26 октября, в котором ты просишь денег, и я отправлю тебе некоторую сумму где-то после 1 ноября: не знаю, сколько сумею после уплаты плотнику. Неужели, несмотря на обилие знакомых, тебе действительно невозможно найти работу в Париже? Тебе не прожить на сорок рублей в месяц. Это означает, что так или иначе тебе нужны деньги.
Перейдя к более развернутому комментарию о том, что ей казалось у него недостатком дисциплины в финансовых вопросах, она с нарастающим раздражением продолжала:
Не согласна с тобой, что можно брать взаймы, находясь в здравом уме… и что это непозволительно только в том случае, если ты не знаешь, как будешь возвращать долг; молодому, здоровому, сильному человеку гораздо более подобает заработать средства к существованию собственным трудом [;] Очевидно, ты уже некоторое время стоишь на собственных ногах… ты должен учиться и работать как настоящий человек, а не как дилетант, желающий [здесь слово брать вычеркнуто] и стремящийся только к тем удовольствиям (какими бы учеными они ни были), которые можно получить без труда, сложностей и пожертвований многими радостями жизни. Даже слабые, больные девушки вроде Зои обретают этот род независимости благодаря труду; она не только учится в гимназии, но и преподает, не желая жить за чей-либо счет[52].
Так Елена Оттобальдовна сурово пыталась привить сыну самые строгие из тех экономических ценностей, которые можно назвать буржуазными и которые связаны с деньгами как средством обмена: трудолюбие, отсроченность награды и экономическую независимость. Она без колебаний довела свою мысль до конца, прибегнув к средству, которое Цветаева узнала бы сразу: связала деньги и мужественность и поставила под вопрос его мужественность, упомянув добродетельную Зою. Учитывая ее собственный длительный опыт жизни при нехватке финансовых средств сначала как жены, разошедшейся с мужем, а затем как вдовы, Елена Оттобальдовна имела основания испытывать особое уважение к деньгам и финансовой самодисциплине, и она явно считала важным внушить его сыну.
Хотя Волошин и не стал открыто (по крайней мере в тех документах, которые я видела) возражать против того, что в письмах матери он представал порядочным лентяем, денежным вопросам в письмах к ней он уделял значительно больше места, чем, например, в письмах к своей приятельнице Александре Петровой. Он хотел показать матери, что разбирается в экономических вопросах. Однако экономическая компетентность в мире рубежа веков, частью которого становился Волошин, не сводилась только лишь к усвоению классических буржуазных ценностей, которые исповедовала Елена Оттобальдовна. В том письме матери 1897 года, где он оценивал рыночный потенциал стихотворных переводов, он продолжал: «Только, кажется, трудно вообще попасть в журнал без протекции, и у меня являлась мысль: не возобновить ли знакомство с Туркиным [домашним учителем в доме Вяземских] – может, можно будет как-нибудь устроить это у него или через него»[53].
Тем самым Волошин проявил свое все возрастающее внимание к одной из важных характеристик интеллектуальной экономики России позднеимперского периода. Строгих буржуазных ценностей его матери, принципов высокой морали, целеустремленности и самодостаточности (что, кажется, признавала даже она, несколько презрительно отзываясь об «обилии знакомых» в Париже, которые должны были найти Волошину работу) было мало для того, чтобы пробиться наверх в среде культурной интеллигенции. Требовались личные связи, причем не просто эмоциональная или интеллектуальная эмпатия, а такие, которые были полезны в экономическом и профессиональном отношениях. Поэтому слова Волошина о «протекции» свидетельствуют о рождении звезды нетворкинга. Он быстро распознал главную силу в экономической культуре той сферы, в которую стремился войти. В мире литературы установление связей с целью обретения покровительства и других видов профессионального преимущества играло решающую роль.
Однако у нетворкинга были свои правила, свои обычаи и свои традиции власти и контроля; нельзя было просто выдвинуть требования и ожидать, что они будут исполнены. Хорошие связи включали в себя понимание того, где и когда это делать, к кому обращаться и как оформить свою просьбу о помощи, а также бессчетного множества других культурных нюансов, о которых я надеюсь рассказать в этой книге. Волошин с детства знакомился с этой реальностью, поскольку она была жизненно важным элементом культуры, в которой он рос, и она должна была оказать влияние на его жизнь и жизнь многих других, чтобы он оказался исключительно хорошо приспособлен к этой реальности.