bannerbannerbanner
Путешествие вглубь романа. Лев Толстой: Анна Каренина

Барбара Ленквист
Путешествие вглубь романа. Лев Толстой: Анна Каренина

Главным проектом Вронского, который уже тяготится деревенской праздностью, является постройка больницы. Анна, которая живо участвует в планировании, объясняет Долли, что «это памятник, который он оставит здесь» (с. 222). Стройка идет быстрыми темпами – хотя одно здание еще не совсем закончено, уже начато другое:

Пройдя несколько поворотов и выйдя из калитки, Дарья Александровна увидала пред собой на высоком месте большое красное, затейливой формы, уже почти оконченное строение. Еще не окрашенная железная крыша ослепительно блестела на ярком солнце. Подле оконченного строения выкладывалось другое, окруженное лесами, и рабочие в фартуках на подмостках клали кирпичи и заливали из шаек кладку и ровняли правилами (ч. 6, гл. 20, т. 9: 222).

Однако оказывается, что новое здание «начато без плана», и строение стоит криво.

Обойдя творило, из которого рабочие набирали известку, он [Вронский] остановился с архитектором и что-то горячо стал говорить.

– Фронтон все выходит ниже, – ответил он Анне, которая спросила, в чем дело.

– Я говорила, что надо было фундамент поднять, – сказала Анна.

– Да, разумеется, лучше бы было, Анна Аркадьевна, – сказал архитектор, – да, уж упущено (ч. 6, гл. 20, т. 9: 223).

Когда компания входит внутрь больницы, выясняется, что внутренние работы ведутся в некоем «перевернутом порядке»:

Несмотря на то, что снаружи еще доделывали карнизы и в нижнем этаже красили, в верхнем уже почти все было отделано. Пройдя по широкой чугунной лестнице на площадку, они вошли в первую большую комнату. Стены были оштукатурены под мрамор, огромные цельные окна были уже вставлены, только паркетный пол был еще не кончен […].

– Сюда, здесь пройдемте. Не подходи к окну, – сказала Анна, пробуя, высохла ли краска. – Алексей, краска уже высохла, – прибавила она (ч. 6, гл. 20, т. 9: 223).

Совместными усилиями Вронского и Анны воздвигаемое строение приобретает все больше символическое значение. Оно как будто олицетворяет ту брачную жизнь, в которую они играют в имении Воздвиженское. На «верхнем этаже», на поверхностный взгляд, Анна и Вронский живут в браке, но «фундамент не заложен», развод от Каренина не получен.

Больница хорошо оборудована, со всеми новшествами: «вентиляция новой системы, ванны мраморные, постели с необыкновенными пружинами, тачки такие, которые не будут производить шума, подвозя по коридору нужные вещи».

Но когда Долли вдруг спрашивает о «родильном отделении», Вронский, «несмотря на свою учтивость», перебивает ее.

[Долли] – А не будет у вас родильного отделения? Это так нужно в деревне. Я часто…

[Вронский] – Это не родильный дом, но больница, и назначается для всех болезней, кроме заразительных (с. 224).

И Вронский тут же демонстрирует инвалидную коляску и садится сам в это «кресло для выздоравливающих»:

– Вы посмотрите. Он не может ходить, слаб еще или болезнь ног, но ему нужен воздух, и он ездит, катается… (с. 224).

Однако, задавая невинный вопрос о месте для рождения детей, Долли затронула больное место в отношениях Анны с Вронским. И несколько позже, наедине с Долли, Вронский обращается к ней за помощью в мучающем его вопросе.

– Мы соединены самыми святыми для нас узами любви. У нас есть ребенок, у нас могут быть еще дети. Но закон и все условия нашего положения таковы, что являются тысячи компликаций, которых она теперь, отдыхая душой после всех страданий и испытаний, не видит и не хочет видеть. И это понятно. Но я не могу не видеть. Моя дочь по закону – не моя дочь, а Каренина. Я не хочу этого обмана! – сказал он с энергическим жестом отрицания и мрачно-вопросительно посмотрел на Дарью Александровну. […]

– И завтра родится сын, мой сын, и он по закону – Каренин, он не наследник ни моего имени, ни моего состояния, и как бы мы счастливы ни были в семье и сколько бы у нас ни было детей, между мною и ими нет связи. Они Каренины. Вы поймите тягость и ужас этого положения! Я пробовал говорить про это Анне. Это раздражает ее. […]

– Главное же то, что, работая, необходимо иметь убеждение, что дело мое не умрет со мною, что у меня будут наследники, – а этого у меня нет. […] Помогите мне уговорить ее писать ему и требовать развода! (ч. 6, гл. 21, т. 9: 227–228)

Вронский прекрасно видит состояние Анны – «она счастлива настоящим» – но он понимает, что жизнь не может остановиться, есть завтрашний день: «– я боюсь того, что ожидает нас… […] Но может ли это так продолжаться? Хорошо ли, дурно ли мы поступили, это другой вопрос; но жребий брошен, и мы связаны на всю жизнь» (с. 226–227). Долли обещает поговорить с Анной, но беседа с Вронским возбудила в ее душе сомнение: «А счастлива ли Анна?» И предвидя разговор с ней, Долли вдруг вспоминает «странную новую привычку Анны щуриться»: «Точно она на свою жизнь щурится, чтобы не видеть» (с. 229).

Вечером, наконец, представляется возможность для задушевного разговора между Анной и ее невесткой Долли. Но разговор завязывается с трудом.

В продолжении дня несколько раз Анна начинала разговоры о задушевных делах и каждый раз, сказав несколько слов, останавливалась. «После, наедине все переговорим. Мне столько тебе нужно сказать», говорила она.

Теперь они были наедине, и Анна не знала, о чем говорить (ч. 6, гл. 23, т. 9: 237).

Долли старается приблизиться к разговору, но не знает даже, как назвать Вронского.

– Но ты мне скажи про себя. Мне с тобой длинный разговор. И мы говорили с… – Долли не знала, как его назвать. Ей было неловко называть его и графом и Алексей Кириллычем.

– С Алексеем, – сказала Анна, – я знаю, что вы говорили. Но я хотела спросить тебя прямо, что ты думаешь обо мне, о моей жизни?

– Как так вдруг сказать? Я, право, не знаю (с. 237–238).

Анна начинает жаловаться на одиночество в деревне, на которое она обречена, между тем как Вронский имеет возможность на социальную жизнь («Разумеется, я насильно не удержу его. Я и не держу. Нынче скачки, его лошади скачут, он едет» – с. 238). Но когда Долли поднимает вопрос о разводе и выражает желание Вронского узаконить свою дочь («он хочет, чтобы дети ваши имели имя»), Анна вдруг сопротивляется:

– Какие же дети? – не глядя на Долли и щурясь, сказала Анна.

– Ани и будущие…

– Это он может быть спокоен, у меня не будет больше детей.

– Как же ты можешь сказать, что не будет?..

– Не будет, потому что я этого не хочу.

И, несмотря на все свое волнение, Анна улыбнулась, заметив наивное выражение любопытства, удивления и ужаса на лице Долли.

– Мне доктор сказал после моей болезни. . . . . . . . . . . . (ч. 6, гл. 23, т. 9: 239)[8].

Без ведома Вронского Анна перерезает нить их потомству. Ее решение шокирует Долли, которая инстинктивно воспринимает это с этической точки зрения: «– N’est ce pas immoral? – только сказала она, помолчав» (с. 239).

Но Анна переходит на «умысленно поверхностный и легкомысленный тон» и объясняет Долли, что, избегая беременности, она желает «поддержать любовь» Вронского:

…Ты пойми, я не жена; он любит меня до тех пор, пока любит. И что ж, чем же я поддержу его любовь? Вот этим?

Она вытянула белые руки пред животом (с. 240).

В голове Долли начинают кружиться мысли о том, что если Вронский «будет искать этого, то найдет туалеты и манеры еще более привлекательные и веселые […] как ищет и находит мой отвратительный, жалкий и милый муж» (с. 240). И Долли только вздыхает.

Но Анна настроена полемически и объясняет, что детей она не может иметь из-за своего «положения». Дети будут «несчастные», «носить чужое имя». Она не слушает доводов Долли о необходимости развода, а прибегает к своему разуму и произносит роковую фразу:

– Зачем же мне дан разум, если я не употреблю его на то, чтобы не производить на свет несчастных (с. 241).

Когда Долли снова возвращается к вопросу о разводе, Анна кричит:

– Долли! Мне не хочется говорить про это (с. 242).

И ее привычка щуриться, замеченная Долли, вдруг получает словесную форму:

– Долли! ты говоришь, что я мрачно смотрю. Ты не можешь понимать. Это слишком ужасно. Я стараюсь вовсе не смотреть.

И Анна открывает Долли, что при мысли о своем положении она уже не засыпает без морфина.

После ухода Долли Анна, действительно, выпила дозу морфина и «с успокоенным и веселым духом пошла в спальню» (с. 244). В спальне Вронский ищет следов разговора Анны с Долли, он смотрит вопросительно на нее, но «в ее выражении, возбужденно-сдержанном и что-то скрывающем, он ничего не нашел» (с. 244). Между Анной и Вронским уже произошло серьезное разобщение, Вронский не знает ни о решении Анны не иметь детей, ни о ее употреблении морфина.

На этом фоне созидательный проект Вронского – больница (без родильного отделения) – приобретает символический смысл. И имя самой усадьбы (Воздеиженское от праздника Воздвижения Креста Господня) также участвует в этой символизации. Совместная жизнь Анны и Вронского становится со временем все мучительнее, молчанием о «самом главном» воздвигается обоими «крест».

 

Раздражение Анны общественными обязанностями Вронского и его отъездами из дома выражается также репликой, которая приобретает в контексте романа особое значение.

[Анна] – Алексей теперь здесь шесть месяцев, и он уж член, кажется, пяти или шести разных общественных учреждений – попечительство, судья, гласный, присяжный, конской что-то. Du train que cela va все время уйдет на это. […]

Долли поняла, что с этим вопросом об общественной деятельности связывалась какая-то интимная ссора между Анной и Вронским (ч. 6. гл. 22, т. 9: 235).

Французское выражение (du train que cela va) со значением «таким образом жизни», т. е. «быстрым, занятым», вдруг вызывает в памяти «поезд железной дороги» (train), – и слова Анны становятся предзнаменованием.

Железо преобладает и в последних впечатлениях Анны от Москвы. Анна выезжает из дома, чтобы посетить Облонских, перед тем как она окончательно покидает город:

Погода была ясная. Все утро шел частый, мелкий дождик, и теперь недавно прояснило. Железные кровли, плиты тротуаров, голыши мостовой, колеса и кожи, медь и жесть экипажей – все ярко блестело на майском солнце (ч. 7, гл. 28, т. 9: 375).

А в ночь перед последним днем Анна видит свой кошмарный сон[9]:

Старичок с взлохмаченной бородой что-то делал, нагнувшись над железом, приговаривая бессмысленные французские слова, и она, как и всегда при этом кошмаре (что и составляло его ужас), чувствовала, что мужичок этот не обращает на нее внимания, но делает это какое-то страшное дело в железе над нею (ч. 7, гл. 26, т. 9: 370).

Анна уже под властью некой силы, которая сильнее ее, она скоро сядет в поезд, который понесет ее к роковому месту. Знаменательно, что в том поезде она вдруг слышит знакомую ей фразу – фразу, которую она сама использовала как аргумент при «решении» сложного вопроса о рождении будущих детей. Дама, которая сидит напротив нее, произносит в ходе разговора с мужем:

– На то дан человеку разум, чтобы избавиться от того, что его беспокоит (ч. 7, гл. 31, т. 9: 386).

Эти слова попадают в душу Анны, которая мысленно повторяет:

Избавиться от того, что беспокоит… Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтоб избавиться; стало быть, надо избавиться (с. 386).

Три раза повторенное слово избавиться действует в сознании Анны как указание, «что делать». Когда она вскоре оказывается на станции Обираловка и получает краткую (и, как ей кажется, холодную) записку от Вронского, она в растерянности не знает, куда идти. Зачем-то она продолжает идти по платформе и подходит к ее краю именно в момент приближения товарного поезда.

Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона. […] «Туда! – говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы, – туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя» (ч. 7, гл. 31, т. 9: 388).

Таким образом «железная судьба» Анны, явленная во множестве деталей и ситуаций романа, окончательно воплощается в «чугунном колесе».

Довершает «железную тему» последнее предсмертное видение Анны из ее кошмарного сна:

«Господи, прости мне все!» – проговорила она, чувствуя невозможность борьбы. Мужичок, приговаривая что-то, работал над железом (ч. 7, гл. 31, т. 9: 389).

Сон Анны – окно в роман

Нас непрерывной и вечной загадкой сон сочетал.

Марина Цветаева

В своей работе Культура и взрыв Ю. М. Лотман говорит о сне как о «семиотическом зеркале», в котором «каждый видит отражение своего языка»:

Основная особенность этого языка в его огромной неопределенности. Это делает его удобным для передачи константных сообщений и чрезвычайно приспособленным к изобретению новой информации. Сон воспринимался как сообщение от таинственного другого, хотя на самом деле он – информационно свободный «текст ради текста» (Лотман 1992: 222).

Именно таким «текстом для текста» служит тот сон, который преследует Анну в течение ее романа с Вронским и который странным образом повторяется и у Вронского, «на его языке». Сон не замкнутое целое, он пускает корни в текстуру всего романа, его элементы появляются в реалиях жизни героев. Но сон, благодаря своему существу, преобразует эти элементы и дает им другой смысл, подсвеченный их связью со сновидением.

Ю. М. Лотман говорит о двух функциях сна: традиционной и более новой для европейской культуры. Лотман определяет их так: «Сон-предсказание – окно в таинственное будущее – сменяется представлением о сне как пути внутрь самого себя» (с. 223). В романе Толстого сон совмещает обе эти функции. Так, своеобразная двоякость присуща сну Анны: сама Анна воспринимает его как предсказание, а читатель, скорее, интерпретирует сон как окно в душу Анны. Толстой не выбирает между этими функциями, но самим отбором элементов и их сочетанием дает основу обоим толкованиям.

В первый раз мы сталкиваемся со сном в начале четвертой части романа. В треугольнике Каренин – Анна – Вронский наступило затишье: никто ничего не предпринимает, а все ждут какого-то разрешения мучительной ситуации. Но как и откуда наступит облегчение – неизвестно. Каренин, который уже знает о связи Анны с Вронским, надеется на время: авось пройдет, и старается скрывать происходящее от света. Анна находится в полной нерешительности, символически усиленной ее беременностью, но и она ждет «какого-то решения». Вронский поддается тому же состоянию и ничего не предпринимает. Ситуация, таким образом, самая благоприятная для «предсказаний», т. е. указаний «откуда-то» на то, что будет. Но перед тем как вводить вещий сон Анны, Толстой знакомит нас со сновидением Вронского, подробно описав его занятия, предшествующие сну.

В середине зимы Вронский неделю был «церемониймейстером» у иностранного принца, приехавшего в Петербург. «Необыкновенно здоровый» принц хочет испробовать все «русские удовольствия»: «Были и рысаки, и блины, и медвежьи охоты, и тройки, и цыгане, и кутежи с русским битьем посуды» (ч. 4, гл. 1, т. 8: 415). Но, как иронически отмечает Толстой, «из всех русских удовольствий более всего нравились принцу французские актрисы, балетная танцовщица и шампанское с белою печатью» (с. 415). Неделя Вронского с принцем имеет вид некого праздника, где «русских дух» перерядился во французские одежды (актрисы, шампанское). «Ряжение», как и указание на время («середина зимы»), намекает на зимний карнавал: Вронский устраивает принцу своего рода святки-масленицу. Особенно «карнавальным» выглядит сам принц в описании Толстого: «несмотря на излишества, которым он предавался в удовольствиях, он был свеж, как большой зеленый глянцевитый голландский огурец» (с. 415).

Общество принца начинает тяготить Вронского. Он видит в принце как бы себя в кривом зеркале:

Главная же причина, почему принц был особенно тяжел Вронскому, была та, что он невольно видел в нем себя самого. И то, что он видел в этом зеркале, не льстило его самолюбию. Это был очень глупый, и очень самоуверенный, и очень здоровый, и очень чистоплотный человек, и больше ничего. […] «Глупая говядина! Неужели я такой?» – думал он. […] когда он простился с ним на седьмой день, […] он был счастлив, что избавился от этого неловкого положения и неприятного зеркала (ч. 4, гл. 1, т. 8: 416).

Карнавальный мотив усиливается образом кривого зеркала, и комический тон, который был задан сравнением «большой огурец», усиливается четырехкратным повторением слова «очень»: «очень глупый, очень самоуверенный, очень здоровый, очень чистоплотный». Хотя зеркало тут символическое, оно уже вводит тематику предсказания будущего. Как известно, в святочных ритуалах зеркало играло важную роль: в нем девушки видели свое будущее, своего суженого. Возмущение Вронского связано именно с таким толкованием своего «зеркала»: Разве я такой? Это ли мое будущее?

«Медвежья охота», которой увлекается принц со своей свитой, выглядит таким же ряженьем, как и все остальные удовольствия:

Он [Вронский] простился с ним на станции, возвращаясь с медвежьей охоты, где всю ночь у них было представление русского молодечества (с. 416).

Но «охотничьи картинки» не оставляют Вронского после прощания с принцем. Возвращаясь домой, он находит записку от Анны, которая просит его приехать вечером («Алексей Александрович едет на совет и пробудет до десяти»). Но перед тем как уехать к Анне, Вронский ложится на диван.

…и в пять минут воспоминания безобразных сцен, виденных им в последние дни, перепутались и связались с представлением об Анне и мужике-обкладчике, который играл важную роль на медвежьей охоте; и Вронский заснул. Он проснулся в темноте, дрожа от страха, и поспешно зажег свечу. «Что такое? Что? Что такое страшное я видел во сне? Да, да. Мужик-обкладчик, кажется, маленький, грязный, со взъерошенною бородой, что-то делал нагнувшись и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова. Да, больше ничего не было во сне, – сказал он себе. – Но отчего же это было так ужасно?» Он живо вспомнил опять мужика и те непонятные французские слова, которые произносил этот мужик, и ужас пробежал холодом по его спине.

«Что за вздор!» – подумал Вронский и взглянул на часы (ч. 4, гл. 2, т. 8: 417).

Безобразие (по всей видимости, не без разврата), которому отдавалась компания принца, связывается в уме Вронского с Анной и с обкладчиком на медвежьей охоте. Именно роль обкладчика – а не какая-нибудь другая в охотничьей «игре» – может читаться как параллель роли Вронского в жизни Анны: он обходит «свою медведицу», обкладывает ее со всех сторон, но ему не удастся «убить» ее. Но отождествление мужика из сна с медвежьим обкладчиком – это толкование Вронского.

Однако черты его мужика совпадают с обликом мужика во сне Анны («маленький, грязный, со взъерошенною бородой, что-то делал, нагнувшись, вдруг заговорил по-французски странные слова»). Вронский и Анна видят одно и то же, хотя сон Вронского более фрагментарный, он как бы отражение сновидения Анны. Но похожесть этих снов говорит о том, что тут затронуты какие-то глубинные пласты психики, может быть, какие-то археобразы.

Вронский, как человек современный, не придает никакого значения сну, несмотря на его кошмарный характер. Но, приезжая к Анне, он опять сталкивается со своим «вздором» – со сном Анны. При этом у Анны уже было и готовое его толкование:

8Толстой опускает, заменяя многоточием, медицинские детали контрацепции.
9О сновидении Анны, см. следующую главу «Сон Анны – окно в роман».
Рейтинг@Mail.ru