Моряй выскочил из избы ни свет, ни заря, присел над пятачком у самого крыльца, вгляделся, покачал головой. Огромные следы так глубоко вдавлены в землю, словно ворожец кого-то нес. Кто же позволит носить себя, если только не болен?
– Ты умеешь подходить неслышно, Стюжень. – Моряй встал и оглянулся.
Ворожец вышел из-за спины, усмехнулся в бороду, кивнул.
– Это я его принес. Парень душу богам отдавал, да я придержал.
Моряй долго смотрел в выцветшие стариковские глаза. Почитай вся дружина выросла на этих глазах, без малого все прошли через его руки после сеч и рубок, и никогда ворожец не врал.
– Старик, ты ему веришь?
– Кому я верю, только богам и ведомо. – Стюжень говорил тихо, но голос рокотал, будто гром в отдалении. – А вот ты как будто уже не уверен?
Моряй помрачнел. На душе муторно, а правда прячется так, будто она вор ночной, а не дева-краса с ясным взором.
– Не ты ли на судилище рубаху на себе рвал, изрубить грозился?
– Я. – Моряй смотрел прямо, глаз не отводил. – Но я в сомненьях, старик. Не верится мне, что Безрод зло замышлял. В мыслях против князя иду. А ведь Отвада мне как отец.
– А я князю как отец. – Ворожец пожал плечами. – Значит, и я против иду. Вместе, стало быть, идем?
Из-за угла вышел воевода будить молодцев на ратные труды. Безрод, не дожидаясь побудки, вышел на крыльцо сам. Моряй глядел на него во все глаза. Вроде румянец на скулах затеплился, вроде лицом посветлел, кривится меньше. Оглянулся на ворожца. Но Стюжень исчез так же бесшумно, как появился. Оставил одного воевать со своими сомнениями. Моряй с тоской глядел в спину ворожцу и впервые завидовал седине и прожитым годам верховного. Наверное, старик не в пример легче одолевает сумятицу в душе. И откуда ему знать, что не легче, совсем не легче. Тяжелее. Ошибки больнее бьют.
Безрод бежал увереннее, чем вчера. Так же хрипел, так же свистело в груди, но уже не вело из стороны в сторону, не шатало, ноги не подгибались. Почти не подгибались. А когда воинство похватало мешки с галькой, Моряй во все глаза глядел за Безродом. Сивый вздернул мешок на плечи, недоуменно замер и повернулся. Свел брови в ниточку, глаза сузил. Оглядел каждого, кто еще не убежал. Моряй взгляд отвел, но того, что Сивый сделал потом, не ожидал никто. Безрод сбросил мешок наземь, поставил на попа, развязал веревку на горлышке, широко раскрыл – и полными горстями стал бросать гальку в мешок. Дружинные в удивлении рты раскрыли. Вот это наглость! Вчера едва концы не отдал, решил сегодня помереть! И только Моряй помрачнел и прищурился. В ночи прокрался на берег и прилично отсыпал из мешка Безрода. Дурень Рядяша такой мешок Сивому снарядил, что только на телеге и возить. Да только зря все это. Сивый не принял помощи. Посчитал за жалость. И правильно посчитал. Помощь от равного принимают, а чужак одной гордостью и жив. Всыпал обратно, как было, и показалось Моряю, что за эти горсти гальки Безрод, не колеблясь, жизнь отдаст. Кровищей изойдет, но ссыпать не позволит. И будет так же у порога принимать сапог в грудь, пока не заметит, откуда летит… Шутливого побоища до первой крови не будет. Серые глаза промозгло спокойны, в них плещется холодная решимость. Больше ничего не разобрать. И глаза-то каждый день разные, то синие, то серые! Вот ведь чудеса! Моряй в сердцах плюнул и убежал. Сегодня не его очередь сопли Безроду подтирать.
Сивый опоздал, но меньше, чем вчера. Парни только-только отправлялись давить подушки после обеда, когда двое, Безрод и Дровень ступили на двор. Безрод шатался не в пример меньше вчерашнего, да и на губах играла холодная ухмылка. Сивый задержался у порога, пропустил всех до единого, и только тогда встал на пороге. Застил свет.
– Вон от двери, душегуб. – Сапог ударил в грудь.
Безрод прищурил глаза. Успел увидеть наглый оскал Гривача и услышать его икающий смешок. Не стал сапог ловить, хотя очень хотелось. Мочи не было, как хотелось. Слаб еще. Рука не та. Поймать не поймал бы, только оконфузился. Прошел в свой угол и бревном повалился на ложе.
Все поселения на полдня пути от Сторожища обезлюдели. Селяне, прослышав о близкой войне, уходили в леса, в глубь стороны. Побитые рати со всей округи стекались к Сторожищу. Город запасался всем, чем мог.
Подошли остатки избитых млечских дружин, и княжий терем превратился в один большой военный стан. И, по-прежнему один, в стороне от всех держался только Безрод.
Перестал шататься. Пошел на поправку. Занялись молоденькой кожицей раны, шаг окреп, на лицо вернулись щеки. Он прибегал и приплывал все так же последним, но уже не отставал на полдня, как раньше. На мрачное лицо вернулась ухмылка. Дни текли за днями.
В один из дней Безрод, как обычно, сел под свой дуб на бранном поле. Вои пыхтели, бросали друг друга через спину, охаживали боевыми рукавицами и здоровенными дубовыми мечами вдвое тяжелее обычных. Тесновата стала поляна с приходом млечей. Вновь прибывшим разъяснили, кто это под дубом сидит, неровно стриженный, седой, со страшными морщинами. Или шрамами, кто его разберет. Млечи начали коситься с тем же презрением, что бояны и соловеи. А нынче, видать, Коряга и вовсе не с той ноги встал. Млеч, огромный, словно бык, едва не лопался от избытка силы. Боги, наверное, всунули в телесную оболочку всю мощь, сколько вместилось, и ходил Коряга, неуклюже растопырив ручищи. Кто-то из поединщиков нагрел Коряге загривок, и синие глаза мигом налились кровью. Млеч, как бешеный пес, подскочил к Безроду, никто и внимания не обратил – ну, попинает безродину и успокоится. Коряга одной рукой за ворот рубахи вздернул с земли уснувшего Безрода и что было дурной силы ударил кулачищем в сердце. Дуб не пустил Безрода далеко, но гул, который издало дерево, слышали все. Моряй оставил своего поединщика, опустил руки и молча покачал головой. Свел брови на переносице, крепко сжал зубы, и две вертикальные морщины прорезали лоб. Безрод не издал ни звука, но в глазах разлилось столько боли, что лицо его враз потемнело. Сивый обнял себя руками и сполз по стволу наземь.
– Скотина! – взревел Коряга на весь лес. – А когда придут полуночники, мне спиной к тебе встать? Да с ножом промеж лопаток наземь и осесть? Нет уж!
Безрод не убрал рук, скрещенных на груди. Просто не успел. Так и дремал. Теперь, серея от натуги, Сивый поднимался с колен, и вся поляна дивилась тому, что смертник еще жив. Не иначе сами боги сложили чужаку руки на груди. А Коряга стоял и насмехался, уперев руки в боки. Хочешь, мол, ответить, так давай! Вот он я весь! Жду! Безрод, с невероятным трудом разогнувшись, едва сдерживая крик, подошел вплотную. Роста одного, но будто пересеклись на узкой дорожке сытый, налитый мощью лесной тур, поперек себя шире, и худющий, заморенный телок-недоросток, все ребра наружу. Безрод молча оглядел неохватную шею млеча, ручищи, толстые, ровно свиные окорока, заглянул в глаза Коряги, залитые бешенством, и отступил. Но Моряй готов был поклясться всеми богами, что не увидел страха в серых глазах! Только безмерно расплескавшиеся боль и непонимание. И – холод.
Усмехаясь, Коряга отошел. Убить не убил – жаль, конечно, – однако настрой сивый душегуб все же поднял. И, прежде чем вернуться к своему поединщику, млеч дал волю смеху. Заливисто гоготал на всю дубраву да за живот держался. Бродяга даже слово побоялся бросить! А чему удивляться? Нужно быть умалишенным, чтобы переть на быка с хворостиной. Вон отошел, сел под свой дуб, глаз больше не смыкает, рвань подзаборная. Боится! Второго раза ему не пережить. Тогда уж точно насмерть зашибут.
Безрод кривился от боли, и, щуря глаза, все искал того млеча, что кулаком оходил, точно дубиной. В глазах плыло и множилось, боялся, что полыхнут всамделишным огнем, челюсти так сжал, что под зубами онемело, нутро злобой залило. «Будь здоров, млеч, – прошептал, стоя напротив Коряги, да так тихо, что и сам едва услышал, – дадут боги, потом свидимся. Теперь каждая пара рук на счету. Дай тебе Ратник сил и здоровья! Главное, жив останься!»
Раньше между Безродом и остальными воями в дружинной избе лежала незримая граница – ничейная земля. Но теперь пришлых воев стало так много, что ничейную землю заставили новыми ложами. Уж теперь-то придется локтями потолкаться. Раньше делали вид, что не замечают, нынче всякий спешит презрение выказать. Считают обязательным толкнуть лишний раз, пихнуть, ноги отдавить, отшвырнуть, если на дороге зазевался. Безрод, стиснув зубы, молчал и ухмылялся. Моряй все замечал и качал головой. У парней по жилам шальная сила бегает, бурлит, сшибки ищет, глаза огнем горят. Чужак спокоен и молчалив, глаза не горят, а только тлеют. То ли догорают, то ли вовсе еще не разгорались.
Приходил Тычок. Топтался у ворот, шейку тянул, на дворе высматривал. Упросил кого-то из дворни позвать Сивого. А как увидел, так непритворно обрадовался, так горячо обнял, что Безрод всерьез обеспокоился за старика. Как бы плохо ему не стало, когда княжий приговор свое возьмет. Старик даже гостинец приготовил, сунул в руки что-то, обернутое в тряпицу, и беззвучно заплакал. Безрод глядел сверху вниз на Тычкову макушку, и что-то в горле пережало. Гладил старика по шее да и брякнул сдуру:
– Ты помни, о чем уговаривались. Крепко помни.
И чуть язык себе не откусил. Не сегодня-завтра князь жизни лишит, а тут получите – обнадежил бедолагу, наобещал с три короба! А если не выйдет? Сейчас Тычкова душа вырвалась вперед головы, и уже не догнать ее. Поздно кусать язык. Теперь старик и Жичиху перетерпит, и все на свете превозможет.
Помешал старый кому-то из млечей. Пихнул его, тщедушного, и дальше пошел, будто ничего не случилось. Безрод лишь усмехнулся и покачал головой. За плечо развернул грубияна к себе, сомкнул на шее крепкие пальцы и дернул вниз. Здоровяк, будто подкошенный, рухнул на колени, засучил перед собой руками, побагровел, язык вывалил. И ведь не слепой, видел – старик стоит. Должно быть, подумал, что оба одного поля ягоды, душегубы. И как же не пихнуть старого разбойника? Сивый коленом приложился к багровому лицу, и дружинный мигом обеспамятел. Безрод угрюмо сплюнул. Не сдержался. Не смог. Тычка-то за что? За душу добрую, за жизнь беспросветную?
Несчитанных годов мужичок испугался, прослезился. Впервые кто-то встал за него после смерти сына.
– Дурак я, сам видишь. – Безрод пожал плечами. – Уж ты не обессудь, если что…
Безрода и Тычка уже брали в кольцо обозленные млечи, соловеи, бояны. Это была последняя капля! Ох, прольется теперь чья-то кровь! Сивый отступил к забору, задвинул старика за спину, выглянул на всех исподлобья.
– А ну разойдись! – рявкнул Перегуж, проталкиваясь в середину. – Если кто скажет, что Безрод сам набросился – уши оборву! Своими глазами все видел. Вот этой рукой ухо за ухом оборву! Тьфу! Бабы базарные! Поклепщики!
В сердцах сломал плеть, что в руках держал, и с таким презрением бросил обломки наземь, что вои попятились.
– Так злоба жить мешает, что со стариками воюете? А может, и меня старого туда же? По роже мне, дураку, да посильнее? Чего же брови супите, храбрецы, чего исподтишка гадите, будто не дружина, а шайка разбойников? – Долго воевода молчал, и вот не выдержал, выплеснул. – Думаете, не знаю, что и мешок Сивому больше своих отмерили, и воды никто не подаст, если помирать вздумает? Будто не знаете, чего стоит слово тех четверых! Вы только поглядите, осерчали, храбрецы! Оскорбились! Ишь, цацки хрупкие, тьфу!
Старый воевода в сердцах плюнул воям под ноги и остервенело зашагал прочь. Многих он в свое время по попке шлепал, и на тебе, оперились!
– Против князя идешь, старый! – догнал в спину чужой голос.
Перегуж обернулся, зло бросил:
– И пойду, коли не прав князь! А ты, гостенек, в чужом огороде траву не топчи!
Тычок ушел, беспамятного млеча унесли, а Безрод долго сидел на заднем дворе. Что-то будет этой ночью. Сердце тревожно сжалось. Что-то будет?
Как всегда, поднялся на крыльцо последним. Скрестил руки на груди, сцепил зубы и мертво встал в дверном проеме.
– А-а-а, явился, голь перекатная! На дружинного руку поднял?
И полетели сапоги. Не один, не два, много. Безрод лица не отвел, только руку выбросил и схватил один сапог перед самым носом. Понемногу, день за днем возвращал себя былого, и сегодня попробовал силу на заднем дворе. Теперь можно. Сивый ногой вышвырнул сапоги на улицу, а последний сапог, тот, что поймал, скомкал в ладонях и медленно развел руки. На голенище появилась трещина, спустилась к стопе, и в конце концов сапожище с громким треском лопнул. Только пыль встала. Сивый усмехнулся. Бестолочи. Глаза выпучили, рты раскрыли. Да ты не гляди, что в тебя влезет два таких, как я, подмечай то, что в мою ладошку две твоих войдет. И всей-то руки не нужно, не плечом – ладошкой рву. На это гляди.
– Рты позакрывайте. Душа вылетит – не удержишь.
Бросил половинки сапога на улицу и прошел к себе. Впервые спокойно уснул. Сразу. Будто спал на мягкой перине.
Утром впервые обошел кого-то из млечей на бегу вокруг Вороньей Головы. Жаль, не Корягу. А когда к скале подбежал, от радости попробовал петь. Пел про скорые морозы, про девицу-красавицу, про горячую любовь, что снега топит, про верность девушки вою. В голос выводил переливы. Хоть и в четверть того, что раньше, а все же пел. То-то певцы доморощенные вылупились, даже рты пораскрывали. Всякий безголосый неумеха воображает, будто петь умеет. Ласточкой вспорхнул с обрыва, без брызг ушел головой в воду и широкими саженями погреб к тому берегу.
Вышел на берег все равно последним, однако чью-то спину перед самым поворотом все же увидел. Стало быть, не так все плохо. А молодцы даже поесть не успели, когда Сивый с ухмылкой ступил на двор. Воинство проводило Безрода мрачными взглядами и снова уткнулось в миски. Ели прямо на земле, вокруг костров, бойцы постарше – в тереме с князем и боярами. Безрод прошел мимо дружинных и бровью в их сторону не повел. На мгновение повисла тишина, в головах все гадости вертелись, но Моряй скорее прочих оказался на язык:
– Поглядите, идет гордый, будто горы своротил! А всей-то горы – крохотный мешочек. А гонору на всю Воронью Голову!
Парни грянули громким смехом. Иные чуть не подавились. Нашел время шутки шутить! Безрод не обернулся, однако губы в ухмылке растянул. Шутка – не гадость. Узнал голос.
Сивый ушел есть в избу. Оставил в миске немного каши для домового. Всякий раз проверял, принял ли? Принимал. Не оттого ли даже на голых досках спалось мягко и спокойно, будто на пуховой перине?
На ратную поляну Сивый забрал с собой березовое поленце, чтобы не зря время проводить. Сел так, чтобы только ноги и видели, а что человек делает, было деревом скрыто. Прижался затылком к старому дубу. Пошептался со старожилом дубравы, вылил в корни полный кувшин меда. Тот, что принес Тычок. Без балагура пить одному не хотелось, а пить с кем-то – да и не с кем. Утвердил на коленях березовое полено, угловатую четвертину, прошептал что-то и положил пальцы на острый край. Ущипнул ногтями, оторвал волоконце…
Гуща заревел как бык. Так по загривку получил, что звезды из глаз посыпались. Того и гляди, лес подпалят. Вскочил на ноги, поискал глазами Безрода, чтоб зло сорвать, как давеча Коряга сделал, и, всхрапывая, словно настоящий бык, бросился к дубу. Однако, не добегая пары шагов, остановился и замер. Будто с разбегу наскочил на каменную стену, хорошо мозги не расплескал. Сидит себе человек в березовых стружках, личину из полена стругает… Да не железом – пальцами! Уж и лик носатый из дерева проступил, угадывается борода, усы, высокий лоб. Больше ничего пока не видно. Гуща и дышать забыл. Сидит душегуб и образ лепит, будто не дерево под руками, а хлебный мякиш. Пальцы в кровь сбил, но это понятно – отвычка. Дело наживное. Пяток поленьев, и снова пальцы мозолями покроются. Вся дровина кровью измазана, прямо по лику пятна идут. И вдруг понял Гуща, чей лик так благосклонно принял кровь. Ратник. Смертник поднял глаза с немым вопросом. Млеч закусил губу, покачал головой. А следом уже топали Коряга, Рядяша, другие. Увидели, что Гуща замер, как столб, решили выяснить, в чем дело. Безрод едва шаги услышал, лик упрятал за спину и одним жестом стряхнул с ног березовую стружку. Очень выразительно поглядел в глаза Гуще и притворился спящим. Гуща подумал-подумал и несколько раз яро пнул дерево, будто человека. Прошипел, чтобы все слышали:
– Получи, соглядатай полуночный! У-у-ф, полегчало!
И за руки отвернул всех обратно на поляну. Мол, время не ждет, враг на носу, а безродина свое получил.
Вечером, перед самым заходом солнца, в ту закатную пору, когда последние лучики растекаются по земле, Безрод встал на свое место в дверях. Уже не держался руками за створ, сложил их на груди. И тотчас получил сапогом в грудь. Потом еще одним. И еще. Восемь дружинных вышли на середину избы, обозленные до предела, если только была середина в избе, сплошь заставленной ложами. Коряга, Дергунь, Взмет – млечи, Торопь, Шкура – соловеи, Гривач, Остряжь, Лякоть – бояны. Глаза горели у всех восьмерых. Надоел смертник пуще неволи, и без того зажился на белом свете. Будто сговорились.
– Полно бока отлеживать, гадина полуночная. Завтра на поляну выйдешь. Сам не выйдешь – силком поставим.
Безрод молча кивнул и ушел в свой угол. Завтра, так завтра.
Утром на бегу троих обогнал. Одного вплавь. Есть не стал. Наоборот, ушел на задний двор да желудок очистил. И отдыхать не стал. Завернул в тряпицу обед – хлебец, миску каши, ушел на поляну и отдал старому дубу. Присел в корни и о чем-то долго говорил со стариком, прижавшись макушкой к стволу. Не хотел спать, а все же сморил сон. Сладкий сон с запахом дубовой коры.
Безрода разбудили голоса. Ухари орали, смеялись, кого-то поносили, обвиняли в трусости. Дескать, мирных поселян резать – это одно дело, а встать против дружинного – на это нужна подлинная смелость. Сивый не стал спешить. Получилось бы, словно нашкодивший отрок бежит на очи разгневанного наставника. Лишь положение переменил, зашуршал листьями. Голоса мигом смолкли, и раздался топот ног. Вои подбежали и остолбенели. Спит, рвань дерюжная, почивать изволит. Как будто из важных дел осталось только выспаться под старым дубом и день проводить! Уму непостижимое спокойствие. Словно не было вечером разговора. Лякоть пнул смертника мыском сапога под ребра. Зашипел:
– Вставай, безродина! Вчерашнее помнишь?
Безрод открыл глаза. Хотел было зевнуть да передумал. Никогда в людях не зевал и нынче не будет. Отвечать не стал, просто кивнул. Притворяться сладко спящим без толку. С какого бы просонья ни подскочил, а глаз никогда не бывал заспан! Всегда холоден и остер. Сколько раз пробовал спящим притвориться – парни на заставе не верили. Шутили, смеялись, по плечам хлопали. Дескать, пустое, даже не пытайся. Сивый встал, прижался к старому дубу щекой.
Поглазеть на представление сбежались едва не все дружинные. Отвада встал в самой середке, а вои расчистили место, как будто еще одно судилище подготовили. А так и есть. Сейчас князь громогласно объявит: «Предать полночного лазутчика смерти!» – и все. Восемь здоровяков почешут кулаки – и на сук стервеца.
– Ну, чего встали? – Отвада весело захлопал в ладоши. – Время не ждет! За дело принимайтесь! Или шутов на потребу ждете? Один есть, и хватит!
Коряга, Дергунь, Взмет, Шкура, Торопь, Гривач, Остряжь, Лякоть разом взяли в кольцо. Обычный человек уже под себя пустил бы от страха, а Безрод лишь ухмыльнулся. Вот только обычные люди не морозят равнодушием из глаз, не угрюмничают от солнца до солнца.
Коряга ударил под дых, Дергунь – в грудь, Шкура – в лицо, Лякоть – с обеих рук по почкам, а Безрод закрылся, как умел. Жестокие удары потрясали с головы до ног, но уже с первых кулаков Безрод оценил битейщиков, будто заглянул каждому в душу. Вымерил все умение и силу, усмехнулся разбитыми губами. Жить будет, несмотря на то что у молодцев разыгрался нешуточный задор.
Безрод продержался столько, что остальные, раскрыв рты, столпились вокруг восьми битейщиков, где девятым в круге стал комок перекрученных жил, гудящих от напряжения.
Гуща молчал и ничего не понимал. Вроде и пожил на белом свете, но вчера собственными глазами видел то, о чем только слышал краем уха. И вот теперь перед глазами… Млеч пытался найти всему объяснение, и такими вдруг мелкими показались свои и чужие!
– Падай, падай, – шептал Моряй. – Искалечат ведь! Да к лешему гордыню, падай!
Но Безрод не мог упасть раньше, чем вокруг поймут, что не бравые парни избили подлого душегуба, а Сивый сбил кулаки восьми храбрецам. Так то!
Когда Безрод простился с памятью и лег на землю, битейщики, тяжело дыша, опустили руки. Гнев ушел через кулаки, и стояли восьмеро пустые, словно испитые крынки. Против желания всех на поляне переполнило восхищение.
– Чего же сам не бил? – почесывая затылок, пробубнил Лякоть.
– Тебе в битву не сегодня-завтра. – Щелк снисходительно похлопал его по плечу. – И ручонки береги. Меч придется держать.