– Ты что, рехнулся?
Тициано Спадаро, портье отеля «Виттория», перегибается через стойку, чтобы взглянуть на чемодан, который Макс опустил на пол. Потом оглядывает визитера с ног до головы: коричневые сафьяновые туфли, серые фланелевые брюки, голубая шелковая сорочка, шейный платок, темно-синий блейзер.
– Даже и не думал, – отвечает новоприбывший с полнейшим хладнокровием. – Мне всего лишь хочется на несколько дней сменить обстановку.
Спадаро в задумчивости проводит рукой по лысине. Подозрительно вглядывается в Макса, ища подвох или потаенные намерения. Опасные вторые смыслы.
– А ты помнишь, сколько стоит у нас номер?
– Помню, конечно. Двести тысяч лир в неделю. И что с того?
– Мест нет. Наплыв, я же тебе говорил.
Улыбка, которой одаривает его Макс, исполнена дружелюбия и уверенности. В ней – внятный отзвук былой верности и высшей доверительности.
– Тициано… Я сорок лет живу в отелях. Не может быть, чтобы не нашлось чего-нибудь подходящего.
Спадаро вновь опускает взгляд к стойке лакированного красного дерева, на которую опирается обеими руками. К тому месту, что оказалось между его ладонями и куда Макс только что положил десять десятитысячных купюр в конверте. Портье отеля «Виттория» глядит на него пытливо, как игрок в баккара – на сданные ему карты, которые не решается открыть. Наконец одна рука, левая, медленно сдвигается, и указательный палец дотрагивается до конверта.
– Позвони мне попозже. Посмотрим, что можно будет сделать.
Максу нравится это движение – конверт потрогали, но не открыли. Старый шифр.
– Нет, – отвечает он мягко. – Сейчас надо решить.
Мимо проходит несколько постояльцев, и оба замолкают. Портье оглядывает вестибюль: ни на лестнице, ведущей в номера, ни у стеклянной двери в зимний сад, откуда доносится рокот голосов, никого нет, а помощник занят своим делом – раскладывает ключи по ячейкам.
– Я думал, ты завязал, – говорит Тициано вполголоса.
– Так и есть. Я ведь так тебе и сказал в прошлый раз. Просто желаю провести отпуск, как в прежние времена. Чтобы ледяное шампанское и приятный вид из окна.
Спадаро снова обводит испытующим взглядом сперва чемодан, а потом элегантный наряд собеседника. Через окно он видит и «роллс-ройс», припаркованный у лестницы, спускающейся ко входу в отель.
– Хорошо, наверно, идут у тебя дела в Сорренто…
– Замечательно идут, как видишь.
– Вот так вдруг взяли и пошли?
– Именно. Так вот вдруг.
– А твой патрон с виллы «Ориана»?
– О нем как-нибудь в другой раз.
Спадаро снова потирает ладонью лысину – прикидывает и оценивает. За долгую службу чутье у него развилось, как у легавой, тем более что конверт на стойку перед ним Макс кладет не впервые. В последний раз это было десять лет назад, когда портье еще работал в неаполитанском отеле «Везувий». Из номера немолодой киноактрисы Сильвии Массари – смежного с тем, куда стараниями Спадаро вселился Макс, – пропало дорогое колье. Это прискорбное происшествие случилось, когда он завтракал на террасе с актрисой, всю ночь и целое утро предававшейся с ним осенней, но все еще бурной страсти и на несколько минут, ненадолго лишив себя прекрасного вида на залив и нежного взгляда спутницы, отлучился из-за стола – вымыть, как он сказал, руки. Ей, разумеется, и в голову не пришло его заподозрить: слишком уж ласково он на нее смотрел, слишком пленительно улыбался и так искренне проявлял свою нежность. Кончилось тем, что в краже обвинили горничную: ее допросили, доказать ничего не смогли, но уволили. Уверенность актрисы в том, что Макс непричастен, решила дело, а когда он расплатился по счету и покинул отель, с повадкой истинного джентльмена раздав чаевые, Тициано Спадаро получил примерно такой же конверт, как тот, что сейчас лежит перед ним, – ну, может быть, чуть более объемистый.
– Вот не знал, что ты любитель шахмат.
– Не знал? – Из старого репертуара улыбок извлекается одна из самых отборных – широкая и белозубая. – Ну-у… Меня всегда интересовала эта игра. Опять же, общество собирается любопытное. И единственная возможность посмотреть на гроссмейстеров. Все лучше, чем футбол.
– Что ты затеваешь, Макс?
Тот невозмутимо выдерживает испытующий взгляд.
– Ничего такого, что грозило бы твоей скорой пенсии. Даю тебе слово. А ты знаешь – слово свое я держу.
Следует долгая, задумчивая пауза. Меж бровей у Спадаро появляется глубокая вертикальная складка.
– Это правда, – соглашается он наконец.
– Отрадно, что помнишь.
Портье рассматривает пуговицы своей тужурки и задумчиво стряхивает с них воображаемые пылинки.
– Полиция увидит твой формуляр…
– Ну и что с того? В Италии за мной ничего нет. И потом, к полиции это не будет иметь никакого касательства.
– Послушай… Не поздно ли тебе снова браться за такие дела? Да и мне тоже. Вспомни, сколько тебе лет.
Макс с прежним бесстрастием смотрит на портье. А тот – на так и не вскрытый конверт, лежащий на лакированном дереве стойки.
– Сколько дней?
– Не знаю… – Макс беспечно пожимает плечами. – Недели хватит, я полагаю.
– Полагаешь?
– Хватит.
Спадаро прижимает конверт пальцем. Потом со вздохом медленно открывает регистрационную книгу.
– Пока могу оформить только на неделю. Дальше посмотрим.
– Идет.
Спадаро ладонью трижды хлопает по шпеньку гонга, зовя боя.
– Номер маленький, одиночный, вида никакого. Завтрак не включен.
Макс достает документы из кармана пиджака. Кладет их на стойку и видит, что конверт уже исчез.
Макс удивился, увидев Армандо де Троэйе в баре второго класса. Было позднее утро, и Макс сидел за аперитивом – стаканом абсента с водой и оливками – у широкого сплошного окна, выходившего на прогулочную палубу левого борта. Ему нравилось это место, потому что оттуда отлично просматривался весь салон – с плетеными креслами вместо удобных диванов красной кожи, как в первом классе, – и можно было любоваться морем. Погода по-прежнему стояла хорошая, солнце сияло целый день, а ночью небо было чистым. Двое суток изнурительной качки остались позади, и пассажиры могли передвигаться уверенней и глядеть друг на друга, а не зависеть от того, какое положение примет палуба. Так или иначе, Макс, пересекавший Атлантику в пятый раз, не помнил более спокойного и приятного плавания.
За соседними столами посетители – почти исключительно мужчины – играли в карты, в нарды или в шахматы. Максу, который сам играл лишь изредка и лишь наверняка – даже во время службы в Марокко он не пристрастился к азартным играм, – нравилось тем не менее наблюдать за профессионалами, в изобилии водившимися на трансатлантических рейсах. Уловки, хитрости, простодушие, те или иные реакции игроков, разные манеры поведения, столь наглядно и подробно показывающие всю многообразную сложность рода человеческого, – все это было превосходной школой для всякого, кто умел взглянуть на это под нужным углом, и Макс почерпнул у них множество полезных навыков и познаний. Как и на всех лайнерах, на «Кап Полонии» в первом, во втором и даже в третьем классе тоже работали шулера. Команда, разумеется, была в курсе дела: и судовой комиссар, и метрдотели, и распорядители знали их в лицо, исподволь следили за ними и подчеркивали их имена в списке пассажиров. Макс, еще служа на «Кап Арконе», познакомился с легендарным игроком по имени Бреретон, о котором рассказывали, что будто бы долгую партию в бридж, шедшую в курительном салоне первого класса на «Титанике», он не прерывал, пока не выиграл; и лишь когда пароход уже погружался в ледяные воды Северной Атлантики, бросился за борт, успев доплыть до последней спасательной шлюпки.
Когда в то утро в салон-бар второго класса вошел Армандо де Троэйе, Макс удивился, потому что нарушать границы, установленные для каждой категории пассажиров, было не принято. Еще сильнее он удивился, когда знаменитый композитор – в норфолкском пиджаке[14], в жилете, пересеченном часовой цепочкой, в брюках-гольф и дорожной кепке – остановился в дверях, оглядел помещение и, заметив Макса, прямо направился к нему с дружелюбной улыбкой и занял соседнее кресло.
– Что пьете? – спросил он, жестом подзывая лакея. – Абсент? Нет, для меня, пожалуй, чересчур крепко… Лучше вермута.
Когда лакей в красной курточке принес заказ, Армандо де Троэйе прежде всего наговорил Максу комплиментов по поводу его танцевального мастерства, а потом повел легкую светскую – сообразно обстоятельствам – беседу о лайнерах, музыке и профессиональных танцах. Композитор, сочинивший «Ноктюрны» – помимо прочих произведений, принесших ему славу, – «Скарамуша» или балета «Пасодобль для Дон Кихота», с огромным успехом поставленного Дягилевым, – был, как убедился Макс, человеком уверенным в себе, твердо знающим, кто он такой и что собой представляет. И хотя здесь, в баре второго класса, он не оставлял свою элегантную манеру легкого превосходства – маэстро, стоящий на вершине музыкального олимпа, снисходит до разговора с жалким поденщиком, пребывающим у самого ее подножья, – было видно, что он очень старается быть любезным. И все же, ясно обозначая дистанцию, держался совсем не так надменно и небрежно, как в предыдущие дни, когда Макс танцевал с его женой.
– Поверьте, я следил за вами очень внимательно. Превосходно двигаетесь.
– Спасибо, но вы, право, преувеличиваете, – учтиво полуулыбнулся в ответ Макс. – В нашем деле многое зависит от партнерши… Вот ваша супруга танцует в самом деле великолепно, что вы, разумеется, и сами знаете.
– Разумеется. Редкостная женщина, что говорить… Но все же инициатива – за вами. Вы пролагаете путь, вы ставите вехи. Такое экспромтом не сделаешь. – Поставленный лакеем на стол бокал Армандо де Троэйе посмотрел на свет, словно сомневаясь, что во втором классе подадут что-нибудь пристойное. – Вы позволите задать вам профессиональный вопрос?
– Прошу вас.
Осторожный глоток. Губы под тонкими усами удовлетворенно поджались.
– Где вы научились так танцевать танго?
– Я родился в Буэнос-Айресе.
– Да? Удивительно. – Армандо де Троэйе сделал еще глоток. – Выговор не чувствуется.
– Я не очень долго прожил там. Отец мой, родом из Астурии, эмигрировал в девяностые… Не преуспел, вернулся в Испанию больным и вскоре умер. Но перед этим женился на итальянке, произвел на свет нескольких детей и вывез нас всех с собой.
Композитор подался вперед, опираясь о плетеные подлокотники:
– И сколько же вы там прожили?
– До четырнадцати лет.
– Это все объясняет… Потому у вас и получается настоящее танго. Чему вы улыбаетесь?
Макс пожал плечами и ответил чистосердечно:
– Потому что нет в них ничего настоящего. Истинное танго – это нечто совсем другое.
Непритворное удивление – или ему показалось? Может быть, это всего лишь привитое воспитанием внимание к собеседнику? Стакан остановился на полпути от стола ко рту.
– Вот как? И какое же оно?
– В исполнении народных музыкантов – стремительное. И если определить одним словом – скорее сладострастное, нежели элегантное. В нем больше лихости, удали… это танец проституток и воров.
Де Троэйе рассмеялся:
– Кое-где у нас такое тоже бывает.
– Не вполне. Оригинальное танго сильно изменилось, особенно когда лет десять-пятнадцать назад вошло в моду в Париже после «балов апашей»… И стиль подонков общества подхватили порядочные люди. Потом танго, уже офранцузившись, вернулось в Аргентину, стало утонченным и почти респектабельным… – Макс снова пожал плечами, допил абсент и взглянул на композитора, дружески ему улыбавшегося. – Полагаю, объяснил?
– Конечно. Очень интересно. Признаюсь, сеньор Коста, вы для меня приятная неожиданность.
Макс не помнил, чтобы называл свою фамилию ему или его жене. Вероятно, Армандо де Троэйе наткнулся на нее в списках персонала. Или искал и нашел. Он на миг задумался об этом, но погружаться в размышления не стал, а вновь принялся утолять любопытство собеседника. В подражание парижанам танго привилось и в высшем аргентинском обществе, прежде считавшем его аморальным и безнравственным. Танец перестал быть прерогативой сброда с окраин и переместился в бальные залы. Впрочем, и сегодня настоящее танго – то, которое танцуют в Буэнос-Айресе воры, бандиты и всякого рода темные личности, – существует как бы подпольно: барышни из хороших семей играют его тайком, по нотам, раздобытым для них братьями-шалопаями и женихами-полуночниками.
– Но вы-то ведь, – возразил Армандо де Троэйе, – танцуете современное танго?
При слове «современное» Макс улыбнулся:
– Ну конечно. То, что востребовано. Впрочем, это то, что я умею. Старое танго, которое в ходу в Буэнос-Айресе, я выучить не успел – был еще слишком мал. Только видел несколько раз, как его исполняют. Забавно, что этому танго я научился в Париже.
– Как же вы там оказались?
– Это долгая история. Боюсь вас утомить.
Де Троэйе подозвал официанта и, не обращая внимания на возражения Макса, заказал еще по порции. Было похоже, что он привык поступать так, ни с кем не советуясь. Он принадлежал или хотел показать, что принадлежит, к той категории людей, что ведут себя по-хозяйски даже за чужим столом.
– Утомить? Вот еще… Нисколько. Вы даже представить себе не можете, до чего мне интересно то, что вы рассказываете. Неужели до сих пор в Буэнос-Айресе танцуют старинное танго?.. Чистое, так сказать, танго?
Макс после секундного размышления с сомнением покачал головой:
– Нет. Чистого не найти нигде. Но кое-где танцуют нечто подобное… Не в модных салонах, разумеется.
Он взглянул на руки собеседника. Крепкие, широкие кисти. Ни малейшего изящества, казалось бы присущего рукам знаменитого музыканта. Коротко остриженные отполированные ногти. На безымянном пальце над обручальным кольцом – золотой перстень с синим камнем.
– У меня к вам просьба, сеньор Коста… Это очень важно для меня.
Подали абсент и вермут. Макс не прикоснулся к своему бокалу. Де Троэйе улыбался дружелюбно и уверенно.
– Я хотел бы пригласить вас отобедать, – продолжал он, – с тем чтобы можно было обсудить все подробно.
Макс сумел скрыть удивление под извиняющейся улыбкой:
– Благодарю вас, но я не имею права появляться в ресторане первого класса. Персонал туда не допускают.
– Да, верно… – Композитор сморщил лоб, словно прикидывая, до какой степени позволительно ему нарушать нормы, установленные на борту лайнера. – Неприятное обстоятельство. Хотя мы могли бы устроиться во втором классе… А впрочем, есть идея получше. Мы с женой занимаем suite – там две соединенные между собой каюты, – и прекраснейшим образом можно накрыть стол на троих. Окажете нам честь?
Макс, все еще в растерянности, отвечал с запинкой:
– Вы очень любезны… Но я, право, не знаю, могу ли…
– Не беспокойтесь. Я сам переговорю с суперкарго и все улажу. – Композитор сделал последний глоток и твердо, с легким стуком, словно припечатав сказанное, поставил бокал на стол. – Итак, вы согласны?
Теперь Макса останавливала только простая осторожность. Ничего опасного это предложение в себе не заключало. А если все же заключало? Ему требовались время и толика новых сведений, чтобы взвесить все «за» и «против». Ведь Армандо де Троэйе ввел в игру новый и совершенно неожиданный элемент.
– Но как отнесется к этому ваша супруга? – спросил Макс.
– Меча будет в восторге, – снова припечатал композитор, движением бровей потребовав у официанта счет. – Она уверяет, что танцора, равного вам, никогда еще не встречала. Так что вы и ей тоже доставите удовольствие.
Не взглянув на счет, он поставил на нем подпись и номер каюты, положил на поднос банкноту, чаевые и встал из-за стола. Повинуясь рефлексу учтивости, Макс тоже хотел подняться, но де Троэйе, опустив ему руку на плечо, удержал. Рука оказалась крепче, чем можно было ожидать от музыканта.
– Я некоторым образом хотел посоветоваться с вами. – Тут он за цепочку вытянул из жилетного кармана золотые часы, небрежно скользнул по ним взглядом. – Итак, в полдень? Каюта три-а. Мы ждем вас.
С этими словами он вышел, не дожидаясь ответа и считая само собой разумеющимся, что приглашение принято. И после того как Армандо де Троэйе покинул бар, Макс еще некоторое время смотрел ему вслед. И раздумывал о том, какой непредвиденный оборот приняли или могут принять события, развития которых он ожидал в ближайшие дни. И в конце концов пришел к выводу, что открываются перспективы новые, нежданные и более обнадеживающие, нежели можно было предположить ранее. Дойдя в своих размышлениях до этого пункта, он насыпал сахар горкой в ложечку, положенную на бокал с абсентом, и тоненькой струйкой пустил сверху воду, глядя, как сахар исчезает в зеленой жидкости. И, поднося бокал к губам, улыбнулся самому себе. На этот раз жгучий и сладкий вкус не напомнил ему ни о капрале Борисе Долгоруком-Багратионе, ни о трущобах Марокко. Его мысли занимало жемчужное ожерелье, под огнями люстр сверкавшее и переливавшееся на груди Мечи Инсунсы де Троэйе. И линия ее обнаженной шеи, стройно вознесенной от плеч к затылку. Ему захотелось засвистать танго, и он почти уже сделал это, но вовремя вспомнил, где находится. Когда же поднялся из-за столика, вкус абсента во рту стал сладостен, как предощущение женщины и приключения.
Портье Спадаро слукавил: номер и вправду мал, из мебели только старинный зеркальный шкаф, бюро да узкая кровать; ванная и вовсе убогая. Слукавил насчет вида – в единственное окно, выходящее на запад, видны часть Сорренто над Марина-Гранде, густая зелень парка, виллы, стоящие на крутом гористом склоне мыса Капо. И когда Макс отворяет обе створки и, ослепленный светом, выглядывает наружу, то различает даже часть залива с расплывающимся вдалеке островом Искья.
После ванны, набросив на голое тело белый махровый халат с вышитым на груди логотипом отеля, шофер доктора Хугентоблера разглядывает себя в зеркало. Придирчивый взгляд, обостренный профессиональной привычкой изучать особей рода человеческого – от этого зависит успех или провал его начинаний, – медленно скользит по застывшему перед зеркалом старику, который всматривается в собственные мокрые седые волосы, морщины, усталые глаза. Все еще ничего себе, делает он вывод: если снисходительно отнестись к ущербу, который в таком возрасте обычно наносится внешности мужчины. Следы убытков, поражений, упадка. Невосполнимых потерь. В поисках утешения он ощупывает себя под халатом: несомненно, отяжелел и раздался в поясе, но талия все же сохраняет пристойный объем, фигура – былую стать, глаза – живой блеск, а осанка подтверждает, что упадок, годы неудач и безнадежности так и не смогли согнуть его. В доказательство Макс, как актер, отрабатывающий трудный кусок роли, несколько раз подряд улыбается в зеркало старого шкафа, и эти внезапно вспыхивающие улыбки, которые совсем не кажутся заготовленными заранее, освещают лицо: оно привлекательно, располагает к себе и, как золото – убедительным знаком высокой пробы, отмечено даром внушать доверие. Так он стоит неподвижно еще секунду, и улыбка очень медленно, будто сама собой, гаснет у него на губах. Потом берет гребешок с бюро и на свой прежний манер зачесывает волосы назад, прочерчивая слева и очень высоко безупречно ровный пробор. Критическим оком окинув результат, приходит к заключению, что все еще не утратил былую элегантность повадки. Или может не утратить, если постарается. Все еще сквозят и подразумеваются навыки хорошего воспитания, которые в былые годы нетрудно было выдать и за приметы хорошей породы: годами, привычкой, необходимостью и талантом навыки эти отшлифованы до такого блеска, что в нем давным-давно исчез даже малейший след первоначального обмана. Все еще угадываются следы прежней притягательной силы, позволявшей ему когда-то с дерзкой самоуверенностью промышлять в краях неведомых – если не враждебных. Пускать там корни и даже процветать. По крайней мере, до совсем еще недавних пор.
Макс сбрасывает халат и, насвистывая «Вернись в Сорренто», начинает одеваться с медлительной взыскательностью былых времен, когда сборы – рутинный ритуал выбора: как именно заломить шляпу, каким узлом завязать галстук, каким из пяти способов разместить белый платочек в верхнем кармане пиджака – заставляли его в хорошие минуты, когда верится в свои силы и в свою удачу, чувствовать себя воином, надевающим доспехи перед битвой. И это вот смутное дуновение былого, знакомый аромат ожидания и неизбежности схватки тешит его оживающую гордыню, меж тем как он натягивает хлопчатобумажные трусы, серые носки – это требует известных усилий и, чтобы не сгибаться, ему приходится сесть на кровать, – сорочку, ведущую происхождение от гардероба доктора Хугентоблера и потому чуть широковатую в талии. В последние годы носят обтягивающие пиджаки, расклешенные брюки, приталенные блейзеры и рубашки, но Макс не в состоянии следовать моде, тем более что ему нравится классический покрой бледно-голубой «Sir Bonser» с воротником «баттон-даун», – и она, как и все прочее, сидит так, будто сшита по мерке. Прежде чем застегнуться, Макс останавливает взгляд на звездчатом, диаметром около дюйма, шраме на левой стороне груди, чуть ниже ребер – это память о пуле, которая 2 ноября 1921 года в марокканском городке Тахуда задела легкое, уложила на койку в госпитале Мелильи и оборвала недолгую военную карьеру Макса Косты: за пять месяцев до этого под этим именем, навсегда сменившим прежнее – Максимо Ковас Лауро, – его зачислили в тринадцатую роту Первого батальона Иностранного легиона.
Танго, пояснил Макс, это слияние нескольких элементов: андалузского танца, хабанеры, милонги и безымянной пляски чернокожих рабов. Гаучо-креолы, со своими гитарами все ближе подступая к кабакам, тавернам и притонам на окраинах и в предместьях Буэнос-Айреса, освоили и милонгу-песню, а вслед за тем – и танго, начинавшееся как милонга-танец. Важный вклад внесли и негритянские музыка и пляски, потому что в ту эпоху пары танцевали не в обнимку, но лишь соприкасаясь друг с другом. Это позволяло выполнять фигуры, как бесхитростные, так и замысловатые, с большей свободой, чем теперь.
– Негритянское танго? – Армандо де Троэйе, казалось, был по-настоящему удивлен. – Я не знал, что там были чернокожие.
– Были. Бывшие рабы, разумеется. К концу века очень многих скосила желтая лихорадка.
Все трое сидели за столом, накрытым в двойной каюте первого класса. Здесь пахло хорошей кожей чемоданов и саквояжей, одеколоном и скипидаром. В широком иллюминаторе виднелась тихая синева океана. Макс – в сером костюме, сорочке с мягким воротником и клетчатом шотландском галстуке – в две минуты первого постучал в дверь каюты, и несколько секунд ему казалось, что в ее обширном пространстве композитор находится один, да и за обедом – консоме со сладким перцем, лангуст под майонезом и сильно охлажденный рейнвейн – разговор вел он: рассказав несколько забавных случаев из своей жизни, принялся расспрашивать гостя о его детстве в Буэнос-Айресе, о возвращении в Европу, о карьере профессионального увеселителя, протекавшей в фешенебельных отелях, на курортах и на трансатлантических лайнерах. Макс, осмотрительный, как всегда, если дело касалось его биографии, ограничивался краткими репликами и хорошо продуманными туманностями. Под занавес, когда закурили за кофе с коньяком, он по просьбе де Троэйе вновь заговорил о танго.
– Белые, – продолжал Макс, – которые поначалу только наблюдали за неграми, потом приспособили их танец под свои вкусы, замедлив темп там, где не способны были его выдерживать, и добавив еще фигуры вальса, хабанеры и мазурки… Следует учесть, что танго было тогда не просто музыкой, но еще и манерой танцевать. И прикасаться к партнеру.
Пока он говорил, деликатно опираясь о край стола одними запястьями в обрамлении белых манжет с серебряными запонками, глаза его несколько раз встретились с глазами Мечи Инсунсы. Жена композитора почти весь обед слушала молча, в разговор не вмешивалась и лишь изредка позволяла себе сделать беглое замечание или вскользь задать вопрос, с учтивым вниманием ожидая ответа.
– Танго, когда за него взялись итальянцы и другие выходцы из Европы, сделалось более медленным и упорядоченным, хотя шпана из предместий и с окраин усвоила манеру чернокожих, – продолжал Макс. – Когда его танцуют «верной дорогой», как принято выражаться там, где оно родилось, кавалер резко останавливается сам и останавливает свою даму, чтобы покрасоваться или зафиксировать позу. – Тут он взглянул на внимательно его слушавшую Мечу. – Это знаменитое па называется «кебрада», и в благопристойной версии тех танго, что танцуют ныне, вы превосходно с ним справляетесь.
Меча Инсунса поблагодарила его улыбкой. Сегодня на ней было легкое платье из charmeuse[15] цвета шампанского; в падавшем из иллюминатора свете золотились на затылке коротко остриженные волосы, открывавшие стройную шею, которую после безмолвного танго в зимнем саду Макс вспоминал теперь постоянно. Из драгоценностей на ней было только жемчужное ожерелье в два витка и обручальное кольцо.
– А что представляют собой компадритос? – спросила она.
– Представляли. Их уже нет.
– Нет?
– За последние десять-пятнадцать лет многое изменилось. В детстве моем компадритос называли молодых людей из низов общества, сыновей или внуков тех гаучо-скотоводов, которые постепенно заполоняли городские окраины и предместья.
– Звучит угрожающе, – заметил композитор.
Макс бесстрастно объяснил, что их-то как раз можно было не опасаться. Вот с компадре и компадронами дело обстояло иначе, это были люди пожестче: одни – настоящие бандиты, другие всячески старались им подражать. Политики охотно пользовались их услугами – на выборах, к примеру, и в тому подобных делах – или брали в телохранители. Впрочем, тех, настоящих, как правило, носивших испанские фамилии, вытеснили теперь подражавшие им дети эмигрантов – окраинный сброд, перенявший лишь манеры головорезов из предместий, пригородов, окраин, но не обладавший ни их отвагой, ни кодексом чести.
– А подлинное танго – это танец компадре и компадрито? – спросил Армандо де Троэйе.
– Так было раньше. Те первые танго были откровенно непристойны: пары прижимались друг к другу более чем вплотную, переплетали ноги, вращали бедрами, как это принято в негритянских плясках. Немудрено, если вспомнить, что их первыми партнершами были девицы из публичных домов.
Краем глаза Макс перехватил улыбку Мечи – одновременно пренебрежительную и заинтересованную. Ему и раньше приходилось видеть такие улыбки у дам одного с ней круга, когда речь заходила о чем-то подобном.
– Ну да, отсюда и пошла дурная слава… – сказала она.
– Разумеется, – ответил ей Макс и продолжал, из деликатности обращаясь к мужу: – Знаете ли вы, что одно из первых танго называлось «Дай марочку»?
– Марочку?
Жиголо, метнув на нее искоса еще один быстрый взгляд, замялся, подбирая подходящие слова.
– Ну, – вымолвил он наконец, – это билетик, который мадам… хозяйка заведения выдает девицам за каждого принятого клиента, а девицы вручают своим котам для отчета…
– Кому? – переспросила женщина.
– По-французски это maquereau, – пояснил ей муж. – Сутенер.
– Спасибо, дорогой, я прекрасно поняла.
И даже когда танго, ставшее популярным, начали танцевать на домашних праздниках и семейных вечерах, продолжал Макс, такие вот резкие остановки были запрещены как неприличные. В его детстве танго танцевали только на утренниках, устраиваемых испанскими или итальянскими землячествами, либо в борделях, либо на холостых квартирках молодых шалопаев со средствами. И сейчас, хоть танго триумфально пришло на сцены театров и в бальные залы, еще остаются под запретом определенные па – корте и кебрада. Ну, вульгарно выражаясь, нельзя просовывать ногу меж колен партнерши. Чтобы попасть в приличное общество, танго пришлось поступиться характером. Оно, как будто утомившись, сделалось менее стремительным и не таким сладострастным. И вот оно-то, укрощенное и одомашненное, попало в Париж и обрело славу.
– И превратилось в тот монотонный танец, который мы видим в салонах, или в ту пародию, которую демонстрирует на экране Валентино[16].
Медовые глаза смотрели на него пристально. Зная это, стараясь избегать встречи с ними и сохранять, насколько это возможно, спокойствие, Макс вытащил портсигар и открыл его перед Мечей. Она взяла турецкую сигарету, муж последовал ее примеру и, дождавшись, когда она вправит свою в мраморный мундштучок, щелкнул золотой зажигалкой. Меча, чуть наклонившись вперед, поймала огонек, потом вскинула голову и снова взглянула на Макса сквозь первое облачко дыма, в потоке света из иллюминатора ставшего плотным и голубоватым.
– А в Буэнос-Айресе? – спросил Армандо де Троэйе.
Макс улыбнулся и, осторожно постучав кончиком сигареты о крышку портсигара, тоже закурил. Новый поворот разговора позволил ему опять взглянуть в глаза Мечи. Он смотрел на нее и держал улыбку не меньше трех секунд. Потом повернулся к мужу:
– Среди обитателей предместий до сих пор принято перегибать партнершу в поясе и просовывать колено между ее ногами. В социальных низах еще сохраняются последние остатки старого танго… А то, что делаем мы, на самом деле бледная тень этого. Не более чем элегантная хабанера.
– И с текстами произошло нечто подобное?
– Да, но относительно недавно. Поначалу была только музыка или театральные куплеты. Когда я был еще ребенком, танго только-только начинали петь, и слова неизменно были малопристойные, лукавые – двусмысленно-похабные истории, которые рассказывались от лица циничных проходимцев…
Он замолчал, засомневавшись на миг, что продолжать будет уместно.
– И что же?
Это произнесла Меча, играя серебряной ложечкой. И Макс решился:
– Ну… Стоит только вспомнить, что некоторые невинные на первый взгляд названия – «Ветерок слабоват, а пыль столбом», или «Семь дюймов», или «Немытая рожа» – на самом деле значат совсем другое. Или «Раковина Лоры».
– Кто такая эта Лора?
– «Проститутка» – на воровском арго. Гардель[17] часто использует его в своих танго.
– А раковина?
Макс, не отвечая, взглянул на де Троэйе. Усмешка позабавленного композитора превратилась в широкую улыбку.
– Понятно, – сказал он.
– Понятно, – через секунду повторила она. И не улыбнулась.
Танго чувствительное, продолжал Макс, недавнее явление. Слезливые баллады, где непременно действуют бандиты-рогоносцы и сбившиеся с пути женщины, обрели популярность благодаря Гарделю. И под его пером цинизм преступника стал жалостным и меланхоличным. За поэтами такое водится.
– Мы с ним познакомились два года назад, когда он гастролировал в Мадриде, – сообщил Армандо де Троэйе. – Очень милый человек. Немного шарлатан, конечно, но очень располагает к себе. – Он взглянул на жену. – И эта его знаменитая улыбка, да? Как будто он тут вообще ни при чем.