Ну, хватит о Чемпионе Гаррисоне. Теперь я хочу рассказать поподробнее о Джиме – не только потому, что он был другом моего детства и юности, но и потому, что, как вы увидите дальше, эта книга повествует не столько обо мне, сколько о нем, и еще потому, что впоследствии он прославился и его имя было у всех на устах. Так что потерпите, пока я буду рассказывать о том, каков он был в те далекие времена, и особенно об одном удивительном происшествии, которое оба мы, вероятно, никогда не забудем.
Странно было видеть Джима рядом с его дядей и теткой – казалось, он был существом другой породы. Я часто видел, как все семейство в воскресный день входило в церковь – широкоплечий, коренастый мужчина, за ним маленькая, усталая, с тревожным взглядом женщина и позади чудесный юноша – четко очерченный профиль, черные кудри, а походка такая пружинистая, легкая, словно он не испытывал на себе силы притяжения, как все прочие тяжело ступавшие по земле жители наших мест. Он еще не достиг тогда своих шести футов росту, но у всякого мужчины (а уж о женщинах и говорить нечего) при одном взгляде на его широко развернутые плечи, узкие бедра, на гордую, орлиную посадку головы делалось радостно на душе, как бывает при виде всего прекрасного в природе, – когда кажется, что и ты тоже помогал сотворить это чудо красоты.
Но красоту мужчины мы привыкли связывать с изнеженностью. Не знаю, почему так повелось, и уж про Джима этого, во всяком случае, никак нельзя было сказать. Из всех, кого я знал, он был самый выносливый – и телом и душой. Кто из всех нас мог сравняться с ним в ходьбе, в беге, в плавании? Кто, кроме него, решился бы взобраться на стофутовый Уолстонский утес, а потом спуститься, не испугавшись самки сокола, которая вилась, хлопая крыльями, над самой его головой, тщетно пытаясь не подпустить его к своему гнезду? Ему едва исполнилось шестнадцать, и еще не все его кости окрепли и отвердели, а он уже одолел в бою цыгана Ли, который называл себя «Коноводом Южного Даунса». После этой драки Чемпион Гаррисон принялся сам обучать его боксу.
– Лучше бы ты не привыкал давать волю кулакам, Джим, – сказал он. – И тетка будет рада. Но уж если тебе без этого никак нельзя, я буду не я, если ты хоть перед кем отступишь в наших краях.
И он очень скоро сдержал свое обещание.
Я уже говорил, что книг Джим не любил, но это касалось только школьных учебников, ибо, когда ему попадался роман с приключениями, его, бывало, не оторвешь, пока он не дочитает все до конца. Стоило ему заполучить такую книгу – и Монахов Дуб и кузница переставали существовать, и он вместе с героями плавал по морям и океанам или путешествовал по всему свету. Джим и меня заражал своей увлеченностью, так что, когда он провозгласил себя Робинзоном, а рощицу в Клейтоне – необитаемым островом, где нам предстоит провести неделю, я с радостью согласился стать Пятницей. Но когда оказалось, что нам и вправду надо ночью спать под деревьями без подушек и одеял и что пищей нам должны служить овцы (он называл их дикими козами), изжаренные на костре, а огонь мы будем добывать из двух палок, которые заменят нам трут и огниво, мужество мне изменило, и я в первую же ночь сбежал домой. Но Джим оставался на своем острове всю долгую и к тому же сырую неделю, и возвратился он куда больше похожий на дикаря и куда более грязный, чем его герой на картинках в книжке. Хорошо, что он решил провести там всего неделю, ибо за месяц он бы умер от голода и холода, потому что вернуться домой ему бы не позволила гордость.
Гордость – вот что было главное в его натуре. На мой взгляд, гордость – это и достоинство и недостаток: достоинство – потому, что она удерживает человека от падения, от грязи; недостаток – потому, что, уж если человеку все-таки случилось упасть, она мешает ему подняться. Джим был гордец до мозга костей. Помните, молодой лорд, усевшись на козлы, бросил ему гинею? Два дня спустя кто-то подобрал ее в грязи на дороге. Джим лишь проводил ее взглядом, но не соизволил даже показать на нее нищему. И объяснять подобный поступок он ни за что не стал бы, а на все уговоры только презрительно скривил бы губы да сверкнул глазами. Джим и в школе вел себя так же, и столько в нем было чувства собственного достоинства, что и другим приходилось с этим считаться. Он вполне способен был заявить и заявил, что прямой угол – это не кривой угол или что Панама находится в Сицилии, но старик Джошуа Аллен и не подумал отделать его линейкой, как не подумал бы спустить подобную дерзость мне или кому-нибудь еще. Так что, хоть Джим был совсем никто, а я сын офицера его величества, я всегда считал, что он оказал мне большую честь, став моим другом.
Гордость Джима вовлекла нас однажды в историю, при воспоминании о которой у меня и сегодня волосы становятся дыбом.
Случилось это в тысяча семьсот девяносто девятом году, в августе или в самом начале сентября; помню только, что мы слышали, как в Пэтчемской роще куковала кукушка и Джим сказал, что, наверно, она кукует последние денечки. Я тогда еще ходил в школу, а Джим уже нет: ему было в ту пору без малого шестнадцать, а мне – тринадцать. По субботам уроки у нас кончались рано, и на этот раз мы почти весь день провели на холмах. Мы отправились в наше любимое местечко, за Уолстонбери, там можно было растянуться во всю длину на мягкой, упругой, припорошенной мелом траве, среди пушистых овечек, и болтать с пастухами, которые опирались на свои диковинные посохи, выделанные еще в те дни, когда в Суссексе производили больше железа, чем во всех прочих графствах Англии, вместе взятых.
Там-то мы и лежали в тот чудесный день. Стоило нам повернуться на правый бок – и перед нами оказывалась вся Южная Англия: в оливково-зеленых изгибах и складках, то там, то сям прорезанных белыми расщелинами меловых карьеров; а если повернуться на левый бок – далеко внизу расстилалась широкая синяя гладь Ла-Манша. Помню, в тот день по нему плыл караван судов – впереди, сбившись в кучу, несмело двигались «купцы»; по бокам, точно хорошо обученные овчарки, – фрегаты; а замыкали процессию два могучих гуртовщика, два линейных корабля. Мысли мои устремились к отцу, который тоже где-то сейчас плавал, но тут Джим вернул меня на землю, точно чайку с переломанным крылом.
– Родди, – окликнул он меня, – ты слыхал, что в замке водятся привидения?
Слыхал ли я! Еще бы! Да разве можно было сыскать во всей нашей округе хоть единого человека, который не слыхал бы про привидение в замке?
– И ты знаешь, что там случилось?
– А как же? – сказал я не без гордости. – Кому же и знать, как не мне, ведь брат моей матери, сэр Чарльз Треджеллис, был самый близкий друг лорда Эйвона и играл у него в карты в тот самый день, когда это случилось. Да еще совсем недавно, на прошлой неделе, я слыхал, как матушка говорила об этом со священником, и до того ясно все это представляю, будто своими глазами видел, как произошло убийство.
– Странная история, – задумчиво сказал Джим, – а когда я стал расспрашивать тетку, она не захотела мне отвечать, а дядя и вовсе слова не дал вымолвить.
– Ничего удивительного, – ответил я, – ведь, говорят, лорд Эйвон был лучшим другом твоего дяди; конечно, ему неохота вспоминать про его позор.
– Расскажи мне, Родди.
– Это случилось давно, четырнадцать лет прошло, а никто до сих пор так ничего и не знает. Они приехали из Лондона вчетвером, хотели пожить несколько дней в старом замке лорда Эйвона. Его младший брат, капитан Баррингтон, и его родич сэр Лотиан Хьюм; третьим был мой дядя, сэр Чарльз Треджеллис, а четвертым – сам лорд Эйвон. Все эти господа больше всего любят играть в карты на деньги, и они играли два дня кряду и одну ночь. Лорд Эйвон был в проигрыше, и сэр Лотиан, и мой дядя, а капитан Баррингтон все выигрывал и выигрывал, пока у них ничего больше не осталось. Он выиграл у них все деньги, но, самое главное, он выиграл у старшего брата какие-то бумаги, которыми тот очень дорожил. Игру кончили в понедельник поздней ночью. А во вторник утром капитана Баррингтона нашли на полу у его постели с перерезанным горлом.
– И убил его лорд Эйвон?
– На каминной решетке нашли наполовину сожженные бумаги лорда Эйвона. Убитый зажал в руке манжету лорда Эйвона, возле тела валялся нож лорда Эйвона.
– Значит, его повесили?
– Не успели. Он дождался, пока его уличили, и сбежал. С той поры его никто не встречал, но, говорят, он добрался до Америки.
– А привидение бродит по дому?
– Его многие видели.
– А почему дом до сих пор пустует?
– Потому что он под охраной закона. У лорда Эйвона не было детей, а сэр Лотиан Хьюм – это который играл тогда с ними в карты – его племянник и наследник. Но он не имеет права ничем распоряжаться, пока не докажет, что лорд Эйвон умер.
Джим молча пощипывал пальцами невысокую траву.
– Родди, – сказал он наконец, – пойдешь со мной нынче ночью смотреть привидение?
При одной мысли об этом меня бросило в дрожь.
– Меня матушка не пустит.
– А ты сбеги из дому потихоньку, как она ляжет спать. Я буду ждать у кузницы.
– В замке все двери заперты.
– А я открою окно, это нетрудно.
– Я боюсь, Джим.
– Но ведь мы пойдем вместе, чего ж бояться, Родди. Ты на меня положись, и никакие привидения тебя не тронут.
И я дал ему слово, что приду, но в этот день во всем Суссексе не было мальчишки несчастнее меня. Джиму все нипочем! А все его гордость, это она влечет его в замок. Он должен пойти хотя бы потому, что ни один человек в нашей округе на это не решится. Но у меня-то такой гордости нет. Я такой же, как все, и для меня провести ночь в замке с привидениями все равно что провести ее у виселицы Джейкоба на пустыре Дичлинга. Но не мог же я обмануть Джима, и я слонялся по дому, такой бледный и несчастный, что моя дорогая матушка решила, будто я наелся зеленых яблок и потому мне надо лечь пораньше, а вместо ужина выпить настой ромашки.
В те времена Англия укладывалась спать рано, ибо лишь очень немногие могли себе позволить роскошь покупать свечи. Когда пробило десять, я выглянул из окна – селение погружено было во тьму, только в гостинице еще горел огонь. Наши окна были совсем невысоко над землей, так что я выбрался из дому без труда, Джим уже ждал меня у кузницы. Мы вместе пересекли луг, миновали ферму Риддена и встретили по пути только двух или трех верховых. Дул свежий ветер, луна то пряталась, то проглядывала между облаками, дорога то серебрилась, то погружалась в непроглядную тьму, и мы забредали в заросли ежевики или вереска, росшего по обочинам. Наконец мы подошли к деревянным воротам с высокими каменными столбами и, поглядев сквозь решетку, увидели длинную дубовую аллею, а в глубине этого мрачного туннеля бледный лик дома, тускло светящийся под луной.
С меня было вполне достаточно одного вида этого дома и вздохов и стонов ночного ветра в ветвях. Но Джим распахнул калитку, и мы двинулись по аллее, а гравий поскрипывал у нас под ногами. Старый дом вздымался высоко в небо, на стеклах множества окошек мерцали лунные блики, три его стены омывал ручей. Вскоре мы приблизились к высокой двери под аркой, сбоку от нее висела на петлях решетка.
– Нам повезло, Родди, – прошептал Джим. – Одно окно открыто.
– А может, хватит, а, Джим? – сказал я, стуча зубами от страха.
– Я тебя подсажу.
– Нет-нет, я не хочу первый.
– Тогда я сам полезу.
Он ухватился за подоконник, и вот его колено уже на окне.
– Ну, Родди, давай руки.
Рывком он подтянул меня вверх, и в следующее мгновение мы оба были в доме с привидениями.
Деревянный пол гулко охнул, когда мы спрыгнули с подоконника, казалось, внизу глухими раскатами отдавалось эхо. Мы застыли на месте, но тут Джим расхохотался.
– Ну совсем как старый барабан! – воскликнул он. – Сейчас засветим огонь, Родди, и поглядим, что тут есть.
У него в кармане оказались свеча и трутница. Пламя разгорелось, и мы увидели каменный свод и широкие сосновые полки, уставленные запыленной посудой. Мы попали в буфетную.
– Сейчас я покажу тебе дом, – весело сказал Джим и, распахнув дверь, первым вступил в зал. Помню высокие, с дубовыми панелями стены, украшенные оленьими головами, и в углу – белый мраморный бюст, при виде которого у меня сердце ушло в пятки. Отсюда можно было попасть во многие комнаты, и мы переходили из одной в другую – кухня, посудная, малая гостиная, столовая, – и всюду так же удушливо пахло пылью и плесенью.
– Тут они играли в карты, Джим, – вполголоса сказал я. – Вот за этим самым столом.
– Смотри-ка, и карты еще лежат! – воскликнул Джим и снял со столика побуревшее полотенце. Под ним и в самом деле оказались игральные карты, колод сорок, не меньше, – они лежали на этом месте с той самой трагической ночи, когда здесь играли в последний раз – еще до того, как я родился.
– Интересно, куда ведет эта лестница? – сказал Джим.
– Не ходи туда! – закричал я и схватил его за руку. – Она, наверно, ведет в комнату, где его убили.
– Откуда ты знаешь?
– Священник говорил, что на потолке они увидели… Ой, Джим, и сейчас видно!
Он поднял свечу – прямо над нами на белой штукатурке темнело большое пятно.
– Кажется, ты прав, – сказал Джим, – но я все равно пойду погляжу.
– Не надо, Джим, не надо! – взмолился я.
– Замолчи, Родди! Если боишься, можешь не ходить. Я мигом вернусь. Что толку искать встречи с привидениями, если… Боже милостивый, кто-то спускается по лестнице!
Я тоже услышал шаркающие шаги в комнате наверху, потом под чьими-то ногами скрипнула ступенька – раз, другой, третий… Лицо Джима было словно выточено из слоновой кости – рот полуоткрыт, глаза устремлены на черный проем двери, за которым начиналась лестница. Он все еще держал свечу в высоко поднятой руке, но пальцы его вздрагивали, и тени прыгали со стен на потолок. У меня просто подкосились ноги – я опустился на пол и скорчился позади Джима, и крик ужаса замер у меня в горле. А шаги приближались.
Потом, едва осмеливаясь смотреть и, однако, не в силах отвести глаз, я различил в углу, где начиналась лестница, смутные очертания человеческой фигуры. Стало так тихо, что я слышал, как бьется мое перепуганное сердце, а когда снова поднял глаза, фигура исчезла, и только вновь глухо поскрипывали ступени. Джим кинулся вдогонку, а я почти без чувств остался в комнате, освещенной теперь лишь луной.
Но так продолжалось недолго. Джим вернулся, взял меня под руку и потащил прочь из дома. Он заговорил, лишь когда мы очутились в прохладном ночном саду.
– Можешь стоять на ногах, Родди?
– Могу, только меня трясет.
– Меня тоже, – сказал он, проводя рукой по лбу. – Прости меня, Родди. Напрасно я впутал тебя в такую историю. Но я думал, это все одни разговоры. Теперь-то и я вижу, что нет.
– Джим, а вдруг это был человек? – спросил я; на свежем воздухе, услыхав лай собак на окрестных фермах, я немножко пришел в себя.
– Это был дух, Родди.
– Откуда ты знаешь?
– Я шел за ним по пятам – и он ушел в стену, точно угорь в песок. Родди, ты что, что с тобой?
Все мои страхи снова вернулись, и меня опять стала бить дрожь.
– Уведи меня отсюда, Джим! Уведи меня! – закричал я. А сам не мог отвести глаз от дубовой аллеи. Джим посмотрел туда же. В темноте кто-то шел под дубами прямо к нам.
– Тише, Родди! – прошептал Джим. – Клянусь богом, будь что будет, но теперь уж я его поймаю.
Мы замерли, неподвижные, точно стволы деревьев позади нас. Кто-то тяжело ступал по песку, и из тьмы на нас надвинулась коренастая фигура.
Джим ринулся на нее, как тигр.
– Уж ты-то, во всяком случае, не дух! – воскликнул он.
Человек удивленно вскрикнул, потом яростно взревел:
– Что за черт! Пусти, не то я сверну тебе шею.
Сама по себе эта угроза не подействовала бы на Джима, если бы не знакомый голос.
– Дядя! – воскликнул он.
– Да это же Джим, черт меня подери! А еще кто? Провалиться мне на этом месте, да это же Родни Стоун! Какая нелегкая занесла вас сюда в такой час?
Мы вышли на освещенное луной место – перед нами стоял Чемпион Гаррисон собственной персоной, на плече большой узел, а лицо такое удивленное, что, не будь я до смерти напуган, я бы непременно улыбнулся.
– Мы исследуем, что тут скрывается, – ответил Джим.
– Исследуете, вон что? Да, капитана Кука из вас не выйдет, ни из одного, ни из другого, уж больно вы оба позеленели. Что с тобой, Джим, чего ты испугался?
– Я не испугался, дядя. Я ничего не боюсь, просто мне раньше не приходилось встречаться с духами, и…
– С духами?
– Я был в доме, и мы видели привидение.
Чемпион присвистнул.
– Так вот что вам тут понадобилось! – сказал он. – Ну как, перемолвились вы с ним словечком?
– Оно исчезло.
Чемпион снова присвистнул.
– Слыхал я, что здесь водится какая-то нечисть, – сказал он, – но мой вам совет: держитесь от всего этого подальше. С людьми и на этом свете хлопот не оберешься, Джим, и нечего из кожи вон лезть, чтобы повстречаться еще и с выходцами с того света. Ну, а на Родни Стоуне совсем лица нет. Если б матушка увидела его сейчас, она бы уж больше никогда не пустила его в кузню. Идите потихоньку, я вас догоню и провожу домой.
Мы прошли с полмили, когда Гаррисон нагнал нас, я заметил, что узла у него на плече уже не было.
Когда мы подошли почти к самой кузнице, Джим задал вопрос, который все время вертелся у меня на языке:
– А вы-то зачем ходили в замок, дядя?
– С годами у человека появляются обязанности, о которых несмышленыши вроде вас и понятия не имеют, – сказал он. – Когда вам будет под сорок, вы, может, и сами это поймете.
Больше нам ничего не удалось из него вытянуть; но хоть я был в ту пору еще совсем мальчишка, я слыхал разговоры про контрабандистов и про тюки, которые они ночью прячут в укромных местечках, так что с той ночи, стоило мне узнать, что береговая охрана поймала очередную жертву, я не успокаивался, пока не видел в дверях кузницы веселую физиономию Чемпиона Гаррисона.
Я рассказал вам кое-что про Монахов Дуб и про то, как мы там жили. Теперь, когда память возвратила меня в старые места, я с радостью задержусь там, ибо каждая нить из клубка прошлого тянет за собою другие нити. Когда я взялся за перо, меня одолевали сомнения, я не знал, достанет ли мне событий на целую книгу, но теперь вижу, что вполне мог бы написать книгу об одном только Монаховом Дубе и о людях моего детства. Кое-кто из них был, без сомнения, суров и неотесан, но сквозь золотистую дымку времени все они кажутся мне милыми и славными. Вот наш добрый священник, мистер Джефферсон, он любил весь мир, кроме одного только мистера Слэка, баптистского проповедника в Клейтоне; или добросердечный мистер Слэк – для него все люди были братья, кроме мистера Джефферсона, священника из Монахова Дуба. А вот мсье Рюдэн, французский роялист, эмигрант, живший на Пэнгдинской дороге. Когда он узнал о поражении Буонапарте, с ним сделались судороги от счастья, а потом его сотрясла ярость – потому что это ведь было и поражение Франции; так что после битвы на Ниле он рыдал от восторга, а на другой день – от бешенства, то хлопая в ладоши, то топая ногами. Помню, какой он был худой, и как прямо держался, и как изящно помахивал тросточкой; его не могли сломить ни холод, ни голод, хотя и того и другого на его долю приходилось в избытке. Он был горд и обращался с людьми с такою важностью, что никто не осмеливался предложить ему еду или одежду. Помню, какие красные пятна выступили на его худых скулах, когда мясник преподнес ему говяжьи ребра. Он не мог от них отказаться, но, выходя из лавки с высоко поднятой головой, он через плечо метнул в мясника гордый взгляд и сказал:
– У меня есть собака, сударь!
Однако всю следующую неделю сытый вид был у самого мсье Рюдэна, а не у его собаки.
Помню еще фермера Пейтерсона, теперь бы его назвали радикалом, а в ту пору как только его не обзывали – и прихвостнем Пристли [1], и прихвостнем Фокса [2], а чаще всего изменником. Тогда мне и в самом деле казалось, что только очень дурной человек может хмуриться, услыхав о победе англичан; и мы с Джимом не стояли в стороне, когда у ворот фермы Пейтерсона сжигали соломенное чучело, изображавшее его самого. Но нам пришлось признаться, что он, может, и изменник, а все равно смельчак – как всегда, в коричневом сюртуке и в башмаках с пряжками, он большими шагами вышел из дому, прямо к нам, и отблески пламени плясали на его суровом лице школьного учителя. Ох, и задал же он нам головомойку, и как же мы были счастливы, когда наконец удалось потихоньку ускользнуть оттуда.
– Вы напичканы ложью! – сказал он. – Вы и вам подобные уже чуть не две тысячи лет проповедуете мир и только и делаете, что уничтожаете друг друга. Если бы все деньги, которые пошли на уничтожение французов, были потрачены на спасение англичан, вот тогда в самом деле стоило бы зажечь в окнах благодарственные свечи. Кто вы такие, как вы смели ворваться сюда и оскорбить человека, послушного закону?
– Мы народ Англии! – выкрикнул юный Овингтон, сын сквайратори.
– Это вы-то?! Да вы только и знаете, что скачки да петушиные бои, а что такое справедливость, об этом вы понятия не имеете! И вы осмеливаетесь говорить от имени народа Англии? Народ – это глубокий, могучий, безмолвный поток, а вы пена, пузыри, жалкая, бесполезная пена, которая плавает на поверхности.
Тогда он казался нам очень скверным человеком, но сейчас, оглядываясь назад, я склонен думать, что и мы, пожалуй, были не лучше.
А еще у нас были контрабандисты! Даунс кишел ими; ведь законная торговля между Францией и Англией была запрещена, и все шло теперь по этому каналу. Однажды вечером я лежал в темноте на общественном выгоне среди орляка, и мимо меня бесшумно, точно форель в ручье, проскользнуло мулов семьдесят, и каждого вел человек. Каждый контрабандист к тому же нес по крайней мере два бочонка настоящего французского коньяка, либо тюк лионского шелку, либо валансьенских кружев. Я знавал Дэна Скейла, вожака контрабандистов, и Тома Хислопа, офицера береговой охраны, и помню, как однажды вечером они встретились.
– Будешь драться, Дэн? – спросил Том.
– Да, Том, так просто не сдамся.
И тогда Том вынул пистолет и выстрелил Дэну в голову.
– Не хотелось мне его убивать, – рассказывал он потом, – но я знал: мне с ним не справиться, нам ведь уже приходилось встречаться.
И Том сам заплатил какому-то стихотворцу из Брайтона, чтобы тот сочинил эпитафию, и стихи эти всем нам казались очень искренними и хорошими. Они начинались так:
Увы! Не медлит пуля роковая,
Летит, чело младое пробивая, —
И пал он, вздох последний испустил,
Навеки очи томные смежил…
Там были и другие строчки, наверно, эпитафию еще и сегодня можно отыскать на Пэтчемском кладбище.
Однажды, вскоре после нашего похода в замок, я сидел дома, разглядывал всякие диковинки, которые отец развесил по стенам, и, как все ленивые мальчишки, от души жалел, что мистер Лилли не умер до того, как написал латинскую грамматику; матушка вязала что-то, сидя у окна, и вдруг удивленно вскрикнула:
– Боже милостивый! Какая вульгарная особа!
Матушка так редко говорила о ком-нибудь плохо (кроме генерала Буонапарте), что я вскочил и кинулся к окну. По улице медленно двигалась коляска, запряженная малорослой лошадкой, и в ней сидела чудная-пречудная дама. Сама толстая, поперек себя шире, а лицо такое красное, что багровые щеки и нос даже отсвечивали лиловым. На голове большущая шляпа с изогнутым белым страусовым пером, а из-под полей глядят дерзкие черные глаза. Глядят так гневно, с вызовом, точно она говорит каждому встречному: можете думать обо мне, что хотите, но уж я-то вас ни в грош не ставлю. На плечи у нее было накинуто что-то вроде пунцовой мантильи, отделанной у шеи белым лебяжьим пухом, вожжи совсем провисли, а лошадь шла то по одной стороне дороги, то по другой – как вздумается. Коляска покачивалась, и голова в большущей шляпе тоже покачивалась в такт, и нам видно было то донце, то поля.
– Какой ужас! – воскликнула матушка.
– А что с ней?
– Да простит меня бог, если я ошибаюсь, но, по-моему, она пьяна, Родди.
– Смотрите-ка, – закричал я, – она остановилась у кузницы! Сейчас я все узнаю. – И, схватив шапку, я стремглав кинулся вон из дому.
В дверях кузницы Чемпион Гаррисон подковывал лошадь, и когда я выскочил на улицу, он стоял на коленях, копыто было зажато у него под мышкой, а в руке он держал рашпиль. Женщина в коляске манила его пальцем, он уставился на нее, и лицо у него было какое-то странное. Наконец он бросил рашпиль, подошел к ней, остановился у колеса и, покачивая головой, стал что-то ей говорить. А я проскользнул в кузницу, где Джим доделывал подкову, и стал смотреть, как он споро работает, как ловко загибает заклепки. Он все сделал, вынес подкову, а чудная женщина все разговаривала с его дядей.
– Это он? – донесся до меня ее вопрос.
Чемпион Гаррисон кивнул.
Она подняла на Джима глаза – в жизни я не видал у человека таких больших, таких черных удивительных глаз. И хоть я был совсем мальчишка, я понял, что это обрюзгшее лицо было когда-то очень красивым. Она протянула руку (пальцы у нее шевелились, словно она играла на клавикордах) и тронула Джима за плечо.
– Надеюсь… надеюсь, ты здоров, – запинаясь, произнесла она.
– Совершенно здоров, сударыня, – ответил Джим, переводя взгляд с нее на дядю.
– И ты всем доволен?
– Да, сударыня, благодарю вас.
– И нет ничего такого, чего бы тебе очень хотелось?
– Да нет, сударыня, у меня все есть.
– Ну, иди, Джим, – строго сказал дядя. – Раздуй горн, эту подкову надо перековать.
Но женщина, видно, хотела еще поговорить с Джимом и рассердилась, что его отослали. Глаза ее сверкнули, она вскинула голову, а кузнец, казалось, пытался ее успокоить. Они долго шепотом переговаривались, и под конец она как будто утихомирилась.
– Так, значит, завтра? – громко спросила она.
– Завтра, – ответил он.
– Вы сдержите свое слово, а я сдержу свое, – сказала она и тронула кнутом лошадку.
И пока она не превратилась в красную точку далеко на белой дороге, кузнец все стоял с рашпилем в руках и смотрел ей вслед. Потом он обернулся, а лицо у него было печальное-печальное, никогда еще я его таким не видел.
– Джим, – сказал он, – это мисс Хинтон, она будет жить в «Кленах», возле Энсти-Kpocca. Ты ей понравился, Джим, может, она тебе кой в чем поможет. Я ей пообещал, что завтра ты к ней сходишь.
– Не нужна мне ее помощь, дядя, и неохота мне ее видеть.
– Но ведь я пообещал, Джим! Ты не захочешь, чтоб я перед ней оказался вралем. Ей бы только поговорить с тобой – ведь она совсем одна живет, скучно ей.
– Да о чем ей со мной говорить?
– Ну, кто ее знает, а ей, видать, очень хочется, ведь женщине чего только не взбредет на ум. Вот уж Родни Стоун, верно, не отказался бы навестить добрую леди, ежели б думал, что станет от этого богаче.
– Ладно, дядя, если Родди пойдет со мной, я, пожалуй, схожу, – сказал Джим.
– Конечно, пойдет! Пойдете, Родни?
Одним словом, я согласился и понес все эти новости домой, моей матушке, – она была охотница до всяких безобидных сплетен. Услыхав, куда я собираюсь идти, она покачала головой, но запрещать не стала, так что все уладилось.
До Энсти-Кросса было добрых четыре мили, но домик оказался премилый: уютный, весь в жимолости и диком винограде, крыльцо деревянное, на окнах частый переплет. Дверь нам отворила какая-то женщина, по виду служанка.
– Мисс Хинтон не может вас принять, – заявила она.
– Она сама нас позвала, – возразил Джим.
– А я-то тут при чем? – грубо ответила женщина. – Говорю вам, не может она вас принять.
Мы постояли в нерешительности.
– Вы ей все-таки скажите, что я здесь, – вымолвил наконец Джим.
– Скажите! Да как я ей скажу, когда ее и пушками теперь не разбудишь? Подите сами попробуйте, коли охота.
Она распахнула дверь, и в глубине комнаты, в большом кресле, мы увидели бесформенную фигуру и свесившиеся черные космы. И в уши нам ударил ужасающий храп, точно хрюкало стадо свиней. Мы только взглянули на нее и тут же выскочили за дверь и кинулись домой. Что до меня, я был еще совсем мальчишка и не понимал, смешно это или страшно; но Джим очень побледнел и расстроился.
– Никому ни слова, Родди, – сказал он.
– Только матушке.
– А я не хочу даже дяде говорить. Скажу, что она захворала, бедняжка. Довольно и того, что мы видели ее позор, не хватает еще, чтобы вся округа стала про нее сплетничать. Как подумаю, тошно становится и сердце щемит.
– Она и вчера была такая, Джим.
– Разве? А я и не заметил. Знаю только, что глаза у нее добрые и сердце тоже, я это сразу увидал, когда она на меня поглядела. Может, она дошла до такого потому, что у ней нет друга.
Несколько дней он ходил как в воду опущенный. А я скоро совсем бы все это забыл, если бы не его несчастное лицо. Но это была не последняя наша встреча с женщиной в пунцовой мантилье; не прошло и недели, как Джим снова попросил меня пойти с ним в Энсти-Кросс.
– Она прислала дяде письмо, – сказал он. – Она хочет со мной поговорить, а мне легче, если ты тоже там будешь, Родди.
Я только обрадовался прогулке, но когда мы стали подходить к ее дому, Джим забеспокоился – боялся, как бы опять не вышло чего худого. Но страхи его скоро прошли, потому что, едва мы стукнули калиткой, она тут же выскочила из домика и побежала нам навстречу. Вид у нее был такой чудной – на плечах какая-то фиолетовая накидка, а лицо большое, красное и улыбается; будь я один, я б, наверно, пустился наутек. Джим и тот приостановился, словно не знал, как быть, но она встретила нас так сердечно, что мы скоро совсем освоились.
– Вы молодцы, что навестили старую одинокую женщину, – сказала она. – И мне надо перед вами извиниться, что во вторник вы зря потратили время, но отчасти вы сами тому виной: я подумала, что вы придете, и разволновалась, а стоит мне разволноваться, и у меня начинается нервная лихорадка. Бедные мои нервы! Вот смотрите, какие они у меня!
Она протянула вперед руки, пальцы все время подергивались. Потом взяла Джима под руку и пошла с ним по дорожке.
– Я хочу тебя узнать, узнать хорошенько, – сказала она. – С твоими дядей и тетей мы старые знакомые, и, хотя ты меня, конечно, не помнишь, я не раз держала тебя на руках, когда ты был еще младенцем. Скажи мне, дружок, – обернулась она ко мне, – как ты называешь своего приятеля?
– Малыш Джим, сударыня, – ответил я.
– Тогда я тоже буду звать тебя Малыш Джим, если ты не против. У нас, у людей пожилых, есть свои преимущества. А теперь пойдемте в комнаты и будем все вместе пить чай.
Она ввела нас в уютную комнатку, ту самую, куда мы заглянули в прошлый раз, и там посредине стоял стол, накрытый белой скатертью, и на нем сверкало стекло, мерцал фарфор, на блюде громоздились краснощекие яблоки, а хмурая служанка только что внесла полную тарелку горячих сдобных булочек. Вы и сами понимаете, что мы отдали дань всему угощению, а мисс Хинтон то и дело подливала нам чаю и подкладывала на тарелки то того, то другого. Дважды она вставала из-за стола и шла к буфету в дальнем углу комнаты, и оба раза Джим мрачнел, ибо мы слышали, как стекло тихонько позвякивало о стекло.