bannerbannerbanner
Чезар

Артем Михайлович Краснов
Чезар

Полная версия

Утром во вторник позвонил Рыкованов и велел заехать на Треугольник: так он называл квартал между улицами Вишнегорской, Дегтярёва и Машиностроителей, прямо у завода.

– Засыпало их тут знатно, – сказал Рыкованов. – Подъезжай, поглядим. Черти зелёные наверняка раскачивать начнут.

Этот многострадальный квартал частенько засыпало пылью, а иногда серными осадками, отчего листва здесь даже в начале лета была нездоровая, бледно-жёлтая.

Внедорожник Рыкованова я нашёл на парковке в центре Треугольника. Недалеко на улице Липецкой находилась квартира, где я провёл детские годы до переезда родителей на улицу Сони Кривой, но я её почти не помнил.

Рыковановский водитель Витя, крепкий безразличный старик, стоял неподвижно, как варан, способный замирать в одной позе на несколько часов.

– Туда ушёл, – кивнул мне Витя, выходя из оцепенения.

Я двинулся в сторону Вишнегорской – она шла параллельно 2-ой Павелецкой, за которой уже начиналась территория ЧМК. Квартал был построен в самом конце 50-х и состоял из двухэтажных трафаретных домов самой простой формы. Первые строители комбината жили в палатках и бараках, и отдельные квартиры, пусть и в этих смешных домах, семьдесят лет назад были роскошью.

Рыкованов стоял перед фасадом дома №10 и смотрел на его мутные, не зашторенные окна, будто играл с домом в гляделки. Дом не моргал, держался и Рыкованов. Он как-то странно развёл руки, будто ожидал, что дом может броситься на него. Когда я подошёл, он обмяк и кивнув:

– Глянь, Кирилл Михайлович, мой родной дом. Ровесники мы: оба шестидесятого года.

Он прошёл через пыльную траву к стене и коснулся кирпичей:

– Кладка видишь какая? Неровная. Говно кладка. Самострой. Время такое было: сами строили, сами вкалывали, сами гордились… – он развернулся к комбинату и сделал широкий жест. – Здесь же леса были, пустота… А кругом война, пушки стреляют… В самый разгар войны комбинат строили. Вернее, тогда ещё завод: комбинатом он потом стал. Тут же всё с двух печей и юрты начиналось.

– И долго вы здесь жили? – спросил я из вежливости.

– До семи лет. Потом на Хмельницкого переехали. Альберт там родился. Пошли-ка.

Он решительно зашагал, хромая и переваливаясь на своих больных, облучённых суставах. Мы обогнули дом и вошли в пахнущий мокротой подъезд, по сбитым ступеням поднялись на второй этаж, и Рыкованов забарабанил в дверь:

– Открывай, дед, я тебя в окне видел! Открывай, не обидим.

После долгой возни дверь отворилась, и нас обдало кухонным запахом, словно долго вываривали говяжьи кости. Сморщенный хозяин к нашему визиту отнёсся равнодушно. Его покрасневшие веки походили на края расползшейся раны. Жёлтые глаза смотрели на нас без интереса. Дед непрерывно жевал.

Рыкованов прошёл в комнату и огляделся:

– Полвека тут не был… – сказал он и скривил губы. – Ничего не помню. Не моё. Чужое. Помню комнату большую. И скатёрку помню белую. Маму… А вот это всё не моё, – он похлопал по стене, и обои сухо заиграли под его пальцами.

Несколько минут он смотрел в окно на узкую улицу Вишнегорскую, рельсы вдоль неё и увядшие кусты. Он потянул створку рамы, та со звоном открыла и впустила в комнату жаркий воздух, начинённый металлом и заводским ультразвуком. Рыкованов вдруг повеселел и заговорил с усмешкой:

– Приватизация! Говорят, мол, Рыкованов скупил завод за спиной государства! Да как же! Забыли историю! – он обернулся ко мне, и глаза его метали молнии, словно я был источником дезинформации. – Кирюша! Да государству нужна была эта приватизация больше, чем мне, чтобы спасти заводы от разграбления красными директорами, понимаешь? Меня просили взять это на себя! На горб себе взвалить! Думаешь, завод тогда приносил прибыль? Шиш! Что бы осталось от вашего Челябинска? Хозяин, нужен, хозяин! Городу нужен завод, налоги, рабочие места! Вот, получите, распишитесь. Рыкованов слово держит.

Он с досадой провёл пальцем по наружному стеклу, стирая пыль.

–Во! – выставил он палец в чёрной пудре. – Они из-за этого переживают. Твёрдые частицы! Графит обычный! А всё потому, Кирюша, что когда человек живёт слишком хорошо, он начинает с жиру беситься. Думаешь, эти частицы вредны? Да как же! Ты грифель карандашный жевал в школе? Так это то же самое. Если человек не жил по-настоящему, своей шкурой не рисковал, ему всякое мерещится. Мнительные все очень стали.

Он шумно сопел ноздрями.

– А зимой тут знаешь как было? С той стороны, со Свердловска, ещё не застроили, комбинат хорошо виден был. Едешь с дядькой на его «Москвиче», а трубы, постройки, централи – всё скрыто за клубами пара, который так в косичку сплетается и в небо уходит. И кажется, будто завод весь туда стремится… Красиво… Мы гордились этим! Мы понимали: завод работает, дым идёт, страна в порядке.

Он с досадой махнул рукой:

– Война всё по своим местам расставит! Я одну войну уже прошёл и знаю, как она мозги прочищает. Там, в зоне, у нас не было времени на фантазии. Там надо было идти вперёд, вперёд, к победе! И много чего было: и лучевая болезнь, и малокровие. Но это было не напрасно, это ради победы, ради будущего. А вот это всё… – он снова показал свой палец в чёрной пудре. – Это, знаешь, для того нужно, чтобы журналисты и блогеры, цвет общества, без работы не остались. Ладно, айда!

Он рванул к выходу. Мы вышли из квартиры также внезапно, как ввалились в неё. Слепой взгляд хозяина не отразил ни одной эмоции.

Мы остановились у подъезда. По дорожке вдоль дома к нам приближался человек. Походка его была неровной, хлябающей. Это был молодой парень в накинутом на голые плечи кителе, из под которого проглядывали торчащие рёбра. Несмотря на худобу, плечи его были широкие, как у гребца, но удивительно плоские. Он приблизился к Рыкованову и рассмеялся:

– Чё, папаша, запарился? Жарко! – он поднял палец к небу. – Гляди, напечёт. Садись вон на скамеечку. Гляди, цветочки тут. Тёти Машины цветочки.

Я выступил вперёд, отстраняя его от Рыкованова. Парень завихлялся и вдруг склонился к кусту шиповника, сунув лицо в остатки розовых лепестков. Наркоманы в этом районе были не редкостью. Я хотел идти дальше, но заметил, что Рыкованов остановился и достаёт сигарету. Он протянул пачку человеку в кителе, и тот, картинно поклонившись, выбил из неё сразу три, одну из которых зажал с сухих губах, а две остальные рассовал за уши. Рыкованов щёлкнул зажигалкой.

– Живёшь здесь? – спросил он.

Парень затянулся:

– Живу, конечно. А чё не жить-то? Солнце светит, ветер дует. Вон, цветочки растут. Тёти Машины цветочки. Не рви только, понял? – он поводил сигаретой перед носом Рыкованова.

На его лице выделялись тёмные, словно подведённые тушью глаза с огромными зрачками, глядящие мимо нас. Взгляд их был как бы скрещен и потому неприятен.

– Работаешь где? – спросил Рыкованов. – Мамке помогаешь?

– Мамки нет давно. А батя у меня козёл, – он вдруг расхохотался: – Чё ты, отец, пургу метёшь?! Работаешь! В армии гляди как работал! – он высунул из-под кителя руку и показал длинный шрам вдоль запястья. – Отработал своё. На пенсии я.

– А на завод почему не идёшь? – спросил Рыкованов. – Приходи ко мне, я тебя лично устрою.

Парень сплюнул и усмехнулся:

– Устроит он… Ты кто там, сантехник?

– Сказал устрою – значит, устрою. А ты это дело бросай!

Парень внезапно ощетинился:

– Чё я на твоём заводе не видел? Здоровье гробить. Видали мы таких работящих. Я лучше на войну поеду. Там сто пятьдесят тыщ в сутки платят, прикинь? Орде жопу надерём.

– Да нахер ты там такой нужен, доходяга, – усмехнулся Рыкованов.

Парень не обиделся, повихлялся ещё и двинулся дальше, теряя к нам интерес. Он напевал:

– А ты цветочки нюхай, дядя, только не рви. Тёти Машины цветочки… Опали – это завод их кислотой травит. А пусть травит! Нас хер чем убьёшь!

Мы направились к машинам. Рыкованов мрачно проговорил:

– Такие и в моё время были. Если человек без хребтины, его за уши не вытащишь. Только себя жалеть умеет. Жители бузу подняли, что пахнет им третий день. Вот, Кирюх, объективно скажи: ты что видишь? Ну, пыль, да? Ну, костерком немного пахнет. А мы в какой пыли росли? Ну, вспомни, тут курорт разве был? Ты же тоже местный. Всегда пылило! И карьеры пылили, и дороги. Мы в этой пыли выросли, это наша альма-матер, наш океан.

– Серные осадки были, от этого листва пожелтела, – заметил я. – Они за это переживают.

– Сера! – фыркнул Рыкованов. – А ты знаешь, сколько мы её потребляем? Ты погляди внимательно. Вон, Альберт свои вина делает, там добавка Е220 – это оксид серы, между прочим. Ну, и что такого? Он же летучий: ветром дунуло, нет серы. Тут раз в год совпало: плавка плюс инверсия плюс штиль. Но это же редко бывает! Тоже мне, история!

Я промолчал.

Когда мы подошли к машинам, где ждал неподвижный Витя, Рыкованов остановился и сказал:

– Я знаешь, что в зоне понял? Нет никакой экологии.

– В каком смысле?

– Ну, нет такого понятия вообще. Это как астрология. Вот я тебе скажу: когда Луна в Меркурии, у тебя, Кирюха, ноги отнимутся. И если ты поверишь, они у тебя и отнимутся. Я через себя всю таблицу Менделеева пропустил! Ну, погляди на меня: чё у меня, хвост вырос? Рога? Мне уже почти шестьдесят, а я рога кому хочешь обломаю. Потому что нет никакой экологии! Можно в горном воздухе в тридцать лет помереть, а можно у нас прямо на заводе палатку поставить и жить счастливо, если не накручивать себя.

Я не стал возражать. Рванув дверь машины, Рыкованов добавил:

– Заезжаю тут в город со стороны Каштака, где сады: вонь стоит – ты бы знал! Как в газовой камере. А откуда дым? Садоводы мусор жгут или бани топят, чёрт их знает! А Аристов с его свиньями как воняет? А очистные? Но валят-то всё на нас. Кто город потравил? Рыкованов, конечно. Когда заводы на боку лежали, никто о чистом воздухе и не думал, все о зарплатах переживали. А как мы предприятия перезапустили, тут же нарисовались шлюхи экологические! Кстати, о шлюхах… Тут в деле Самушкина новый поворот намечается.

 

Он протянул мне смартфон с сообщением от Пикулева.

«Пришли результаты вскрытия. Собираемся у тебя».

* * *

На внутренней парковке заводоуправления алая Ferrari Пикулева на фоне чёрных внедорожников смотрелась низкой и слишком яркой, как содранная болячка. На её красном капоте слабо отражались облака.

Пикулев уже восседал во главе рыковановского стола, и вид у него был задумчивый. Рядом с ним сидел, раскладывая бумаги, Мирон Шульга, бывший военный врач, переучившийся на юриста. Я сел напротив.

– Ну, что врачи говорят? – спросил Рыкованов мрачно, принимая от Пикулева бумаги и читая вслух: – Множественные геморрагические инфильтрации… Гемоторакс нетравматического генеза… Суба… чего-то там… кровоизлияние в левую гемисферу. Что это значит-то? У него геморрой был или что?

Шульга откашлялся и после лёгкого кивка Пикулева ответил:

– Гемоторакс – это кровоизлияние в плевральную полость, в лёгкие. Плюс признаки инсульта. Судя по описанию, сосуды стали хрупкими, начали рваться.

– А чего у него сосуды-то хрупкие оказались? – буркнул Рыкованов, разложив перед собой листок и нависая над ним, словно устрашал пойманную дичь. Его угловатая голова медленно двигалась. – Молодой вроде ещё…

– Вот тут результаты химико-токсикологической экспертизы, – протянул Шульга другой документ. – В тканях лёгких и костях обнаружен стронций. Оценочная доза облучения – более 10 грей. Это очень много, очень. Судя по всему, это острая лучевая болезнь.

– Да ну! – возмутился Рыкованов, хлопнув ладонями по столу. – Кому ты рассказываешь, Мирон Иванович? Я лучевиков видел! От лучёвки так быстро не помирают. Кирилл вон говорит, Эдик с мегафоном бегал, народ баламутил, а у него, оказывается, лучевая болезнь в крайней стадии и сосуды как решето! Да не поверю!

Мирон пожал плечами и откинулся в кресле:

– Мы не знаем, когда именно он получил дозу. Кратковременная ремиссия характерна для лучевой болезни: её называют периодом видимого клинического благополучия.

Рыкованов приоткрыл окно и закурил, целясь струёй дыма в небольшую щель. Запах табака вывел Пикулева из прострации, тот постучал пальцами по бумагам и требовательно спросил:

– Мирон Иванович, когда именно он был отравлен? Что там пишут?

Шульга ещё раз пробежался глазами по документу.

– Судя по бурному развитию симптомов, незадолго до смерти. Из-за обширных повреждений сложно сказать, каким образом он получил дозу, но это было не внешнее воздействие: или ингаляционный способ, или с пищей, или сразу в кровь. Иначе на теле были бы ожоги.

– Всё равно не понимаю, – проворчал Рыкованов. – Да видел я, как от лучёвки помирают, но чтобы так сразу, за пару часов…

– Внутреннее облучение может быть крайне интенсивным, – ответил Шульга. – К тому же на фоне перенесённого онкологического заболевания. Радиация бьёт в самое слабое место: у него это сосуды.

Пикулев развернул ко мне огромное кресло Рыкованова и впился взглядом:

– Ты говоришь, за пару дней до смерти он уезжал?

– Да, близкие подозревают, что в Екатеринбург, но я думаю…

Пикулев оборвал:

– Вот! Вот где копать надо! Если Самушкин встречался с дягилевскими, значит, они и потравили. Радиация! Конечно, радиация – все сразу на нас подумают. С кем он виделся?

– Мы не знаем, – ответил я.

– Ищи, Кирилл, ищи! – воскликнул Пикулев. – Долго тянешь! Видишь как всё поворачивается! Сарматы готовят грязную бомбу, вся общественность накалена, а тут наш святой Эдуард гибнет от облучения! Так на нас что угодно повесят, и что мы с сарматами заодно. Надо ставить точку в истории!

Он с досадой оттолкнул от себя лист и нервно заколотил по столу позолоченной ручкой.

– А, чёрт! – воскликнул он. – Дягилевские точно сольют всё в прессу. Радиация всегда с нами ассоциируется, тут и доказывать нечего. Надо сработать на опережение, ясно?

Я промолчал. Пикулева это разозлило:

– Кирилл Михайлович, тебе ясно? На опережение!

– Что это значит? – спросил я.

– А то и значит! Нельзя ждать! Сейчас очень неудачное время для таких скандалов. Можно было бы заявить, что он умер от инсульта, но не получится: хоронить будут в закрытом гробу, народ не поверит. Тут надо что-то посерьёзнее выдумать. Как хочешь, но закрывай историю. Время даю до конца недели. Не можешь раскрыть – придумай что-нибудь!

Когда Пикулев с Шульгой вышли, Рыкованов не спеша вернулся в своё кресло, покачался в нём, поскрипел, словно выгоняя пикулевский дух, и кинул перед собой полусмятую пачку сигарет.

– Дрогин на тебя жалуется, – сказал он и посмотрел на меня испытующе. – Говорит, работать мешаешь, рукам волю даёшь.

– Дрогин скотина, – ответил я.

– Скотина, – согласился Рыкованов и вдруг добавил с горечью. – А там все скоты! Знаешь, что эти пролетарии у меня за спиной говорят? Куда только не посылают! Вот и нужны такие Дрогины, иначе нас живьём сожрут.

– Но тут повод есть. В ЭСПЦ-2 сильные утечки из конвертора. Пусть инженеры посмотрят, что можно сделать…

– Да посмотрят, не дурней твоего! – отмахнулся Рыкованов. – Мы, знаешь, как раньше работали? Дизель Д-130 молотит, струя гари толщиной с руку, чёрное всё, сизое, на три метра не видать. И так целый день пашешь. А на улицу выйдешь: что за воздух такой кислый? А он не кислый – он свежий. Вот так и работали. А потом ещё в зоне…

Я был уже у дверей, когда он окликнул меня:

– Кирюша, тебе менты хоть помогают?

– Чем они помогут? Дело в следкоме. Мешают скорее: вчера вызывали, снова показания записывали.

– Это кто у них такой ретивый?

– Следователь Сердюков.

Сердюков позвонил мне на личный телефон и пригласил без повестки, словно хотел поделиться подробностями дела Самушкина. Когда я приехал, он долго не появлялся, а потом устроил мне практически допрос о наших отношениях с Эдиком. Я напомнил Сердюкову, кто я такой и почему занимаюсь этим делом, но он заявил, что никаких распоряжений не получал и назначен недавно, что у него поручение от следственного комитета и, более того, дело кажется ему очевидным. «Что значит очевидным?», – спросил я, но он лишь процедил: «Следком разберётся».

– Анатолий Петрович, если откровенно, позиция регионального МВД мне непонятна. Я давал показания в следственном комитете 10 июня. Теперь те же вопросы мне задают свои же менты – их это как вообще касается?

Рыкованов равнодушно заметил:

– Кирюш, чего ты выдумываешь? Ты сам мент и знаешь, как там всё делается. Дал показания и ладно. У ментяр своя отчётность. Им тоже деятельность изображать надо. Да и ты сильно не буровь: «глухарь» это дело.

– В смысле? – не понял я. – Альберт Ильич вон другого мнения.

– Да у Альберта всегда паника на первом месте. Всё рассосётся, всё образуется. Ты поспокойнее там. Придумаем, как народу это продать.

Я вышел из кабинета, озадаченный рыковановским благодушием.

* * *

Мой опыт работы в полиции говорил, что человек пропадает бесследно в трёх случаях: если его убили или держат в плену, если он страдает психическими отклонениями или же скрывается. В случае с Отрадновым все три версии казались равновероятными, и это изводило меня, словно за десять дней я не сдвинулся с мёртвой точки.

В ночь на среду я не мог заснуть. Болела голова. Простыня сбилась подо мной и превратилась в стиральную доску, а когда я встал, на ней остался мой жаркий мучительный отпечаток. Свечение из окна рисовало на полу расходящиеся трапеции. Из тёмного угла заворчал мотор холодильника. Часы рубили время с медным звяканьем. Неужели они всегда такие громкие? Эти часы когда-то приволокла Ира, но так и не забрала.

Я вышел на балкон и распахнул створку. Ночная свежесть с облегчением зашла внутрь и обдала меня запахом спящей зелени, асфальта и мокрой пыли – вечером прошёл слабый дождь. Дул сильный западный ветер, снимая с города его дымную кожуру. Кислород, настоянный на хвое Уральских хребтов, промывал город, и ночь казалась прозрачной и лёгкой. Со стороны железнодорожного вокзала доносился скрип вагонов.

Хочу ли я продолжать? Я мог бы бросить всё и уехать. Обеспечил ли я себя до конца жизни? Надеюсь, что нет, и что моя жизнь продлится дольше, но я заработал достаточно, чтобы взять хороший отпуск, на год, на два.

Я заигрываю с этой мыслью, как заигрывают с красивой недоступной женщиной. Я не могу остановиться на полпути. Не могу уехать побеждённым. За мной тянется бикфордов шнур старых дел, который рано или поздно приведёт врагов и бывших друзей к моему новому дому.

Впрочем, дело не в страхе. Я умею скрываться, да меня и не будут искать слишком тщательно. Но я болен этой работой и этим городом. Город выжег меня изнутри, опустошил, подменил мою личность. Мы поработили его, он поработил нас, эта боль взаимна и эта связь неразрывна. Что я буду делать за его пределами, за границей, в Провансе, в Тоскане? Там не будет меня, туда доедет лишь пузырь, не способный ни воспринимать красоту, ни любить, ни наслаждаться жизнью.

Наш город стоит на окраине империи и выпячивает грудь в сторону, где мерцают хищные взгляды ордынцев. Могу ли я его бросить? Война всё равно случится, и лучше бы она случилась сейчас, когда мы можем завладеть инициативой. Война обостряет нашу связь с предками, с Александром Невским, с Дмитрием Донским, с Иваном III: со всеми, кто не боялся дать отпор интервентам. Мы, новое поколение руссов, обязаны доказать свою состоятельность. Ордынцы не должны больше пировать на костях наших князей. Но мы снова стоим на Угре, снова ждём…

Пульс в голове досаждал всё сильнее, но я знал эту разновидность боли: о ней нужно просто забыть, повернуть голову, расслабить мышцы, и боль исчезнет.

Было полвторого ночи. Наступало самое тихое и самое тёмное время суток – краткое затишье перед ранним рассветом. Ленивые такси плелись по улице Воровского, светя подслеповатыми фарами. Иногда проносилась лязгающая «Газель» или дорогая, похожая на камбалу машина, и её фары отражались во влажном асфальте. Моя «Мазда» стояла на парковке, едва заметная в тени, напоминая монумент.

Мне захотелось на улицу, в этот аквариум ночной жизни, где гладкие тела машин мелькают и расплываются по океану летних сумерек. Я оделся, накинул лёгкую куртку, взял ключи от «Мазды» и спустился к стоянке. Воздух пьянил: Челябинск словно подключили к кислородному баллону, увеличив его пульс, гемоглобин, иммунитет.

Вид у «Мазды» был жалкий: дождь оставил на ней некрасивые разводы. Лёгкая дверь открылась, чихнув пылью. Двигатель замолотил, весело прочищая глотку. Я опустил мягкий верх. На лобовом стекле болтались два розовых помпона, которые прицепила Ира.

На пустой влажной дороге бег «Мазды» казался непринуждённым, и нажатие на газ вызывало дрожь предвкушения по всему утлому кузову. Мы были словно два любовника. Ветер, копившийся под рамкой лобового стекла, с рёвом обрушивался мне на колени, проникая под куртку и надувая её парусом.

С Воровского я свернул на Красную, которая уходила вниз к слабо подсвеченному зданию Дворца спорта. На Сони Кривой я перескочил рельсы, оставив слева квартал, в котором вырос, и с хлопающим рёвом помчался в направлении ЮУрГУ, вывернул на проспект Ленина, пронёсся вдоль второго корпуса университета и зачем-то свернул на парковку у главного здания. Вдоль памятника «Вечному студенту» шла молодёжь и, заметив меня, бросилась наперерез, размахивая руками, гикая. Я остановился. Они с любопытством заглядывали внутрь:

– А сколько такая стоит?

– Быстро разгоняется?

– Она на бензине?

Я и раньше замечал экстравертированность «Мазды», низкая посадка в которой и отсутствие крыши делали общение непринуждённым. В такой машине невозможно смотреть на кого-то сверху вниз, как из окна рыковановского «Лексуса». «Мазда» является автомобильным воплощением левых взглядов, и люди, живущие ночной жизнью, ценят это. Ответив на вопросы, я утопил газ в пол, «Мазда» широко вильнула кормой, молодёжь восторженно завыла.

Я вернулся на проспект Ленина, где сладко пахли липы, а ближе к площади Революции из боковых улиц потянуло липким духом тополей. Поймав зелёную волну, я почти без остановок долетел до главной проходной ЧТЗ, где стоял памятник первом трактору «Сталинец»: неказистому, серому и тоже с открытым кузовом. У памятника было пустынно, и лишь в темноте угадывалась фигура грязного человека на парапете. Фары ослепили его, но он не поднял бородатого лица. За его спиной над проходной вспыхнули пять чугунных орденов. Сейчас завод выпускал преимущественно не тракторы, а танковые дизели, для которых «Чезар» поставлял металл.

От ЧТЗ я вернулся к началу улицы Танкистов и свернул в старый район, где когда-то жил мой друг, ушедший в армию и не вернувшийся оттуда из-за нелепого инцидента с перевернувшимся БТРом. Однотипные пятиэтажки, узкие проезды, цветники в старых шинах и множество чумазых, слившихся с темнотой «Жигулей» встретили меня как родного, словно район и не изменился с нашего детства. Он казался бедным, но ухоженным, как провинциал, для которого чистая рубашка значит больше, чем корона. Район живо напомнил о временах, когда челябинский рабочий-тракторостроитель был центральной фигурой этого мира. Этот мир не умер, он обиженно затаился, ожидая, когда наши финансовые стратеги с лондонской степенью МВА решат его судьбу, ориентируясь на мировой спрос и сырьевые котировки.

 

Челябинск вообще был стыком того, что не могло пересекаться. В нём жила невыносимая, сладкая местечковость, которая сушит бельё во дворе и украшает палисадники гномами из старых бутылок. Но в нём же клокотал пульс мировой экономики, которая вкачивала в него инвестиции и выкачивала их обратно в удвоенном размере, оставляя после себя серный привкус во рту. Бельё здесь сушили только в удачный день, потому что в остальные оно пахло гарью.

Стоя на светофоре, я поймал беглый взгляд худого некрасивого старика за рулём такси. У него был огромный искривлённый нос и татуировки на обоих запястьях. Он смотрел презрительно: так капитан рыболовецкого баркаса кривится при виде прогулочной лодки. Его взгляд скользил по розовым пушистым шарам. Ира называла их то «бомбоны», то «понбоны», никогда не выговаривая слово «помпон» правильно.

Через Марченко и Салютную я выбрался на улицу Героев Танкограда и поехал в направлении промзоны, разогнавшись так сильно, что стоящие в отдалении панельные дома подступили ближе. Локоть, который я положил на дверь, вспарывал упругую ночь. Воротник куртки бился, стараясь подхлестнуть меня или удушить.

Но когда я въехал в промзону, воздух отяжелел и потерял самую звонкую из своих нот, в нём появился цеховой привкус, и меня накрыло серой светящейся дымкой – облаком мелкодисперсной пыли, которую сдувало с ферросплавного завода. Казалось, я заехал под свод тусклого тоннеля.

Забор предприятия шёл вдоль самой дороги, но завод оставался невидимым: его скрывали темнота, пыль и ряды бесцветных деревьев, которые выскакивали мне навстречу подозрительными стражами. Вокруг было пустынно, и, сбавив скорость, я услышал мерный звук завода, почти неразличимый вибрирующий гул, который разлетался вместе с оксидной крошкой.

За этим забором среди цехов полувековой давности Пикулев построил офисное здание, где сидело управление завода, но сам бывал здесь редко – он предпочитал небоскрёб на Кировке. Офис на ферросплавном располагался таким образом, чтобы через его фронтальные окна открывался вид на крашеные фасады ближайших цехов и отремонтированные трубы. Когда Пикулев привозил гостей, от губернаторов до полпредов, завод задерживал дыхание и выглядел ухоженным, почти европейским предприятием. Его гремлины оживали потом: сырьё измельчалось в мелкодисперсную пыль, раскалённые электроды спекали металлическую стружку с кварцитом и хромовыми рудами, воздух удобрялся окислами алюминия и марганца. «Удушающий приём», – со смехом говорил об этом явлении Рыкованов.

Обогнув завод, я вывернул на дорогу Северный луч. Слева от неё шли отвалы ферросплавного производства, с другой располагалась городская свалка, которая постоянно горела и кашляла на город гнилью.

Наступил самый тёмный час ночи. Сзади появились фары и вскоре материализовались в виде оглушительного рёва и волны ветра – дорогая машина разрывала воздух как снаряд. Но едва она скрылась за поворотом, наступила странная давящая тишина, и даже звук выхлопа «Мазды» как будто исчез, утонул в хлопанье ветра и кружащей вокруг дымке, о которую спотыкался свет фар. Я разогнался ещё сильнее и вскоре выскочил из пелены на свежий воздух, который завертелся и заплясал у меня на коленях.

Лампочка на панели приборов показала, что топлива осталось километров на пятьдесят. Ира часто бросала машину с пустым баком. Я свернул к невзрачной заправке, и пока усталая кассирша пробивала чек, машинально проверил телефон, обнаружив три пропущенных звонка в течение последнего часа. Я не слышал их из-за шума в салоне «Мазды».

Я перезвонил. Телефон ответил мгновенно: человек ждал моего звонка. В трубке запыхтел неровный голос:

– Кирилл Михайлович, это Павел.

– Какой Павел?

– Османцев, с «Чезара», отец Кати. Помните, вы у нас были? Вы простите, что беспокою, но тут дело такое…Там ваши Катю поймали и держат. Мне её друг звонил. Ему сбежать удалось, а сама она не отвечает…

– «Наши» – это кто? – уточнил я.

– Это… по-моему… служба охраны. Как его… Не помню. Я не знаю, кто конкретно. Их задержали у комбината и держат. Угрожают. Вы не могли бы выяснить?

Постепенно Османцеву удалось объяснить суть дела: его дочь в составе группе таких же авантюристов пробралась к периметру ЧМК со стороны аэропорта, чтобы нарисовать на стене какое-то граффити. Подгорновская охрана была на высоте и оперативно скрутила четверых вандалов, доставив их в здание пожарной части у проходной Коксохима.

– Кирилл Михайлович, ей же нельзя в тюрьму… – шлёпал губами Османцев. – Она ничего плохого не делала!

– Не делала! – огрызнулся я. – Вот так и получается: тут не знаю, там не помню, здесь не делала. А делает всегда кто-то другой.

– Ну, простите нас, простите! Мы штраф выплатим, если нужно. Но ей нельзя в тюрьму.

– Ладно, ждите, посмотрю, что можно сделать, – ответил я, сбрасывая вызов.

Через Хлебозаводскую и Морскую я поехал к проходной Коксохима. С моста над железнодорожной веткой открывался удивительный вид на постройки комбината, подсвеченные редкими огнями, напоминающие огромный город с крепостями, вышками, минаретами. Дым валил из каждой дыры, и так, наверное, выглядела Москва во времена наполеновского визита. Но ЧМК, в отличие от столицы, умел возрождаться каждое утро, как птица-Феникс, из пепла собственных отходов.

Стоянка у проходной была пуста. Я оставил «Мазду» и быстро прошагал к посту охраны, где меня встретил сонный взгляд дежурного. Пропуск подействовал на него как электрошокер, тот сразу сменил тон, ожил, предложил проводить до места.

– Залезли тут какие-то охломоны… – приговаривал он.

Дорогу я знал и без него. Старую пожарную часть переделали в базу охраны, отдав её половину под камеры, куда периодически помещали подпитых рабочих или подозреваемых в кражах.

В помещении сидело несколько охранников. Они смотрели на меня вызывающе и саркастично, подумав, видимо, что я ошибся дверью, но, увидев пропуск, напряглись, отдавая друг другу пасы растерянным взглядами. На столе были разложены вещи задержанных, в том числе несколько баллончиков с краской.

Старший охранник, усатый мужичок в камуфляжной куртке и с фонариком на груди, доложил, что задержал группу граффитчиков в составе четырёх человек, ещё двоим удалось сбежать.

– И чего вы с ними делать будете? – спросил я.

– Велено доставить для проведения следственных действий, – ответил он.

– И кто расследовать будет? – спросил я.

– Ваши, – невозмутимо ответил он. – Менты. Сказали, подъедут.

– Ясно, – кивнул я. – Османцева здесь?

– Кто?

– Османцева Екатерина Павловна.

Начальник сразу переменился: мой настырный интерес заставил его вспомнить собственные полномочия, ведь служба «С» не подчинялась службе «К». С тюленьей неспешностью он подошёл к столу, где лежал исписанный лист бумаги, несколько секунд изучал его, потом констатировал:

– Задержанная по фамилии Османцева здесь.

– Где её вещи?

Он показал на выпотрошенный рюкзак из джинсовой ткани с приколотым к нему брелоком в форме мишки. Этот же рюкзак был на Османцевой в день моего визита к ним. Я взял его и сунул за подкладку таблетку размером чуть больше десятирублёвой монеты. Этот маячок-треккер позволит определить её местонахождение без муторных запросов через полицию и сотовых операторов. Начальник охраны смотрел подозрительно.

– Нормально всё, – сказал я ему. – Приказ Рыкованова. Османцеву я забираю.

– Это как? – всполошился тот. – Я не могу. Это Константин Алексеевич решает.

– Так звони!

– Ночь же.

– Тогда сам решай.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru