bannerbannerbanner
Живи!

Владимир Данихнов
Живи!

– Влад… – шепчет девушка.

Поворачиваю голову. Она достала из пачки новую сигарету и курит, выпуская пухлые дымные колечки на дорогу. Когда мы виделись в последний раз, она была напоминающим ребенка подростком. Теперь ей около восемнадцати, может, семнадцать, но точно не меньше. Что же это получается? Прошло два, а то и три года?

– Что?

– Возвращаясь к нашему недавнему разговору… – Она умолкает. Над переносицей собираются морщинки, складываясь буквой «V». – Ты женишься на мне?

Я давлюсь собственной слюной, кашляю. Она хмурится, отводя взгляд. Переспрашиваю, отдышавшись:

– Чего?

– Женишься или нет?

– Но ты… тебе еще рано, наверное! А я…

– Да ладно тебе, рано! Никто уже не смотрит на эти дурацкие законы. В Лайф-сити, между прочим, разрешены браки с пятнадцати. Так и скажи, что не любишь меня!

Сердито надув губки, она отворачивается, смачно сплевывает на дорогу. Я молчу. Мне начинает казаться, что происходящее – фарс, что девчонка и старик дурят меня. Нельзя так просто взять и забыть два года! Они что-то сделали с моей головой, каким-то образом вырезали память и теперь насмехаются исподтишка, пытаются что-то выведать… Тайну чужака, что же еще; тайну, которой я и сам не знаю! Им известно, что я целитель, они считают меня врагом, потому что человек-тень наделил меня необычайным даром. Впрочем, это они так считают, люди; я не знаю, откуда взялись мои способности. И я не уверен, что…

Говорят, в скандинавских странах целителям оказывают почет и уважение, им дают лучшие дома, к ним выстраиваются очереди больных и убогих. Но это всё для местных целителей, приезжих стараются не пускать, гонят. Отношение к целителям в Европе неоднозначное: в Испании, я слышал, целителей без промедления жгут на кострах, словно ведьм по приговору инквизиции, во Франции просто вешают. У нас… не всегда убивают, но обычно изгоняют из города. Вылеченный целителем проклят навеки, его не признают даже родственники. Дикие нравы. Как быстро мы скатились к средневековью! Дует ветер перемен, и интеллигентная оболочка слетает с человека, рассыпается в мельчайшие клочки, которые раскидывает по всей Европе, от Португалии до восточных стран.

Говорят, не так плохо относятся к целителям в России. Их привечают в городах, но заставляют жить на окраине, потому как считают, что целитель связан с нечистой силой. Пойти к нему и вылечиться можно, но после этого следует девять дней замаливать грехи. Замаливать надо каждую ночь, сидя на макушке самого высокого дерева в лесу или на крыше многоэтажного дома, крепко обхватив руками телевизионную антенну. Это вовсе не смешно, это страшно. Представьте себя сидящим на верхушке небоскреба, где бесчинствует холодный ветер, представьте, что единственная ваша опора – эта злосчастная антенна, представьте, как она кренится под порывами ветра, а звезды в вышине, колкие и злые, насмешливо перемигиваются. Многие не выдерживают, сходят с ума, поэтому исцеленных переполняет отнюдь не благодарность к спасителю, скорее – ненависть, хотя они, безусловно, знают, на что идут. В принципе, просидеть девять ночей на крыше сущая ерунда по сравнению со смертью от рака легких или другой безнадежной болезни. То есть это они сначала так думают, что ерунда, а потом оказывается, что вовсе не ерунда. Оттого к целителям обращаются лишь тяжелобольные, остальные – не рискуют. Воистину Россия чуднáя страна, больше азиатская, чем европейская, сразу видно…

Мысли путаются, голова кружится. Не остается ничего, что можно сказать. Хочется спрыгнуть с телеги, но это будет последнее, что я сделаю. Надо расспросить девчонку о том, что произошло, но не хватает смелости. Она не смотрит на меня, злится, лицо ее побледнело, а на щеках, наоборот, выступил румянец; я смотрю на ее чеканный профиль – резким, как у робота, движением она подносит сигарету ко рту и крепко затягивается. Подхваченный ветром летит табачный пепел.

Возница поворачивается и беззлобно ругается:

– Ирка, паршивица, солому не подпали!

Я молчу, жадно впитывая информацию. Имя девчонки – это уже что-то, да, несомненно, ее зовут Ира. И я запомню это, заполню мозг нужными сведениями и выясню, в конце концов, что произошло. Только надо повременить, не дать им понять, что раскусил их.

– Да пошел ты, – огрызается она.

Не слишком-то вежливо! Однако я не вмешиваюсь, наблюдаю. Терпеливо жду, когда девчонка назовет имя возницы. Но Ирка молчит, смотрит на меня внимательно, глаз не отводит.

– Чего уставился? – не выдерживает она.

– А что, нельзя?

– Жениться не хочешь, а уставиться – так без проблем!

– Если просто смотреть на человека и не предлагать ему жениться, то никаких обязательств друг перед другом не появляется.

– Тогда почему у самых разных народов мира считается моветоном долго смотреть друг другу в глаза? – спрашивает она звонко и с видом собственного превосходства сплевывает на дорогу. Плевок сбивает в полете стрекозу, насекомое бьется в бурой пыли, взбивает ее быстрыми крылышками и не может подняться в воздух.

– Что за слово такое, «мовытон»? – дурачась, переспрашивает возница. – А ну – тпр-р-ру! – Он поворачивает к нам красное лицо, поводит большим носом и заявляет, жмурясь, будто от удовольствия: – Помочиться ра-адимой надо.

– Откуда ты знаешь, что лошади мочиться надо? – кипятится Ира.

– Эр-р…

– И почему, мать твою, ей надо мочиться каждые пять минут?! – Ира, распалившись, срывается на крик.

– Ты как со старшим разговариваешь?! – не выдерживаю я. Ира смотрит на меня удивленно. Возница, улыбаясь до ушей, кивает:

– Правильно, господин Влад, так ее. Вконец распоясалась негодница!

– Друг другу в глаза можно смотреть бесконечно долго, – объясняю. Воспоминания не возвращаются, но я начинаю чувствовать всё большую симпатию к этим людям, словно знаю их давным-давно, и с самого младенчества прикипел к ним сердцем. – Это тебе не женитьба, Ирка!

Ее пожилой спутник кивает, и девчонка фыркает:

– За дорогой лучше смотри, Лютич!

Лютич, отмечаю про себя, ага. Вот как мы заговорили, как пташечка запела! Ты только посмотри – Лютич! Нет, с женитьбой погодим. Ну, что скажешь, а? Тьфу!

Возница хмурится, машет рукой: мол, да ну вас, – и кричит: «Н-н-но!» Лошадка прядает ушами и продолжает унылый бег.

Девушка смотрит на меня, я – на нее, наши глаза мечут молнии: никто не отводит взгляд, потому что в этой игре тот, кто первый посмотрит в сторону, проиграет. У Ирки красивые зеленые глаза, хотя и не совсем зеленые: по краям радужки – яркие, изумрудные, а ближе к зрачку – с желтизной, с прожилками загадочными. Может, это от солнца так, но кажется, что прожилки – оранжевого цвета. Очень красивые глаза у Ирки. Кожа гладкая, бархатистая, носик вздернут кверху, под ним – пара-тройка коротеньких бесцветных волосков. Выбившиеся из-под платка темные пряди падают на лоб. Ирка – подросток, но она уже прекрасна, из нее вырастет красивейшая женщина. Какое-то новое чувство возникает во мне. Может, любовь? Но это невозможно, это как отец с дочерью! Окстись, старый сукин сын! – говорю себе. – Что за мысли? Может… воспоминания? Вдруг у меня с этой вертихвосткой что-то было? Да нет, дикость какая-то. Чувствую, что краснею, и прячу глаза. Ирка смеется, подпрыгивая в телеге, отчего та тревожно скрипит.

– А ну прекрати! – цыкает старик Лютич. – А то провалимся и сгинем.

Ирка успокаивается и, хитро подмигивая, машет рукой с зажатой в ней сигаретой.

– Я победила тебя.

– Поздравляю, – бурчу.

– Тпр-ру, ра-адимая! – Лютич поворачивается к нам и довольно сообщает: – Помочиться мила-ай нада-а.

– Я заметил, – отвечаю хмуро.

– С такой скоростью мы в Лайф-сити и к вечеру не доедем, – возмущается Ирка. – А твоя лошадь, Лютич, умрет от обезвоживания.

Лютич невозмутим, ему спешить некуда. Он никогда не суетится, этот старик, вдруг догадываюсь я. Он всегда спокоен. И в самой необычной ситуации, даже если она грозит опасностью, останется рассудительным. Я вспоминаю… Некоторые считают Лютича туповатым, но это не так. Он просто медлителен, как робкий первый снег, как легчайшие дуновения бриза. Он должен всё взвесить и сто раз обдумать. Он из тех, кто отмеряет не семь, а двести раз, прежде чем отрезать. Лютич повторяет эту пословицу всем подряд и рассказывает, что изначально это был лозунг хирургов, написанный на латыни. Но Лютичу никто не верит. Обычно над ним смеются, но могут и поколотить, пару раз такое случалось. Его единственные друзья – я и Ирка, сами отчасти изгои.

Эти знания приходят ко мне будто солнечный удар, и я без сил опускаюсь на подушку, чувствуя, как на лбу выступает пот. Воспоминания возвращаются одно за другим, как если бы сердце мира впихивало их в меня удар за ударом равными порциями. Теперь я знаю, что мне надо. Мне нужен намек, какой-то толчок, чтобы воспоминания начали возвращаться…

Лежу и смотрю в небо. Его загораживает Иркино лицо: девчонка встревоженно смотрит на меня.

– Владька, что-то случилось? Ты побледнел…

– Всё нормально, – отвечаю скованно. – Так. Нездоровится что-то…

Она смеется:

– Да ладно тебе! Ты же никогда не болеешь!

– А, ну да, – говорю. – Значит, просто грустно.

– Хочешь, лягу рядом, поглажу тебе руку?

Долго смотрю на девушку. Очень хочется прикоснуться к ее щеке. Нет, не может у нас ничего быть, я никогда не пошел бы на такое. Она мне в дочери годится, а если б я был годков на десять старше, то при известном везении – и во внучки. Что-то здесь не так. Отворачиваюсь и утыкаюсь носом в подушку. Ирка обиженно сопит у меня за спиной; поскрипывает солома – девчонка возвращается в свой угол тележки. Лютич вновь осаживает гнедую клячу:

– Тпр-ру, ра-адимая!

Мой родной город Кашины Холмы не такой уж и маленький, хотя и не большой, конечно. Когда меня выгнали, я, проведя ночь на заброшенной стройке, первым делом взобрался в кабинку подъемного крана и оттуда разглядывал город, раскинувшийся между холмов в пойме высохшей некогда реки. Множество частных одно– и двухэтажных домиков, панельные и кирпичные новостройки, несколько высоток в центре, две кольцевые троллейбусные ветки, завод точного машиностроения со швейной фабрикой, открытый бассейн на крыше спортивного комплекса, теперь пустой и пыльный, и роскошное готическое здание ратуши – всё это Кашины Холмы. На взгорье к северо-востоку – черное обугленное пятно до нескольких сот метров в поперечнике, из него, словно гнилые пеньки зубов, торчат обожженные кирпичные развалины. Когда-то там был крупный химический комбинат по производству пластмассовых изделий; во время первого дня игры погибло много народу, а на комбинате свирепствовал пожар. Хорошо, что пламя не перекинулось на жилые кварталы.

 

Стоя в поскрипывающем ржавыми сочленениями башенном кране, я прощался с городом. На высоте хозяйничал пронизывающий ветер, он проникал в кабину сквозь выбитые стекла, заставляя ежиться и втягивать шею в плечи. Я не имел никакого представления, куда пойду, но чувствовал себя прекрасно: тело после вчерашних побоев ничуть не болело, голова была необыкновенно ясной, а холод – бодрил. Единственным человеком, по которому я скучал, оставалась Марийка. Но она отреклась от меня. Вернуться? Попробовать объяснить ей?

Нет.

Тогда мне казалось, что она сделала окончательный выбор, прогнав меня. И это после того, как я вылечил ее! Что ж, сказал я себе, пора и тебе, Влад, выбирать.

Эх, юность, дороги твои неисповедимы, но всегда прямы! Я верил, что никогда больше не захочу увидеть сестру.

Прыгая по кускам арматуры, по разбитым кирпичам я выбрался на дорогу. На ходулях долго не пройдешь – я имею в виду по-настоящему большие расстояния, но я надеялся, что хоть кто-то проедет мимо и подберет меня. И это случилось, причем довольно скоро. Часа через три на дороге показался раскрашенный в яркие солнечные цвета микроавтобус «Фольксваген», вроде тех, в каких разъезжали хиппи в шестидесятых годах прошлого века. Я встал у обочины, балансируя на кирпиче, и вытянул вперед кулак с поднятым вверх большим пальцем. Микроавтобус, поднимая клубы сухой летней пыли, остановился. Средняя дверь, дребезжа, откатилась в сторону, в проеме показался молодой волосатый парень в джинсах, голый по пояс. Цепочки из канцелярских скрепок позвякивали на его тощей груди. Из салона воняло потом, табаком и еще чем-то сладковатым. В темноте блеснули красным глаза девчонки, забранные какими-то особенными, светящимися в темноте контактными линзами – то есть я решил, что это линзы, а после не спрашивал. Девчонка – я угадал по силуэту – лежала на груде подушек, набитых пухом, прижав к груди си-ди плеер, и постанывала. Кажется, она была немного не в себе.

– Что с ней? – спросил я, не решаясь лезть в «Фольксваген».

– Торчит, – пожал плечами волосатый. – Брат, ты садишься или как?

Я машинально повторил его движение: пожал плечами и полез в затхлую темноту. Волосатый помог мне. Внутри обнаружился еще один парень, толстый, губастый, в рваных джинсах, сплошь увешанный скрепками. Даже уши были проколоты не чем-нибудь, а канцелярскими кнопками. Толстяк курил скрученную из газетного листа козью ножку, сладковатый запах шел именно от нее.

– Будешь, брат? – спросил он меня.

– Потом, – неуверенно ответил я. Толстяк не настаивал. Волосатый уселся по-турецки напротив и воззрился на меня.

– Откуда ты родом, брат? – поинтересовался он.

– Из Холмов, – ответил я. – Э-э… брат.

– Мы из Миргорода, брат. В день икс ехали в этой тачке, представляешь? Все вместе. С тех пор и катаемся по стране. Даже во Францию разок заезжали, сам знаешь, что теперь от границ осталось – название одно. В общем, жизнь у нас сейчас прекрасная, брат. Вот только топливо сложно достать, дорогое, зараза. Но пока, гм, выкручиваемся… – Он не объяснил – каким образом. Но я-то понял, не дурак. – Тебя как, кстати, зовут, брат?

– Влад.

– Велес. – Он протянул мне руку. – Толстый – Велимир, девчонка – Агата. За баранкой у нас Любомир, ты его не видел еще, брат.

– Дай бог, и не увидишь, – хихикнул Велимир.

Велес ухмыльнулся. Я неуверенно растянул губы в улыбке.

– А куда путь держите?

– В Беличи, брат, – ответил Велес.

Мне было абсолютно без разницы, куда ехать. Всё, что я слышал о Беличах, укладывалось в полдесятка слов – небольшой промышленный городок где-то в северной области. Если бы я знал, во что выльется наше путешествие, я, быть может, выпрыгнул бы из машины на полном ходу. Но я, естественно, не знал.

Я и сейчас не знаю, точнее – не помню. Однако белое, бледное от ужаса лицо Славко, выскочившего за мной из автобуса, весомый аргумент в пользу «жутчайшести» событий, некогда случившихся в Беличах и, видимо, творящихся в городке по сей день – солдатик-то побывал там относительно недавно.

Мы приезжаем в Лайф-сити к вечеру. По веревочной лестнице проворно карабкаемся на дерево и куда-то идем по качающимся мосткам. Ирка ставит ногу уверенно, я – с опаской. Возница не спешит лезть за нами. «Дела у него», – поясняет Ирка. Лютич довольно гыкает и понукает лошадку. Воз едет дальше между деревьев, по дороге, заваленной консервными банками, бумажками и смятыми пакетами, которые за день накидывают городские. Специальным совком с длинной ручкой, а когда и багром Лютич подбирает банки и пакеты и кидает в раскрытый мешок: в свободное время Лютич подрабатывает мусорщиком. Сверху через равные промежутки времени кричит работник Госавтоинспекции:

– Транспорт внизу, мусор не бросать! Наказание – административные работы сроком до трех дней. Транспорт внизу, мусор не бросать! При неоднократном нарушении – выселение!

В ответ – сдавленный женский смешок, чье-то замысловатое ругательство. Кажется, кто-то втихаря запустил в Лютича шишкой, не испугавшись угроз инспектора.

– Куда мы идем? – спрашиваю.

– Домой, – отрывисто бросает Ирка. Она обижена и почти не смотрит в мою сторону.

Огни гаснут один за другим: горожане ложатся спать, хотя еще рано, видимо, вставать здесь приходится ни свет ни заря. Я помню этот город, Лайф-сити, город с дурацким названием. Я не помню, как здесь очутился и почему живу с Иркой.

По широкому мосту она идет к развесистому дубу, я шагаю следом, крепко держась за гладкие перила с частыми, чтоб никто не упал по неосторожности, балясинами. Тут и там натыкаюсь на спущенные веревочные лестницы. Надо мной, словно плоды гигантского дерева, парят подвесные номера местной гостиницы с дощатым полом и сплетенными из гибкой лозы стенами и потолком. Когда-то я жил здесь. Вон в том номере, шестнадцатом, рядом с просторной верандой, под ней расположена стоянка для лошадей, повозок и машин. Смотрю вниз, чтобы убедиться – так и есть, я правильно вспомнил. А там, севернее, большой «плод», прикрепленный канатами сразу к трем стволам; в нем живет управляющий гостиницей, важная шишка в Лайф-сити. Кажется, он входит в городской совет.

Мы приходим к большому дуплу в стволе огромного дуба. Дупло сквозное, с противоположной стороны к нему прикреплена большая пристройка. Само дупло – прихожая. Пол здесь усеян опилками, сбоку висит жестяной почтовый ящик, покрашенный в оливковый цвет, с надписью «Туристическая, 4». Ирка хлопает по нему: пусто.

– Не присылают нам писем, – грустно произносит она.

Я киваю.

Ирка достает механический фонарик, часто-часто нажимает на ручку, выдавливая тусклый луч. Нащупывает в кармане ключ, втыкает в замочную скважину. Я стою в прихожей за ее спиной, сгорбившись и подавляя желание чихнуть. По потолку ползают древесные личинки, я стараюсь не задеть их макушкой: личинки выглядят склизкими и противными.

Дверь ржаво скрипит, улыбается щербатым ртом, отворяясь. Ирка ныряет внутрь, проворно зажигает лампу на круглом столе, и по комнате бегут, прячась в углы, таинственные тени. Стол, платяной шкаф, две аккуратно застеленные кровати, стулья возле них – вот и вся обстановка. На спинке одного из стульев небрежно висят мужские брюки, судя по всему, мои. Замираю и гляжу на брюки, как баран на новые ворота, я чувствую, знаю – брюки мои. Но я их не помню. Это по-настоящему страшно – не помнить свои брюки.

– Ладно, давай мириться. – Ирка ныряет в маленькую комнатушку, загороженную свисающими с потолка бусами. Надо полагать, это кухня и, наверное, Ирка там переодевается. А могла бы ведь и здесь… Стесняется? Это хорошо, значит, у меня с ней ничего не было.

– Давай, – соглашаюсь, на цыпочках подходя к «своей» кровати. Такое чувство, что вот-вот из-под кровати выползет змея, огромный, толстый удав, и проглотит меня в мгновение ока. Я даже наклоняюсь и приподнимаю покрывало, однако никаких признаков удава не нахожу; пол с ковровыми дорожками посередине тщательно вымыт, ни соринки вокруг. Только в самом углу валяется сточенный кусочек мела.

– Мирись, мирись! – дурачится Иринка. – И больше не дерись! Сейчас начнем. Готовься.

– Угу, – бормочу я. Чего это она там хочет начать?

– А если будешь драться?

– То что?

– Что?

– Не знаю, – отвечаю смущенно.

– Ты готов? – доносится с кухни.

– К чему?

– Ты что, до сих пор не переоделся? Давай быстрее, костюм в шкафу!

Костюм? Мы на званый вечер приглашены, что ли?

В левом отделении шкафа – полки, в правом – вешалка, на плечиках висит черный костюм из немнущегося синтетического материала и женские платья. Костюм дешевый, но броский. Кидая неловкие взгляды на кухонную «дверь», торопливо переодеваюсь. Пуговицы на пиджаке никак не желают застегиваться, я нервничаю и внезапно замечаю на дне шкафа среди скатанных в рулоны стеганых одеял толстую тетрадь с разлохмаченными углами – мой дневник наблюдений. У меня дрожат руки, когда я поднимаю его и наспех пролистываю. В тетрадь вклеены новые страницы, все они исписаны. Совсем близко моя жизнь, все те годы, которые кто-то забрал у меня, – стóит только открыть дневник и прочесть.

– Ты готов?

Поспешно сую тетрадь за пазуху, оборачиваюсь и раскрываю рот от удивления: Ирка облачена в черную мантию и остроконечный шутовской колпак с нарисованной молнией и плюшевым шариком на верхушке. Колпак сделан из картона. Зрелище очень странное. Иркины губы черные, глаза подведены угольным карандашом, из-под колпака выбиваются локоны – тоже черные. Ирка вся черная, с головы до пят. Такое чувство, будто неопрятный школьник поставил кляксу посреди комнаты.

Она ловко стаскивает половики – под ними на досках нарисована мелом звезда, вписанная в пятиугольник. Рот у меня открывается еще шире.

– Чего стоишь? Помог бы!

Скатываем дорожки на пару – я одну, она – вторую. Скатали, переминаюсь с половиком в руках. И куда его девать?

– Да что с тобой? – Ирка недовольно пыхтит, брови насуплены. – Тащи в коридор, пусть проветрятся.

Вышвыриваю половики за дверь, с трудом сдерживаясь, чтобы не убежать отсюда. Возвратившись, вижу, как Ирка расставляет по углам пятиконечной звезды свечи и зажигает их. Лампу она потушила, на стенах пляшут тени; Ирка сама становится тенью. Мне кажется, что я один в комнате, что связан по рукам и ногам. Нет, даже не в комнате, а в пещере – сижу на влажном полу и смотрю, как зыбкие тени незнакомцев размазываются по стенам. Я не могу обернуться, чтобы посмотреть, чьи это тени – таких же пленников, как я, или кого-то, кто живет вне моей пещеры.

Ни с того ни с сего одна из теней наливается объемом, оживает, явив мне бледное лицо.

– Быстрее садись в центр пентаграммы!

– А ты?

– Я рядом.

– Что мы будем делать?

Она удивленно смотрит на меня.

– Как что? Будем вызывать твою сестру. Как обычно.

– Куда вызывать?

– Да что с тобой, Влад? На солнце перегрелся?

– Э-э… вроде того…

Усаживаюсь в центр – малую, перевернутую пентаграмму. Ирка, придерживая полы шутовского наряда, садится напротив меня.

– Учти, я не верю в эту белиберду.

– Ну, конечно. – Она ухмыляется. – Зачем в нее верить?

– Как ты вообще дошла до такой жизни? – Обстановка нервирует. Зачем всё это? Не понимаю. Бред какой-то. – Ты была очень рациональной девочкой.

– И ты меня еще спрашиваешь?

– А кого мне спрашивать?

Запах расплавленного воска лезет в ноздри. Я думаю только о том, что не ровен час, кто-нибудь нагрянет в гости, а мы тут, будто чокнутые, сидим на полу и притворяемся медиумами. Духов вызываем. О Господи! Как я сам дошел до жизни такой?

– Влад, – просит Ирка, – закрой глаза.

Я послушно смыкаю веки.

– Вытяни вперед указательный палец правой руки и коснись им кончика носа.

– Чего?

– Выполняй!

Я, изрядно удивленный, делаю, что она требует. Попадаю точно в нос.

– Теперь шмыгни.

– Шмыгнуть?

– Да.

– Зачем?

– Ты что, забыл, что ли? Так надо!

Хлюпаю носом.

– Громче!

 

Да уж, с ней не соскучишься. Хлюпаю громче, как и велено.

– Не верю! С чувством шмыгай!

Шмыгаю так, что в нос попадает пылинка, я не выдерживаю и начинаю чихать. Ирка сдавленно хихикает, наверно, прикрыла рот ладошкой – ну, чтоб не так обидно. Открываю глаза – точно, прикрыла – и со словами: «Ну всё, хватит с меня!» – начинаю вставать, но она удерживает меня за рукав.

– Влад, прости, я больше не буду.

– Шутки шутишь?

– Ну… забавно вышло – ты поверил и всё выполнял… Садись, пожалуйста, сейчас всё будет серьезно. Как обычно. – Она снимает с шеи цепочку, на которой покачивается камень густо-красного цвета; грани его вспыхивают, улавливая огоньки свечей, искрятся. Ирка, завороженно уставившись на него, наблюдает за игрой света.

– Глаза закрывать? – ворчу.

– Нет, не надо… – И она начинает бубнить черте что, вгоняя себя в транс.

Я всё-таки закрываю.

* * *

Это не первый наш «сеанс»! – озаряет меня. Их было много, очень много. Очередной кусочек мозаики со щелчком становится в надлежащее место. Во время одного из «сеансов», прошлой зимой, когда ударили морозы и в городе насмерть замерзло несколько человек, мы так же сидели на полу и занимались чем-то вроде медитации. Вначале чувствуешь холод, проникший во все уголки комнаты, затем привыкаешь; что-то греет тебя, некий жар, будто пришедший из преисподней. Ты сидишь, скрестив ноги, вокруг потрескивают свечи, а окно, затянутое полиэтиленовой пленкой, затвердело от намерзшего льда. Морозных узоров на пленке нет, это же не стекло, поэтому чуточку грустно; в детстве ты часто спрашивал: кто рисует на стекле такие замечательные узоры, похожие на еловые лапы? Когда отец не был пьян и у него было хорошее настроение, он принимался объяснять что-то сложное и мудреное, называя это физическим явлением. А тебе не нужны были никакие физические явления и законы, ты хотел сказки…

Ты сидишь и медленно уплываешь в чужой незнакомый мир; только ты и девчонка напротив, одетая во всё черное. Кажется, она светится черным светом, окаймленным белыми протуберанцами, как ни глупо это звучит.

Потом в твой мир вторгается далекий сначала звук – с каждой секундой он становится громче и ближе.

Замерзший полиэтилен рвется; в воздухе, поблескивая острыми краями, разлетаются отколовшиеся льдинки, а там, за окном, валит снег, и крупные снежинки, пританцовывая на ветру, опускаются на пол. Какой-то парень в рванье ходит по комнате, обыскивает ее, ищет еду, деньги; лицо его скрыто капюшоном. Он видит нас, но не боится – по Лайф-сити гуляет слух, что во время сеанса мы становимся нечувствительны к внешнему миру. На нас можно орать, можно бить – мы ничего не почувствуем, ничего не услышим.

Домыслы, как это часто бывает, оказываются неверными.

Я вскакиваю и, ухватив вора под мышки, приподнимаю над полом. Пацан кричит, вырывается, суча ногами, капюшон спадает у него с головы. Он пытается укусить меня – дотягивается и кусает. Я не чувствую боли, потому что всё еще нахожусь в легком трансе. Приглядываюсь к мальчишке: я видел его раньше, знаю его – это сын плотника Радека из южной части города.

Бледная как смерть поднимается Ирка, ее красивая зеленая радужка вся заполнена черным зрачком. Она подходит к мальчишке, и тот замирает.

– Знаешь, недавно я читала приключенческую книжку, старых еще времен, написанную до начала игры. Там воришка забрался к главному герою в дом, но тот поймал его, однако полиции не сдал, а приютил и накормил. Они подружились.

Мальчишка смотрит на нее, как загипнотизированный. В разбитое окно наметает снег. Сквозь черно-белую муть сияет идущая на убыль луна, празднично подсвечивает снежинки. Неповоротливые тучи озарены ее матовым светом.

– В книжках всё так здорово. – Иркино лицо застывает вырезанной из дерева маской. – А у нас за это отсекают кисть правой руки. Ты ведь мусульманин, Ловиц?

Мальчишка кивает, что-то шепчет, вяло перебирая в воздухе ногами. Я прислушиваюсь.

– Братишка голоден, папа заболел, денег нет. Отпустите… отпустите ради бога вашего, Иисуса Христа…

– Не смей говорить о нашем Боге! – кричит Ирка.

Хлесткая пощечина. Голова пацана дергается, будто у марионетки, управляемой неловким кукольником.

На следующий день в мусульманском районе Лайф-сити мальчишке отсекают кисть левой руки. Вообще-то по закону следовало отсечь правую, но его папаша успел распродать половину имущества и дал судье взятку. Ирка не возражает. Она, встав с западной стороны помоста, где собрались христиане, молится, сложив руки ковшиком и смиренно опустив голову. Я стою рядом, холодный, отстраненный; над головой нависают облепленные белым пухом сосновые лапы, воздух прозрачен, под ногами похрустывает утоптанный снег. Мусульмане сгрудились по восточную сторону плахи, плотник вместе с ними, он с ненавистью, бессильно сжимая кулаки, смотрит на Ирку. Впрочем, на западе нас тоже не слишком-то жалуют; люди толпятся в стороне, бросая на меня настороженные взгляды. Слышен говорок: «Ворожбиты… ублюдки…» – но в открытую никто не выступает… Не знаю, почему, – кажется, нас боятся. Или мы им для чего-то нужны.

Мальчонку ведут к плахе. Ресницы его покрыты инеем, губы синие, он часто шмыгает носом. Воришка не сопротивляется и выглядит немного заторможенным, наверное, ему вкололи лошадиную дозу успокоительного.

Палач в накинутой на голову женской сумке с прорезями для глаз и рта говорит:

– Ты осознаёшь свою вину?

По толпе гуляет злой шепоток: палача здесь не любят, но закон есть закон.

– Ловиц! Ловиц!.. – захлебывается слезами мать парнишки, утыкается лицом в грудь мужа. Плотник шатается на ветру – огромный, но осунувшийся, сдавший мужчина. У него желтое, одутловатое лицо, судя по всему, больная печень. Он часто прижимает ко рту кулак и надсадно кашляет, а после обтирает пальцы о штанину.

Мальчишке нахлобучивают на голову безразмерную и бесформенную шляпу, она сползает на глаза. Ему приказывают стать на колени, и он послушно становится.

– Ты осознаёшь?..

– Ловиц… – бормочет мать мальчугана.

– Осознаёшь?!

– Заткните кто-нибудь палача! – орут из толпы мусульман.

– Пусть замолчит! – поддерживают христиане.

Судья неуклюже переминается с ноги на ногу и, в замешательстве поглядывая на палача, зачитывает приговор. Судья молод и трусоват: ему около тридцати, и он атеист.

Лезвие топора сверкает морозным блеском, свистит в воздухе, мальчишка вскрикивает. Его поднимают с колен и быстро уводят в толпу, к родителям. Люди расходятся, возбужденно переговариваясь, у помоста остаемся мы с Иркой и палач. Он подхватывает с досок кастрюлю, в которую шлепнулась отрубленная рука, и стягивает с головы женскую сумку.

Это Лютич… Он устало кивает нам.

Но больше всего меня пугает даже не забрызгавшая доски кровь, а кастрюля – обыкновенная хозяйственная кастрюля с цветочками по бокам.

Воспоминания ускользают, тают обрывками сновидений, но в отличие от снов, не забываются. Я вздрагиваю и открываю глаза. Ирка молчит, она уже в ином мире: ушла в себя. Вернется нескоро. Улыбаюсь нечаянно-глупому каламбуру, но улыбка выходит жалкой – я еще под впечатлением от очередной вспышки памяти.

Глаза у Ирки зажмурены, губы едва уловимо шевелятся. Я не слышу, что она говорит, а читать по губам – какая жалость! – не умею. Но это мало меня волнует. Воспоминания не дают ответов, а добавляют вопросов, и… появляется страх. Страх охватывает меня. Как я мог сдать мальчишку этим извергам? Он всего лишь хотел еды… Я смотрю на Ирку. Во что она меня втравила? Она и старик Лютич, этот бессменный палач Лайф-сити. Что происходит с городом?

Когда я искал Марийку, то порой оставался здесь по нескольку недель кряду, в местные дела толком не вникал, но, кажется, напряженности не было. Ни распрей, ни особых конфликтов, несмотря на извечную вражду креста и полумесяца. А после… всё изменилось, не помню – почему, и город теперь делится на два района: христианский и мусульманский, оба довольно большие. Люди разных конфессий относятся друг к другу настороженно, хотя открытых стычек не происходит.

Что еще? Да… мальчишка… Я держал его за руки, пока Ирка издевалась над ним, а ближе к утру, когда метель унялась, отвел к судье. Сдал его.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru