Сейчас я буду писать о том, что наполовину испортило наше путешествие, о том, что повергло нас в чрезвычайное уныние и благодаря чему мы потеряли человека, который доставлял нам немало хороших веселых минут.
Одним словом – я расскажу об инциденте с Митей.
Митя, пожив несколько дней в Берлине, начал уже приобретать некоторый навык в языке и стал понемногу отставать от неряшливой привычки путать: «бутер» и «брудер», «шинкен» и «тринкен».
Уже лицо его приняло выражение некоторого превосходства над нами, а разговор – тон легкого снисхождения к нашим словам и шуткам.
Уже он, отправляясь куда-нибудь с Крысаковым и надев яркий галстук и старую панаму, пытался изредка принимать вид барина, путешествующего со слугой, так как шел он впереди, заложив руки в карманы и насвистывая марш, в то время как безропотный Крысаков, неся в одной руке ящик с красками, в другой – фотографический аппарат, скромно плелся сзади.
Мы не могли налюбоваться на него, когда он, проходя по Фридрихштрассе, бросал влюбленный взгляд на свое отражение, затем задевал плечом пробегавшую мимо горничную с покупками и говорил густым, как из пустой бочки, голосом:
– Пардон!
Горничная испуганно оглядывалась, а он пускал ей в след самый лучший излюбленный прием своего несложного донжуанства:
– Гиб мир эйн кусс.
И все-таки то, что случилось с Митей, было для нас совсем неожиданно. Постараюсь восстановить весь инцидент в полном объеме, как он выяснился потом из расспросов, справок и сопоставлений.
Прошло уже несколько дней после нашего приезда в Берлин.
Так как ясные дни были для нас очень дороги, то мы, выбрав одно туманное, дождливое утро, решили посвятить его Вертгейму. Кто из бывших в Берлине не знает этого колоссального сарая, этого апофеоза немецкой промышленности, этого живого памятника берлинской дешевизны, удобства и безвкусицы?
– Митя! – сказали мы, поднявшись в башмачное отделение. – Этот магазин очень велик, и тут легко заблудиться и потеряться. Ты парень, может быть, и неглупый, да только не на немецкой почве. Поэтому сядь вот тут за столиком в ресторанном отделении, попроси стакан чаю и жди нас.
– Слушаю-с, – сказал он, смотря в потолок. – Ой-ой, как тут высоко…
– Митя! – строго крикнул Крысаков. – Опять?!
– Что, Алексей Александрыч?
– «Что»… Будто я не знаю. Я тебя насквозь вижу!
– Простите… И откуда вы все знаете? Я всего только одну кружечку выпью. Мюнхенского. Чаю не хочется. Удивительно – только подумаешь, а вы уже знаете.
– Ну, ладно. Только одну кружечку, не больше.
Мы оставили его за столиком, ушли в бельевое отделение – и больше его не видели. Вернулись, нашли столик пустым, обегали все этажи, но так как у Вертгейма миллион закоулков – пришлось махнуть на поиски рукой, надеясь на то, что каким-нибудь образом добрался Митя до нашей гостиницы и ждет нас в номере.
Увы! Его не было там; он не пришел и вечером; не пришел на другой день. Мы заявили полиции, сделали публикацию в трех берлинских газетах – о Мите не было ни слуху, ни духу. А на третий день нам уже нужно было ехать дальше, в Дрезден. Мы оставили консулу некоторые распоряжения, немного денег и, полные мрачных предчувствий и грусти – уехали. Что же делал Митя?
Оставшись один, он выпил кружку пива, потом еще одну, и еще; мир показался ему светлым, радостным, а люди добрыми и благожелательными.
– Пока мои хозяева вернутся – пойду-ка я полюбуюсь на магазин. Я думаю, они не рассердятся.
Он нацарапал карандашом на мраморном столике (мы не заметили тогда этой надписи):
«Немножко я погуляю пока звините скоро завернусь пейте хорош, пиво Саветую. Прият, опетита. Ваш слу. Митя».
После этого Митя принялся бродить по галереям, спускаясь с каких-то лестниц, подымаясь куда-то на лифте и заглядывая во все закоулки.
Не прошло и получаса, как Митя должен был убедиться, что он заблудился. Он искал ресторан – ресторан как в воду канул.
Он остановил какого-то покупателя, с целью спросить, где ресторан, но тут же вспомнил, что не знает, как по-немецки ресторан…
Хмель выскочил из головы, и Митя почувствовал, что тонет.
У него было два выхода: или найти нас, или отправиться в гостиницу; но второе было не исполнимо – он не знал названия гостиницы.
Всему виной было его неуместное франтовство. Предусмотрительный Крысаков по приезде в Берлин заставил Сандерса изготовить следующий плакат на немецком языке для ношения на груди:
«Добрые туземцы! То, на чем навешен этот плакат, принадлежит нам, четырем чужестранцам, и называется слугой Митей. Если он потеряется – доставьте этого человека Отель Бангоф, № 26. Просят обращаться ласково; от жестокого обращения хиреет».
Плакат был составлен очень мило, наглядно, но, как я сказал выше, в Митю вселился бес франтовства: он категорически отказался от вывешивания на груди плаката.
– Почему же? – увещевал его Крысаков. – Хочешь, мы сделаем приписку, как в скверах: «волос не рвать, на велосипедах по нем не ездить».
Митя отказался – и теперь жестоко платился за это.
Долго бродил он, усталый, измученный, по разным лестницам и отделениям. Теперь он желал только одного: найти выход на улицу.
Но это было не так-то легко. Митя, шатаясь от усталости, ходил между чуждыми ему людьми, наполнявшими магазин, и призрак голодной смерти рисовался ему в чужом городе, в громадном магазине, среди чужих, не понимавших его людей.
Один раз он остановил покупательницу и попытался навести справки о выходе:
– Мейн герр! Битте цаллен. Их либе зи. Нищенский запас немецких слов, имевшийся в его распоряжении, связывал его мысль; и весь разговор его, волей-неволей, должен был вращаться в сфере ресторанных или сердечных представлений.
Дама изумленно посмотрела на растрепанного Митю, пробормотала что-то и нырнула в толпу.
– Гм… – печально подумал Митя. – Не понимает. Он обратился к господину:
– Где выход, а? Такой, знаете? Дверь, дверь! Понимаете?
– Was?
– Я говорю, выход. Гиб мир эйн кусс. Битте цаллен. Цузамен.
Господин задрожал от страха и убежал.
Бродил Митя так до вечера; покупатели стали редеть, зажглись огни… Мучимый голодом Митя заметил около одной покупательницы на стуле коробку конфет; потихоньку стащил ее, забрался в укромный уголок чемоданного отделения, съел добычу – и сон сморил его.
Только утром нашли его; он спал, положив под голову пустую раздавленную коробку из-под конфет, и на лице его были видны следы ночных слез. Бедный Митя…
Вот что последовало за этим: сердобольные продавщицы накормили его, одна из них поговорила с ним по-русски, выяснила положение, но так как нашего адреса Митя не знал, то дальнейший путь его жизни резко разошелся с нашим.
Мы уехали в Дрезден, а Митя, поддержанный вертгеймовскими продавщицами, которые были очарованы его простодушным немецким разговором и веселостью нрава, Митя открыл торговлю: стал продавать газеты, спички и букетики цветов – одним словом, все то, сбыт чего не требовал знания тонкостей немецкого диалекта.
Только на обратном пути в Россию отыскали мы через вертгеймовских продавщиц нашего Митю; он сначала встретил нас презрительно, потом обрушился на нас с упреками, а в конце концов расплакался и признался, что хотя богатство и прельщает его, но родину он не забывает и, вернувшись, сделает для нее все, что может.
Инсбрук – столица Тироля. Правильнее, Инсбрук – мировая столица скуки, самодовольно-мелкого прозябания, сытости и сентиментальной тирольской глупости.
Приехав в Инсбрук, мы первым долгом на вокзале наткнулись на существо, которое во всяком нормальном здравомыслящем русском должно было вызвать смешанное чувство изумления и веселья.
Это был краснощекий, туполицый, голоногий тиролец, с ног до головы убранный разноцветными лентами и утыканный перьями, точно петух, которого кухарка начала ощипывать и, не окончив, побежала в мелочную лавочку за бутылкой прованского масла.
Голова этого дюжего парня была украшена какой-то бумажной короной, а за ушами торчали два пучка цветов.
Он что-то мурлыкал и приплясывал.
– Если бы не перья, – сказал Крысаков, – я мог бы предположить, что это человек.
– Больше того, – поддержал Мифасов. – Это похоже на девушку. Смотрите, сколько на ней лент.
В это время откуда-то вынырнул еще десяток людей, разукрашенных подобным же странным образом.
– Боже ты мой! Вероятно, где-нибудь поблизости лопнул сумасшедший дом и содержимое его вытекло на потеху мальчишек и на страх взрослым.
Но сейчас же мы заметили, что странная компания не только не пугала аборигенов, но даже не останавливала на себе ничьего мимолетного внимания. Взрослые тирольцы, тирольки и маленькие тирольчата проходили мимо не оглядываясь, и только некоторые раскланивались с предводителем труппы.
– Сандерс, – сказал Крысаков, – узнай, что с ними случилось? Не надо ли им чего?
Если судить о немецком языке по Сандерсову разговору – можно вывести заключение, что нет на свете языка длиннее, сложнее и утомительнее.
Сандерсу нужно было сказать только две фразы: «Кто вы такие? Почему так странно одеты?»
Он подошел к предводителю тирольцев из семейства ленточных, понурился и пробормотал что-то.
Тиролец ему ответил. Сандерс покачал головой с безнадежным видом и сказал такую длинную фразу, что два поезда успели уйти и один подкатил к вокзалу. Тиролец хлопнул себя по бедрам, прищелкнул пальцами и стал что-то объяснять, перепрыгивая с ноги на ногу. Объяснения тирольца не могли вырвать Сандерса из бездны уныния, угнетенности и сомнения. Он собрался с духом и размотал с невидимой катушки такую длинную фразу, что тиролец начал линять. Он потерял два пера с короны и одно с плеча, и, не заметив убытка, высказал Сандерсу такое количество слов, что в них должно было заключаться географическое описание Тироля, характеристика нравов народонаселения и перечисление главнейших видов флоры и фауны. Утешило ли это Сандерса? Разъяснило ли ему что-нибудь? Нет! Он потрогал зеленую пуговицу на толстом животе тирольца и вытянул из себя длинную, как осенняя ночь, фразу.
И только получив обоснованный ответ на это, отошел он от тирольца, переваливаясь, как объевшаяся утка.
– Ну?! – спросил нетерпеливый Крысаков.
– Обыкновенные тирольцы. Ферейн. Возвращаются после воскресной экскурсии.
– Скрытный народец, – подмигнул Крысаков. – Трудненько было вам вытянуть у этого оболтуса столь краткие сведения.
– Нет, ничего, – пожал плечами Сандерс. – Я только спросил, кто они такие, а он ответил…
– Тошнит меня от этих тирольцев, – признался Крысаков. – Чистенькие, куцые, кругозор ограничен горами и собственным недомыслием, благонравно ухаживают за тирольками и благонравно женятся. Здесь не бывает сцен ревности, убийств, измен и сильных душевных движений, как в сторону благородства, так и в сторону подлости. Шесть дней благонравно трудятся, седьмой день благонравно пляшут в какой-нибудь таверне. Кстати, как неимоверно сладок и противен их дефрегер! Брр! Самодовольно пляшут и самодовольно острят. Вы знаете, что такое ихние остроты? Вообще немецкое остроумие! В Берлине один господин с гордостью говорил, что немецкие дети не чета нашим. Они смелы, находчивы, сообразительны и в ответах не смущаются, а отвечают метко и остроумно. Мы сделали даже опыт… Встретили какого-то известного своей находчивостью знакомого господину школьника и вступили с ним в беседу. «Что ты любишь больше всего на свете?» – «Свою прекрасную родину». – «Неужели? А я думал, что больше всего тебе должно нравиться заехать в ухо мальчишке, который обидел бы тебя!» – «О нет. Вступать в драку стыдно. Лучше сообщить о нехорошем поступке мальчика его родителям, которые скажут ему, что он их огорчил, и ему станет стыдно». – «Та-ак… И, наверное, по воскресеньям вы собираетесь в школе и поете духовные псалмы?» – «О, да. Это лучший наш отдых в свободное время». – «Видите, – сказал мне господин, когда мы отошли. – Преострый мальчуган. За словом в карман не лезет». – «Может быть, может быть». И тут только я заметил, что мой господин тоже немецкий дуралей. Кстати о немцах. Меня томит жажда. Не выпить ли нам пива?
В этих случаях инициатива всегда принадлежала Крысакову. И удивительно, что мы – поднимавшие бесконечные споры по поводу выбора номера в гостинице или места в вагоне – в этом случае никогда не возражали и не спорили.
– Вы хотите выпить? Пойдем.
– А вы разве не хотите?
Все мы сразу делались чрезвычайно предупредительны к Крысакову, оставляя в забвении собственное желание и настроение.
– При чем тут мы? Раз вы хотите – пойдем.
– Да мне неудобно, что вы из-за меня идете.
– Ну, вот глупости. Отчего вам и не доставить удовольствия.
Иногда от меня исходило предложение «кой-чего перекусить». И в этом случае – наша дружба разыгрывалась в полном блеске.
– Отчего же вы не обедали вместе с нами?
– Я тогда не хотел, а теперь хочу.
– Эх, ну что с вами делать. Придется пойти с вами.
– Вы можете посидеть. Я скоро закушу.
– Да чего там… Вы не спешите. Я тоже чего-нибудь глотну.
Покорные желанию Крысакова, мы уселись, и нам подали четыре кружки прекрасного пенистого пива. Крысаков отхлебнул и благодушно сказал:
– Не люблю я, чивой-то, Тироля. Отчего у них, братцы, колени голые? Что это за обычай?
После недолгого раздумья я нерешительно сказал:
– Я думаю – это в целях сохранения тирольской нравственности…
– При чем тут нравственность?
– А как же? Местность у них гористая, мужчины же при объяснении девицам в любви обязательно становятся на колени.
– Ну?!
– Ну, а в гористой местности на голые колени не очень-то встанешь…
– Это вздор! Нет ничего нелепее ваших теорий.
– А у вас никаких теорий и вообще-то нет.
– Вы думаете? А моя теория причины приливов и отливов? Это не мысль, а молния!
– Воображаю!
– Вы знаете, господа? По-моему – на земном шаре не хватает воды. Все дело в том, что два противоположных берега океана можно сравнить с головой и ногами спящего человека, прикрытого коротким одеялом – океаном. Теперь: если натянуть короткое одеяло на голову, обнажаются ноги, натянуть на ноги – обнажается голова. Так и океан – если тут прилив, там должен быть отлив. Понятно?
– Садитесь! Два!
– Не два, а четыре.
– Идея. Кельнер! Еще четыре кружки.
– Я не хочу пива, – неожиданно сказал Сандерс, глядя на нас помутневшими глазами. – Мне нездоровится.
Мы засуетились, а больше всех Крысаков:
– Ну, вот! Говорил я, что вам не нужно было есть яиц утром.
– Да при чем тут яйца?
Крысаков не медик, но у него своя стройная система распознания болезней и лечения их; кроме того, у него собственное, ни у кого не заимствованное представление о человеческом организме.
– Как при чем яйца? У вас еще вчера была немного повышена температура. Крутые яйца при повышении температуры являются бродильным ферментом и, давя на печень, производят отлив крови от сердца.
– Вот-то чепуха. Крысаков рассвирепел:
– «Чепуха»? Сначала не слушаете меня, а потом – чепуха?! Говорил я вчера, чтобы вы взяли холодную ванну? Говорил?
– Говорили.
– Ну, вот. А вы не взяли. У меня, батенька, отец доктор.
– Наверное, прекрасный доктор, – вежливо поддержал я. – Я думаю, тысяча его бывших больных возносят на том свете за него молитвы.
– Сандерс! Сейчас же в постель! Мы поднимемся на фуникулере на гору, посидим с полчасика и потом займемся вами.
Опечаленные, поднимались мы по головоломной дороге в хрупком вагончике на вершину горы.
Крысаков рассеянно смотрел на зеленеющий скат, сбегавший к серебряной реке, и несколько раз бормотал про себя:
– Да, несомненно… Типичный брюшной тиф. Без впрыскивания кокаина не обойтись. Гм… Ножные ванны.
Его красивое лицо с орлиным носом было сумрачно.
Чтобы отвлечь его от печальных мыслей, я спросил:
– Интересно, какой силой этот вагончик поднимается в гору.
– Очень просто, – пожал плечами Мифасов. – Один вагончик ползет вверх, другой вниз. Тот, который ползет вниз, подымает своей тяжестью первый, то есть идущий вверх.
– Я не техник, – возразил я, – но здравый смысл подсказывает, что это не так. По твоей теории выходит, что вагон, ползущий вниз, должен быть всегда в несколько раз тяжелее ползущего вверх.
– Он и тяжелее.
– А как же тогда следующая очередь, когда тяжелый должен ползти вверх, а легкий вниз?
– Очевидно, перекладывают какую-нибудь тяжесть.
– Как же перекладывать, когда вагончики ни разу не сходятся вместе внизу или вверху.
– Ну, это уже дело техники. Я говорю только то, что знаю наверное.
– А я думаю, что тяга электрическая…
– Что?!! Ха-ха! Ну и скажет же, ей-богу.
Немного спустя выяснилось, что тяга, действительно, электрическая.
– Ну что? – безжалостно спросил я Мифасова. – Кто был прав?
– Что? Ну, милый мой – мне, вообще, ни тепло, ни холодно, какая там тяга. Вообще, не приставай ко мне.
Через час Сандерс с термометром под мышкой сидел, окруженный нами, и говорил:
– Ну, ребятки, плохо мне. Ужасно не хотелось бы умереть в Тироле.
Сердца наши разрывались от тоски и жалости.
– Подумайте, господа, – сказал я. – Четыре иностранца, сыны бедной России, заброшены судьбой в далекую тирольскую дыру. И вот один умирает… Как раз тот самый, который хоть и не спеша, но разговаривал по-немецки. Остаемся мы… Трое… Надо его хоронить, обычаев мы не знаем, положение отчаянное. Идем в лесок, срубаем дерево, выдалбливаем гробик и кладем туда Сандерса… И вот тирольцы видят странную, щемящую душу процессию. Три весельчака, понурив головы, в черных шапках, плетутся за гробом четвертого, влекомого равнодушной ко всему тирольской лошадью…. Это сатириконцы хоронят своего товарища… Опустили гроб в могилу… «Прощай, товарищ! Недолго ты прожил среди нас… Спи спокойно…»
Крысаков всхлипнул, Мифасов сделал вид, что рассеянно глядит в окно; он махнул перед лицом рукой, будто сгоняя с него назойливую муху. Было тихо… Только слышалось тяжелое дыхание Сандерса.
– Да… вернемся мы втроем… Первый раз втроем! Придем в свои комнаты. У стены сиротливо лежит чемоданчик Сандерса. Он ему уже не нужен! «А что, господа, – скажет тихо Крысаков, – ведь в этом чемоданчике лежат деньжонки, которые Сандерсу уже не нужны. Не поделиться ли нам? Жаль, что он такого маленького роста, а то бы можно было и одежонкой его воспользоваться…»
– Я бы пива выпил, – неожиданно сказал больной. Поднялась буря протестов.
Решили сделать так: мы с Мифасовым уезжаем немедленно прямо в Штейнах, до которого час езды, а Крысаков остается с больным в Инсбруке.
– Я его вылечу! – сурово обещал Крысаков.
– Он на меня все время кричит, – пожаловался больной. – В Дрездене чуть не поколотил меня…
– Как же вас не бить? Представьте себе, господа, я ему говорю: у вас ангина, вам нужно есть для очищения горла орехи, а он не хочет.
С тяжелым сердцем уехали мы с Мифасовым, оставив за своей спиной эту странную пару.
Крупный дождь… ветер гнул деревья, шумел, метался и выл в тесных горах. У подножия одной из них приютился Штейнах.
До сих пор мы все не можем выяснить, почему, по каким соображениям дремлющий Сандерс включил Штейнах в наш маршрут. После громадного, чудовищного Берлина, веселого красивого Мюнхена – эта таинственная дыра с вымершим населением в несколько десятков человек – показалась нам тюрьмой, тем более, что горы со всех сторон окружили ее, стеснили ее, сдавили ее.
Помню крохотный вокзал, у которого поезд приостановился на одну минуту, помню черный, как вакса, вечер, мокрую от дождя землю и абсолютное страшное безмолвие.
Мы выползли со своими чемоданами, постояли минут пять и наконец в ужасе завыли:
– Треге-е-ер!!
– Здесь нет трегеров, – ответил нам откуда-то с неба неизвестно чей голос.
– О, черт возьми! Изво-о-озчик!!
– Здесь нет извозчиков, – ответил тот же беспощадный голос с неба.
– Швейцар из гостиницы!!
– Швейцаров нет.
– Дайте нам какого-нибудь человека. И прозвучало похоронное:
– Здесь нет людей.
– Да вы-то кто? Не человек?
– Я начальник здешней станции.
– Где вы?
– Наверху. Во втором этаже.
– Посоветуйте, как нам найти гостиницу?
– Идите прямо.
– Да тут забор!
– Идите влево.
– Тут тоже забор!
Проклятый начальник станции неожиданно замолчал, будто ему заткнули платком рот.
– Эй, вы-ы! Как вас!! Тут забо-о-ры!
Дождь обливал нас сверху, грязь хлюпала внизу под ногами… Молча взвалили мы на плечи чемоданы, перелезли через забор и наткнулись на какую-то дверь.
– Это что?
– Гостиница.
Так мы приехали в Штейнах. Приезд был невеселый, житье наше печальное и отъезд угрюмый.
Все мы ко дню отъезда перессорились в самых разнообразных комбинациях: Крысаков с Сандерсом, я с Сандерсом, Сандерс с Мифасовым.
Вообще, должен признаться, к стыду нашему, что ссорились мы частенько. При этом ссора кого-нибудь из нас с товарищем вызывала необычайное повышение симпатии в поссорившемся – к остальным. Другими словами, если X разрывал отношение с Y, то к Z он относился настолько повышенно нежнее, насколько это чувство расходовалось раньше на Y.
Ничто в мире не пропадает, и ничто вновь не появляется.
Самая тяжелая ссора случилась в Берлине, когда Крысаков оказался на одной стороне, а мы трое – на другой.
Впечатлительный Крысаков выносил такое положение вещей только сутки… На другое утро он взял свой незакрывающийся чемодан, ящик с красками и, скорбно понурившись, сказал Мите (единственному, с кем отношения были хороши):
– Митя! Проведи меня до вокзала… Я уезжаю. Что уж там… Пожили! Эх, эх…
Я не выдержал:
– Вы с ума сошли! Куда вы уезжаете?
Он опустился на чемодан и, ни на кого не глядя, под журчание Митиных слез сказал:
– Уеду… Что ж, и без меня проживете. Не бойтесь, я поездку не бросаю… Только эти четыре дня, что вы проживете в Берлине, – я посижу в том благословенном местечке, которое приглядел еще давеча.
– Какое местечко! Что вы задумали?!
– Такое… Я думаю, там будет тихо… Ни криков, ни попреков. Посижу там один. Может, когда меня не будет, вы поймете.
– Ну, слушайте, это черт знает что! Какое там вы местечко выбрали, не зная языка, с вашим «битте-дритте»? Мы вас не пустим!
– Нет уж, что уж там. Митенька, бери чемодан. Тебе не тяжело, милый Митя… дорогой Митечка?
По принятому обыкновению, вся любовь и приязнь изливалась теперь на единственного человека, который был с ним в хороших отношениях, – на Митю.
– Извини меня, Митенька, что я тебя затрудняю… Может быть, мне самому лучше понести чемодан, а ты, Митя, отдохни.
Вокзал был в двух шагах, и поэтому берлинцы могли любоваться диковинной, нелепой процессией: впереди шагал плачущий, растроганный слуга с чемоданом, сзади барин с видом погребальной лошади, нагруженный ящиком для красок, а сбоку бежали три друга, умоляя непреклонного Крысакова одуматься, уговаривая и успокаивая его.
– Нет уж… не уговаривайте. Уеду… Не поминайте лихом!
– Ну, куда? куда вы едете? В какое местечко?
– Сейчас узнаете.
Он подошел к билетному окошечку и грустно сказал кассиру:
– Битте-дритте, эйн билет! В Фаркартен!
– Куда? – ахнули мы.
– В Фаркартен. Это, вероятно, такое местечко под Берлином. Я тут на доске прочел. С указательным пальцем. Туда и поеду. Уж вы не удерживайте. Раз я облюбовал.
– Вы знаете, что такое фаркартен? – зловеще спросил Сандерс.
– А что? Может быть, очень болотистое место?
– Нет. Фаркартен значит – «дорожные билеты».
– Митечка! – сказал Крысаков, помолчав: – Бери-ка, тащи назад чемодан. Битте-дритте!
Мы подхватили его под руки и с заискивающим смехом повлекли обратно.
К сожалению, впоследствии частенько случалось, что у каждого из нас поочередно мутился разум, и он, забыв дружбу, «собирался в Фаркартен»…
Заканчивая эту главу, искренно хочу крикнуть:
– Да здравствует дружба! Долой проклятый Фаркартен!