Я приезжаю в Москву очень редко, но всегда, когда приезжаю, – мне попадается на глаза москвич Тугоуздов.
Знакомы мы с ним недавно – всего лишь несколько месяцев, но, выпивши однажды больше, чем нужно, перешли на «ты».
Недавно, узнав, что я в Москве, он отыскал меня, влетел в номер гостиницы и с порога закричал:
– Брось, брось! К черту твой письменный стол! Нынче у меня хорошее настроение, и я хочу глотнуть порцию свежего воздуха! Э, черт! Живешь-то ведь один раз!
Меня очень трудно уговорить присесть за письменный стол; но увести от письменного стола – самое легкое, беспроигрышное дело…
– Глотнем воздуху, – радушно согласился я. – Это можно.
– Эх-ма! – кричал оживленный Тугоуздов, в то время как мы, усевшись на лихача, мчались в оперетку. – Ходи изба, ходи печь! Гоп, гоп! Хорошо жить на свете, а?
– Совершенно безвредно, – улыбнулся я, впадая в его тон. – Так мы в оперетку?
– В оперетку. Там, знаешь, есть такие разные женщиночки. Хорр… шо!
«Вот оно, – подумал я, – настоящая широкая московская душа».
Как будто догадавшись, Тугоуздов подтвердил вслух:
– Настоящая я, брат, московская душа! Тут нас таких много. Валяй, Петя, – пятерку на чай дам! Гоп-гоп!
В оперетке, во время антракта, мы встретили двух неизвестных мне людей: Васю и Мишунчика.
По крайней мере, Тугоуздов, столкнувшись с ними, так и крикнул:
– Вася! Мишунчик!
Тут же он с ними расцеловался.
– Как подпрыгиваешь, Мишунчик?
Оказалось, что Мишунчик «подпрыгивал» хорошо, потому что, не задумываясь, отвечал:
– Ничего. Подъелдониваем.
У русского человека считается высшим шиком пускать в ход такие слова, которых до него никто не слыхивал; да и он сам завтра на тот же вопрос ответит иначе… Что-нибудь вроде: «ничего, тилибонимся» или «ничего, тарарыкаем».
А в переводе на русский язык этот краткий диалог очень прост:
– Как поживаешь, Миша?
– Ничего, помаленьку.
Тугоуздов познакомил меня с Васей, познакомил с Мишунчиком и не успокоился до тех пор, пока не взял с них слово ехать вместе с нами ужинать к Яру.
– Нет, нет, уж вы не отвертитесь. Поедем, чепурыхнем (или чебурахнем – не помню).
Когда мы вернулись и сели на место, я спросил Тугоуздова:
– Кто это такие, твои друзья?
– А черт их знает, – беззаботно отвечал он, не отрывая бинокля от глаз.
– Чем они занимаются?
– Так просто… Москвичи. Кажется, хорошие ребята. Впрочем, я фамилию-то ихнюю забыл. Не то Кертинг и Полосухин, не то Димитрюков и Звездич. Тот, что Звездич, очень хорошо анекдоты рассказывает.
И закончил несколько неожиданно.
– Деляга.
Когда приехали к Яру – нас уже ждал накрытый стол.
– Все как следует? – жизнерадостно спросил Тугоуздов склонившегося к нему метрдотеля.
– Извольте видеть!
– Чего там изволить! Коньячишку дрянь поставили. Ты, братец, дай чего-нибудь этакого… старенького.
– Извольте-с. Есть очень хорошие коньяки 1820 года, только должен предупредить, Николай Савич, – тово-с! Семьдесят пять монет бутылочка.
– Ты, братец, глуп, – поморщился Тугоуздов. – Скажи, Тугоуздов когда-нибудь торговался?!
– Никак нет.
– То-то и оно. Живешь-то ведь один раз! Верно, ребятки?
– Верно, – подтвердил Мишунчик.
Шумно уселись за стол.
– Эх-ма! Ходи изба, ходи печь! – кричал Тугоуздов. – Шире дорогу, коньяк в горло идет! Пейте разумное, доброе, вечное!
…Мальчишка подошел к нам, держа в руке три розы, и заявил Тугоуздову:
– Вот вам прислали… С того столика. Господа Шинкунёвы.
– Ге! Спасибо! Вспомнили старого Тугоуздова. Стой, паренек! Сколько у тебя этого товару есть?
– Да хоть десяток, хоть два.
– Ну вот и волоки два! Отнеси им с записочкой, поблагодари! Стой, напишу.
Цветы были отосланы с игривой запиской Тугоуздова: «Ку-ку! А вот и я, здравствуйте, как пошевеливаетесь? Пьем за ваше, с криками ура!»
Под запиской он заставил подписаться нас всех, несмотря на мои мольбы и указания, что это неудобно.
– Ничего, ничего! Живем-то один раз… Эх-ма!
Мне стал нравиться этот стихийный, широкий безудержный человек.
«Вот он, московский-то размах, – подумал я. – Москва кутит, дым столбом!»
– Что там у вас еще? – спросил Тугоуздов метрдотеля.
– Еще горячая закуска заказана, потом уха, потом котлетки валлеруа…
– К черту твои закуски. Давай нам ухи… Эх-ма! Настоящей русской стерляжьей ушицы с расстегайчиками. Гоп-гоп! Настоящие исконные расстегайчики!
– Виноват, закуска заказана. Может, подать?
– Подай-ка, я тебе на голову ее выложу. Да ты вот что: и закуску к черту, и валлеруа твое к черту. Ты нам дай кабинетик и тащи туда уху. Верно, господа? Ведь все уже почти сыты.
– Конечно, – сказал я. – Напрасно ты эти котлеты и горячую закуску заказывал.
– Да, милый мой, черт с ним! Обеднеем от этого, что ли? Живешь-то ведь один раз. Ну, дай я тебя поцелую!
Поцеловались.
В кабинете Тугоуздов предложил:
– Снимай, ребятки, сюртуки. Опростимся! Садись на пол, на ковре будем уху есть. Как рыбаки! Верно?
Ели уху на дорогом кабинетном ковре. Совсем как рыбаки.
– Постой, – забеспокоился Тугоуздов. – Ты какое вино-то открыл?
– Как же-с! Клико энглянд.
– И дурак. Кто же с ухой клико пьет? Дай посуше. Постой! А это оставь – сами не выпьем, фараоны выпьют.
– Какие фараоны? – полюбопытствовал я.
– Какие? А вот какие. Эй, Никифор! Зови сюда кочующее племя. Пусть споют! Эх-ма! – вдохновенно крикнул он. – Живешь-то…
– …Ведь один раз, – докончил я.
– Верно! Откуда ты догадался?
Пришли цыгане. Сразу стало шумно, дымно и неуютно; всюду взор наталкивался на незнакомые, алчные лица, на открытые рты и ревущие глотки.
– Гоп, гоп! – кричал Тугоуздов, дирижируя хором и приплясывая. – Сыпь, накаливай (или – «наяривай» – точно я не расслышал)! Барыни, налегайте на фрукту, пейте желтенькое! Эх-эх, тра-ла-ла!
Лицо его сияло весельем.
«Вот оно, – подумал я, – московский тысячник кутит! Что за забубенная головушка! Сколько в этом своеобразной, дикой красоты. Знают ли еще где-нибудь в России секрет такого разудалого, беззаветного веселья?!»
– Довольно! – кричит Тугоуздов. – Вот, на-те вам! Очищайте арену! Едем, ребята!
– Домой? – спросил я.
– Что-о-о? С ума ты сошел! Кто ж теперь домой едет? В «Стрельну»! Под тропики! Кофе с абрикотинской мазью выпьем. Егор! Скажи, чтобы Семен подавал. Да позови Евграфа – пусть он звякнет Ивану Парфенычу, чтобы Алексей нам кофию сварганил. Эх-ма! Высыпай, ребятки.
В «Стрельне» пили кофе. Опять пели цыгане, потому что Тугоуздов хотел сравнить: «чья кишка толще?»
Оказалось, что «ярцам не выстоять».
В пятом часу утра стали собираться уходить.
– Ну, я домой, – робко сказал я.
– Ни-ни! Мы еще дернем в «Золотой якорь» – гуляй, душа! Ни за что не пущу. Мы еще должны по бокалу разгонного выпить.
– Да почему должны? Где такой закон, что должны?
– Нет, нет, ты уж и не говори. Поедем! Григорий! Скажи Савелию, чтоб он Семена кликнул. Да позови Ивана Маркелыча. Тебе чего? Цветы?! А ну тебя… Впрочем – ладно! Братцы, бери этот злак! Всадим в петлицы с двух сторон – то-то в «Якоре» смеяться будут! Хе-хе, почудим! Получайте, барышня! Адьюс. Егоррррр!
В «Якорь» нас не пустили. Мы долго стояли на морозе, переминаясь с ноги на ногу, и униженно просили, приводя разные резоны, – «Якорь» был непреклонен.
– Нельзя, господа, – солидно говорил швейцар. – Поздно. Теперь разве к нам? Теперь к Жану время ехать.
– А, действительно, – спохватился Тугоуздов. – Что ж это мы, братцы, бобы разводим, когда уже шесть часов.
– А что?
– Да уже ведь к Жану можно ехать. Блинков поедим, водочки. Все равно, спать-то уж где же.
– Какой уж сон, – резонно подтвердил Вася, – седьмой час.
– Люди вот уже на рынок идут, а мы – спать? – подхватил и Мишунчик. (Кстати, он оказался не Кертингом и не Димитрюковым, а Жбанниковым, а Вася Сычугом. Его национальность выяснить не удалось.)
У Жана лениво ели блины с икрой и пили водку. День смотрел в окно, и мне было как-то стыдно за наше беспутство. Тугоуздов заявил, что он может бутылку шампанского открыть ладонью, хлопнув ею по донышку бутылки. Разбил две бутылки и стал плясать с Васей неприличный танец.
Я, еле ворочая языком, прожевывал толстый блин и все время силился открыть тяжелые, будто чужие, веки.
И сам себя упрекал я:
«Нет, не годишься ты, брат. Нет в тебе этакого непосредственного веселья… Ко всему относишься ты с критикой, с придиркой. Нет в тебе этакого… русского. Вот они настоящие русские люди!»
Настоящие русские люди выбрались на свежий воздух только в десять часов утра; притом Вася и Мишунчик куда-то исчезли, а мы остались с Тугоуздовым посреди залитой солнцем улицы; солнечный свет слепил воспаленные глаза.
– Хорошо погуляли, – хрипло засмеялся Тугоуздов. – Я к тебе в гостиницу – спать. Можно?
Дома, в гостинице, он захотел черного кофе с коньяком и улегся только в двенадцатом часу.
Заснул и я.
Проснулся я около шести часов вечера. Тугоуздов сидел за столом и что-то подсчитывал карандашом.
– Что ты? – спросил я.
Он обернул ко мне недовольное лицо.
– Вот, черт меня побери! Шестьсот рублей, как корова языком слизала.
– Ну, что ты говоришь? Положим, я тоже больше двухсот истратил. Ну, да ничего, – успокоил я осунувшегося Тугоуздова. – Живешь-то ведь один раз.
– Черт меня дернул этих двух прощелыг потащить… Пили, ели, хоть бы целковый кому на смех бросили…
– Да ведь ты же их сам тащил?
– Да уж… До старости доживу – все дураком останусь. Эти идиотские цветы еще. У Яра тридцать целковых отдал, да в «Стрельне» двадцать четыре. Кому это надо? Те тоже идиоты, Шинкунёвы – нужно им было свои паршивые цветы присылать… Они-то мне три розочки, а я – накося! На эти тридцать рублей три дня жить можно… И вот я теперь убедился: никогда сразу не нужно заказывать закуску и ужин. Закуской-то налопаешься, а ужина никто и не ест. А в счет-то его ставят… Не подарят!
– Ну что ж, – вздохнул я. – Что с возу упало, то и пропало. Постарайся забыть и начни новую жизнь.
– Да, тебе легко говорить… Ты цыган-то не приглашал – я приглашал!.. Ведь я им, подлецам, почти триста рублей роздал. За что, спрашивается? Поорали, накричали в уши разных бессмысленностей и пошлостей – а ты за это же и денежки плати…
Он опустил голову и долго смотрел на какую-то бумажку, лежавшую на столе.
– За ковер пятьдесят рублей поставили. Вот безумие-то! Это мы ухой ковер залили. И дернула это меня нелегкая – на ковер лезть уху лопать… Тоже – рыбак выискался! Такого рыбака высечь нужно, как следует, чтобы он знал.
– Ходи изба, ходи печь, – напомнил я.
– Что? Да!.. – криво улыбнулся он. – Этой бы печью да по мордасам меня. Тоже – широкая душа! Первобытная натура. Кому нужны были эти блины у Жана? Шестьдесят рублей заплатили – за что? Лучше бы домой поехали.
– Да ведь я говорил, чтобы домой!
– Я тебя и не упрекаю. А от цветов в «Стрельне» мог бы меня и удержать… На кой черт эти цветы нам были. Тоже, подумаешь, натыкали в петлицы и думают, что остроумно.
– Ты же сам предвкушал, как, дескать, в «Золотом якоре» смеяться будут.
– Кто? Кто бы там смеялся?! Дурак швейцар да пара размалеванных баб? Удивишь ты их этими розами!
Он потер ладонью голову.
– Я одного только не понимаю: за что я в «Стрельне» заплатил сто рублей, не считая цыган. За что с меня они сто рублей взяли?.. Даже, помню, сто десять рублей с копейками. Не иначе, как эти два жулика попросили метрдотеля приписать их старые счета! Обрадовались!
– Какие жулики?
– Да эти: Симакович и Перепентьев.
– Они вовсе не Симакович и Перепентьев. Они Жбанников и Сычуг.
– А черт с ними! Сычуг – не Сычуг. Шофер тоже свинья – сорок два рубля содрал – за что, спрашивается? Какой-то Григорий тоже или Пантелей… Дал я ему целковый на чай, просил пять рублей разменять, а он возьми да и исчезни с золотым! Как бы теперь эти пять рублей пригодились… Швейцару тоже у Жана… Три рубля дал. Тысячу раз говорил себе: нужно иметь всегда мелкие. Предовольно с него было бы и полтинника.
Вспомнив еще что-то, он злобно схватил себя за голову.
– Валлеруа! Знают, черти, что подсунуть! По три с полтиной порция! Так четырнадцать рублей и ухнули. С какой радости, спрашивается?
– Ну, чего там хныкать, – сказал я, решительно поднимаясь с дивана. – Поедем в «Прагу», пообедаем, придем в себя.
– В «Прагу»? – охнул Тугоуздов. – Не-ет, братец… я теперь неделю буду сосисками с пивом поддерживаться. Мы хотя не нищие, дорогой мой, а нам тоже соображаться надо… Хочешь, пойдем, тут такой ресторанчик есть «Неаполь», за углом. Графинчик водки с закуской 30 копеек, обед из трех блюд шесть гривен…
– Котлет валлеруа не будет?
– Зачем? – не понял он.
– Да как же. Может, цыган позовешь, а? Ходи изба, ходи печь…
– Молчи, чтоб ты пропал!
Он бросился на диван и простонал:
– А у Жана почти полкоробки икры осталось… не доели! А ведь он за нее двенадцать рублей поставил… Водки графин оставили… Семги три куска…
И эта широкая московская натура, этот размашистый гуляка заплакал от беспросветного отчаяния и скорби…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лежа в кабинете на диване с книгой в руках, я услышал голоса, доносившиеся из передней…
– Ну, что, как твой барин?
– А что-с?
– Его нет дома? да?
– Нет-с, помилуйте – дома.
Долгая пауза последовала за этим ответом. Потом первый голос, проникнутый глубоким изумлением, воскликнул:
– Ну, что ты такое говоришь? Неужели?!
– Так точно. Дома.
– Вот-то штука! Ты уверен в этом?
– Барин в кабинете на диване читают книжку.
– И к нему можно? Может быть, он болен? Нынче все болеют.
– Никак нет; не болен.
– Чудеса!.. Ну, проводи меня к нему.
Кирпичев показался в дверях. Этого Кирпичева я уже не видел… не помню сколько.
Петербург странный город: кажется, будто позавчера только встречался на Невском со знакомым человеком. А он за это время или уже Европу успел объехать и жениться на вдове из Иркутска, или полгода как застрелился, или уже десятый месяц сидит в тюрьме.
И, напрягши память, вспомнил я, что действительно не видел этого Кирпичева месяцев пять-шесть.
А может быть, и два года. Странно живут некоторые из нас.
Если не ошибаюсь, последний раз сидели мы с компанией за ужином у Кюба. За ужин, помню, платили мы с Кирпичевым. То есть платить хотели все, но каждый, кроме нас двух, выразил такое вялое, малокровное желание слазить в карман за бумажником, что мы, как более проворные, в течение пяти минут расплатились за всех. Кто-то, правда, выразил даже протест по поводу нашего поведения, но, выразив этот негодующий протест очень лениво и не докончив фразы, тотчас же задремал.
С Кирпичевым я никогда не был близок, но мне всегда нравилось его спокойное джентльменство в отношениях с окружающими и безбрежное простодушие, которое привлекало все нетребовательные сердца к этому тороватому, благожелательному человеку.
Теперь он казался похудевшим, немного потрепанным, но ясная, благожелательная улыбка все время освещала усталое, потемневшее лицо.
– А, Кирпичев! – приветствовал я его. – Рад, что вспомнили. Пять месяцев не виделись.
– Полтора года. Последний раз, полтора года тому назад, у Кюба ужинали.
– Ну, как ваша техническая контора? Процветает?
Он замахал на меня руками и рассмеялся так, что закашлялся.
– Эко, кого вспомнили! Покойницу… Я ведь, батенька, пролетел с конторой.
– Да что вы!
– Ей-богу, – радостно сообщил он, улыбаясь усталым ртом. – Чрезвычайно пролетел. Потом устроил автомобильный гараж и тоже пролетел, потом купил магазин предметов для спорта и уже окончательно пролетел. Очень, знаете, это невесело.
Но, говоря эти слова, он противоречил тому выражению, которое было написано на его лице: выражение лица его было самое веселое.
– Да-с… все, знаете ли, пошло прахом: пролетел, можно сказать, самым циничным образом. Предлагали мне тогда одну комбинацийку, благодаря которой можно было не малую, а большую толику в карман зажать, да как-то не мог я. Хи-хи-хи! Ну, да ничего, знаете ли, все на свете поправимо. Свет не без добрых людей. Сегодня я растерял все перья, завтра ближние помогут обрасти. Не правда ли?
Я помолчал.
– Я говорю: не правда ли, а? Все, глядишь, и устроится.
Разглядывая с суровым вниманием свои ногти, я неохотно процедил:
– Да… гм… бывает. Бывает, что и устраиваются.
– То-то и оно.
Я бросил на него исподлобья быстрый взгляд и, уверившись, что он по-прежнему безмятежен, перевел разговор:
– Лазаренку давно встречали?
Он засмеялся.
– Ох, батенька! Лазаренка этот прямо какой-то пренесчастный тип! Сколько раз я к нему ни захожу, ни звоню по телефону – все нет дома. Все, вероятно, романы с дамами. Конечно, он холостой человек, но ведь так и известись можно. На днях звоню к нему – будто его голос по телефону: «Кто говорит?» Я отвечаю: «Кирпичев». И вдруг тоненький женский голосок кричит: «Его нет дома! Повесьте трубку!» Умора.
Я для чего-то перелистал книгу и спросил:
– А у этого… как его! У Тарасевича… Бываете?
– Тоже он занятой человек. Вот ведь странный город Петербург, как подумаешь: он высасывает у человека все свободное время и ни на минутку не дает пожить для себя. Заезжаю к Тарасенке раз – нет дома! Заезжаю другой – нет дома, третий раз – нет дома!! «Да, где же он?» – «То в суде, то на каком-то заседании, то на деловом завтраке или обеде». – «Да когда его можно застать?» – «Не знаем». – «Да вы скажите этому чудаку, что Кирпичев, его приятель Кирпичев, хочет, мол, его видеть. Пусть он сам мне напишет, когда у него свободная минутка выберется»… Оставил свой адрес… Вы думаете, получил ответ? Ни-ни! Впрочем, наша петербургская почта. На нее не надейся, не правда ли?
– Да уж… почта… – пробормотал я.
– То-то и оно. И, главное дело, очевидно, что жизнь усложняется с каждым днем. Помню я, года два тому назад как-то свободнее жилось и время для всего находилось, а нынче… (он махнул рукой). Прямо-таки я не знаю – куда мы идем? И что будет с нашими детьми, если даже мы уже – расшатанные скверные неврастеники, несущиеся сломя голову в погоню за делами…
– Да, – рассеянно вздохнул я.
– Конечно же, правильно. Да вот даже взять Костю Светлякова – милого лентяя, гуляку и бездельника Костю. И тот каким-то образом по уши погряз в делах. Захожу как-то на днях к нему пораньше, чтобы уж наверное застать. «Доложите, говорю, барину, что Кирпичев пришел, его приятель. Барин-то, конечно, дома?» – «Кажется, дома; сейчас посмотрю». Вернулась: «Нет дома». – «Как так нет? В это-то время?» – «Да говорит, по делу куда-то уехал». – «Чудеса! Да, когда же он вернется?» – «Неизвестно; до вечера, говорит, по делам поехал». Какой-то поэт сказал: «Город жестокий Бог, и мы его рабы!»…И верно. Уж если Костя Светляков из господина города в раба превратился…
Я искоса взглянул на Кирпичева; мне все казалось, что я подмечу на лице или ироническую улыбку, или горечь во взгляде голубых глаз…
Ничего подобного… Лицо Кирпичева сияло по-прежнему.
– Вот так живут, живут люди всю жизнь в суетне, в беготне, и так дойдут они до самого смертного одра своего. «Боже ты мой, скажут. Да ведь мы до сих пор ни разу на себя как следует не оглянулись!» А где уж там оглядываться, когда этакая тетя за спинкой кровати стоит и косой размахивает. Хи-хи-хи!
Несмотря на веселую мину, можно было подметить во всем лице Кирпичева большую безмерную усталость. Я заметил, что несколько раз он поднимал руку, собираясь, очевидно, поправить скривившееся на носу пенсне, но рука останавливалась на половине и падала, будто бы возложенное на нее предприятие казалось ей непосильным и требующим затраты громадной энергии.
– Прямо-таки я даже удивляюсь, что застал вас дома. Первого теперь такого человека встречаю, со старозаветными традициями.
Я поспешил сказать:
– Это совершенно случайно! Редкий случай! Обыкновенно меня не бывает дома.
– То-то мне это и показалось диким. Живут нынче все на ходу и даже в погоне за благами жизни о здоровье своем забывают. Захожу я на прошлой неделе к Веденяпину. Конечно, первым долгом: «Дома барин?» – «А сейчас узнаю». Ушел, потом приходит обратно в переднюю: «Дома нету. По делам уехамши». – «Экая жалость. Даром, значит, я пешком по такому морозу с Васильевского тащился». Вдруг – гляжу на вешалку – старая знакомая висит во цвете лет: веденяпинская шуба. «Постой, – говорю я, – как же ты говоришь, что барина дома нет, когда его шуба висит. Я-то ее, голубушку, помню – еще портному тогда, когда заказывали, – ручался». – «Действительно, – говорит малый, – это баринова шуба. Только, значит, – говорит, – в драповом пальте уехал». Смех меня взял: «Эх ты, – говорю я, – тетеря; да ведь драповое пальто вон оно, под шубой-то висит. Значит, твой барин в каком же уехал? Неужто же в летнем?!» – «Значит, – говорит, – в летнем!» Только это и оставалось предположить.
Кирпичев в горячности вскочил с кресла.
– Подумайте! Вы только подумайте! В 12-градусный мороз – и человек, поглощенный делами, в летнем пальтишке на улицу выскакивает. Да ведь это безумие! Ведь он воспаление легких мог схватить. У людей никакого внимания, никакого уважения к своему здоровью. А потом, когда схватит какую-нибудь цацу на горло или легкие – запляшет, да поздно! Нервный, безумный, рассеянный народ. При встрече не узнают, носятся по городу в мороз в летнем пальтишке или просаживают время и деньги на женщин, позабыв о собственном доме и хозяйстве.
– Печально, печально, – покачал я головой. – А у вас ведь, кажется, был какой-то закадычный друг Сипачев. Он в городе?
– Он-то в городе, но к нему брат приехал в гости. То все дома не заставал его целый год… а потом… Да! Ведь с этим братом прекурьезная история вышла. Прямо расскажи кому – не поверят. Смехи!
Действительно, он засмеялся.
Манера смеяться была у него такая: он закидывал голову и, трясясь, как котел, переполненный паром, отмахивался руками, будто от какого-то невидимого шутника, очень его насмешившего.
– Так вот: прихожу я к Сипачеву; стою в передней. Выходит его жена. «Дома Гриша?» – «Нет его. Уехал». – «Ах, какая жалость!» – Вдруг нечаянно дверь в соседнюю комнату приоткрывается – и что же! Вижу – вот как вас сейчас – у стола стоит Сипачев. «Да, вот же, говорю я жене, вот, Марья Афанасьева, Гриша». А она мне: «Где, говорит? Вот этот? Да это не Гриша». – «А кто же это?» – «Да это, говорит, его брат приехал из Калуги, близнец. Очень на него похож». Я так и ахнул! Ведь бывает же такое сходство! Хи-хи! Где-то я даже читал рассказ, как жена путала двух братьев-близнецов – мужа и его брата – и какие смешные шутки из этого получались. Я, помню, очень тогда смеялся…
– Да, да, – сказал я. – А мне как раз нужно сейчас несколько деловых писем написать.
– Ах, я вас задерживаю, – засуетился он. – Я ведь, признаться, по маленькому дельцу зашел. Вы хороши с Чукмасеевым?
– Хорош. А что?
– Не напишете ли вы ему письмецо обо мне. Он ведь имеет большое значение в Южном банке, а я имею в виду одну комбинацийку.
Я подумал.
– Нет, я не могу написать ему письма. Никак невозможно.
– Что вы говорите! Почему?
– У меня рука болит.
– Ну, что вы говорите! Экая досада! Что же с вами такое?
– Не знаю. Прямо-таки пошевелить трудно. Ревматизм, что ли.
– Ах ты, Господи! Вы бы муравьиным спиртом… Очень, говорят, помогает.
– Хорошо, хорошо.
– Только как же давеча говорили, что деловые письма-то писать будете… С больной рукой неудобно.
Я бросил на него испытующий взгляд. Лицо его ничего не выражало, кроме самого неподдельного участия.
– Письма? Да я их сначала обдумаю, а потом… этого… барышне продиктую. Знаете, на машинке.
– Ах, да, впрочем… Верно. А скажите… Может быть, вы бы мне продиктовали для меня письмецо, а я бы…
– Не могу. Продиктовать-то я продиктую, чудак вы человек, а как же подпишу его, если рука не действует. А без подписи оно и не годится.
– Да, да. Верно, верно. Хи-хи! Вот-то курьезный случай!.. Ну, я пойду. Бувайте здоровеньки, как говорят хохлы. Хи-хи!
И он ушел.
___________________________
И теперь, сквозь стены своего дома, я вижу его, этого нелепого человека, выброшенного жестокой жизнью из нашей человеческой компании, выброшенного, оставленного от нас, презираемого нами и никак не хотящего понять этого…
Вижу его сквозь стены своего дома, вижу, как он заходит к Светлякову и, не застав его дома, плетется к Веденяпину, потом к Сипачеву, изумляется сходству одного-единственного близнеца с самим собою, и потом идет он к Тарасевичу, а потом ко мне…
Я встаю с дивана и, открыв дверь в переднюю, кричу слуге:
– Если этот Кирпичев придет еще один раз – меня нет дома. Когда бы ни спросил…
Пусть теперь приходит…