Litres Baner
Матросы

Аркадий Первенцев
Матросы

© Первенцев А.А., наследники, 2019

© ООО «Издательство «Вече», 2019

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019

Сайт издательства www.veche.ru

Часть первая

I

Месяц назад матросы взорвали руины, расчистили площадку, а сегодня лучшая бригада елецких каменщиков Ивана Хариохина заканчивала третий этаж жилого дома по улице Ленина. В бригаде не только елецкие. Есть там два молодых парня из Херсона, демобилизованные саперы, и коренной севастополец, известный каменщик Гаврила Иванович Чумаков. Ему бы самому верховодить, да годы не те – пошел шестьдесят четвертый. Правда, Гаврила Иванович не терпел пустых разговоров о своем возрасте.

– Если бы я в куклы играл, тогда извольте, называйте меня стариком, – обычно говорил Чумаков. – Ну а если этот самый старик не хуже молодого ворочает? Ворон триста лет живет, а никто этому не удивляется.

Кумачовые полотнища призывали равняться на бригаду Хариохина. Что ж, там настоящие мастера собрались. Прежде чем приехать в Севастополь, поколесили по стране, по самым ударным стройкам: восстанавливали Ростов-на-Дону, Воронеж.

В бригаде Ивана Хариохина работал его старший брат, человек иного склада. Невзрачный, болезненный, вечно дымивший дешевой кременчугской махрой, он старательно вырезал из газет и наклеивал в альбом все, что писалось о бригаде.

– Не иначе скоро за мемуары возьмется, – посмеивался над ним Иван, хотя порой его самого тянуло перелистать альбом, вспомнить былое, полюбоваться на фотографии.

Жарко. Камень будто из печи вынули. А пойди прокали увесистый блок «инкермана» – так называли камень, добытый в инкерманских штольнях. Солнце обугливало бугры, сжигало травы, немощно продравшиеся весной из нумулитовых скал, и, казалось, превращало бирюзовые воды бухты в кипяток. В начале мая небо ненадолго затянуло тощей хмарой, покропило. Но вот уже июнь, а хотя бы одна-разъединая тучка прикочевала!

– Ваня, проверь-ка стенку, – посоветовал Гаврила Иванович, перегнувшись и нацеливаясь опытным прищуренным глазом. – Вроде повело.

Хариохин опустил шпагатный отвес, верный, хотя и древнейший инструмент, и еще раз удивился точному глазу Чумакова.

– Есть немножко, выправим…

На веслах уходили в море барказы. Ползли, как мухи по зеркалу. Хариохин знал многих ватажков. Не иначе пошли сыпать сети на султанку – она уже появилась на рынке. Позавидовал рыбакам бригадир – им в море привольней. Смахнул ладонью пот и, недолго думая, стянул присосавшуюся к телу сатиновую рубашку – пусть просохнет. Тело у Хариохина мало тронуто загаром, мускулистое, по спине родинки, грудь широкая, плотная, как слиток; осколок только ковырнул ее, вырвал кусок мяса чуть ниже левого соска.

Подручная, его жена Аннушка, тоже передохнула, поправила косынку тыльной стороной ладошки, улыбнулась серыми лукавыми глазами.

– Притулиться бы к тебе, Ванечка, а?

– Притулись, – ласково ответил Хариохин.

– Солнышко-то не берет твою кожу. – Аннушка прикоснулась к спине мужа. – А ты говоришь, оно камни в пыль превращает.

– Меня даже пуля не взяла, бронебойный осколок, – довольный близостью жены, сказал Хариохин и сбросил старую пилотку – последний предмет вещевого хозяйства бывшего пулеметчика. – Смастери-ка мне, Анка, наполеоновку. Возьми ту газету.

– Сию минуту, Ванечка. – Аннушка блеснула белыми, словно промытая галька, зубами. – Надень, а то вчера скорая отвезла в больницу крыльщика: помнишь, ярославский, на «о» говорит? Солнечный удар. Мог с крыши свалиться… Готова наполеоновка!

Аннушка нежно отстранила руку мужа, забрызганную раствором, и, приподнявшись на носки, не надела, а легко опустила бумажную треуголку на его пламенно-рыжие кудри, тронутые ранней проседью.

– Спасибо, Аннушка!

Под стать Ивану Хариохину, человеку зрелой мужской красоты, эта ядреная елецкая бабенка! Поглядишь на нее – не налюбуешься: локти смуглые, с ямочками, и такие же приманки на яблочных щеках; одна улыбка чего стоит; грудь высокая, бедра крутые, в поясе тонкая. Вот стоит в спецовке, рабочая женщина, без маникюров и завитушек, а богаче любой, самой распрекрасной. Матросы идут – обернутся все до одного. Только зря прихорашиваются, поправляют на голове круглые шапочки. Не оправдаются их надежды. И за это ее спокойствие, за женскую неподкупную гордость ценил свою ненаглядную Аннушку Хариохин.

Мелькали кельмы – оружие каменщиков. Посапывая и причмокивая, ложились рядами шершавые инкерманы. Вот тут будет знатная спаленка. Окна на море, корабли на виду. Разве только помешает база подплава. Ишь как гудит: где-то внизу заряжает аккумуляторы подводная лодка. Там, где сейчас скрипят заляпанные серым раствором помости и чавкают сапоги, поставят кровати, кто-то ляжет на них, натянет одеяло до самого подбородка, вытянется…

Хариохину даже спать захотелось от этих мыслей, вовсе не связанных с делом. А ведь и самому мечталось бросить скитаться по баракам, прочно осесть на месте, купить пружинную кровать, славянский шкаф с длинным зеркалом.

– Гаврила Иванович, когда из своей развалки выкарабкаешься? – спросил Хариохин Чумакова, продолжая работать в прежнем темпе.

– Выберусь, дай время. Не я один.

– Единственное в этом утешение?

– Почему единственное? – Коричневая рука Чумакова по привычке прикоснулась к седеньким, коротко подстриженным усам. – Дочки у меня вырастают.

– Вот для них-то и нужны спаленки.

– Нужны, – согласился Гаврила Иванович. – Придет время – дадут. У меня отличная квартирка была, разбомбили.

Все невольно прислушиваются, хотя никому не в новость и нынешнее, и прежнее житье-бытье Чумакова. Все знают о гибели двух сыновей Гаврилы Ивановича, взорвавших танки гранатами. На Мекензиевых высотах побили сыновей, а жену Чумаков потерял под распавшимися от немецкой взрывчатки блоками инкерманов – такими же, какие приходится теперь снова пускать в оборот.

Искрами вспыхнула ребровина кельмы. Чумаков яростно сшибал твердый припай на старом камне, сохранившем на себе следы бушевавших когда-то пожарищ.

Искры отразились в ясных, как зори, глазах Аннушки и словно воспламенили ее.

– Заставить бы их, врагов, хоть один дом построить собственными руками! Вот так, на припеке, работать день изо дня… Стали бы тогда бомбы швырять?!

Старшего Хариохина не тронули яростные слова Аннушки.

– Строили тут пленные. Все едино будут швырять. Будут, – с тупым убеждением повторил он, – природа у человека такая. Зверь у зверя логово не тронет, птица чужого гнезда не зорит, а человек… Потому – человек хуже зверя, глупей воробья. Ему прикажи – он сам себе уши отрежет…

– Понес какую-то хреновину, брат, – остановил его Иван. – У Анки душа плеснулась, а ты в нее – кипятком с отравой. Да сам-то ты кто? Человек или дождевой червяк, который только со своим хвостом беседует? Оглянись кругом, какой ты город ставишь! Севастополь!

– Разницы никакой не вижу, – буркнул старший брат, заклубив себя дымом махорки. – Мне и тут к наряду лишнего целкача не припишут. Наше дело беспричудливое, обыкновенное, без митингов: вывел стены под кровлю – слезай на другой фундамент.

Херсонские ребята улыбнулись, переглянулись, пожали плечами, Чумаков неодобрительно покачал головой. Аннушка зарделась, ее полные губы уже шевелились, готовясь произнести ответ, и неизвестно, чем бы кончилась эта семейная перепалка, если бы внизу не засигналил грузовик и не послышался веселый окрик Павлика Картинкина:

– Эй, кто на палубе! Трави тали на груз!

Стройка питалась с колес. Автотранспорта не хватало. Каменоломни зашивались. Павлик Картинкин, типичное дитя приморского юга, разукрашенный наколками, как папуас, старательно обслуживал передовую бригаду. Иногда и его незрелое имя попадало на страницы газеты, что возбуждало в Картинкине наивное тщеславие и заставляло без устали и с азартом крутиться на своей старенькой трехтонке.

Раздраженный разговором с братом, Иван Хариохин наклонился, разглядывая паренька в полосатой тельняшке, задравшего вверх голову, чубатую, как у донского казака.

– Маримана из себя разыгрываешь, Картинка! Опять опоздал.

– Не виноват, любимец славы! – ответил Павлик, дурашливо раскланиваясь. – Можете проверить по селектору.

– А кто виноват?

– Общая организация!

Хариохин отмахнулся от пустого разговора.

Снизу слышался звонкий голос Павлика:

– Ценный товарищ, чем вы недовольны? Доложите товарищу Чумакову, пусть внесет предложение протянуть транспортер прямо к штольням. Я не останусь без работы. Меня заберет флот! Здравствуйте, Аннушка! Привет мыслителю! – Картинкин обращался к Гавриле Ивановичу.

После отъезда Картинкина сразу стало тихо. Быстро пошел в ход доставленный им свеженапиленный бледно-лимонный инкерман.

Со стороны константиновской батареи доносились глухие звуки взрывов. Там разделывали на лом скелеты затонувших кораблей. Сверкая медной трубой, прошел к причалам паровой линкоровский катер, его называли «самовар» и всегда любовались им, как старинной гравюрой.

Поглядывая на это музейное суденышко, осколок старого флота, на помостях говорили о технических новшествах, вспоминали ушедших в небытие козаносов, разбирали преимущества башенных кранов и контейнеров, забегали мыслями вперед, представляя себе будущее строительной техники. Зачинщиком подобных бесед неизменно выступал Чумаков.

– Ты своим беспокойным умом во все проникаешь, Гаврила Иванович, проникаешь, как кислород. Ответь, придет такая пора, когда вместо нашего брата, устающего, потеющего, требующего пищу и питье, можно будет приспособить бездушный автомат?

Хариохин подмигнул Аннушке и ждал ответа с доброй улыбкой, бродившей по его красивому мужественному лицу.

– Со временем можно будет, – подумав, ответил Чумаков. – Пошел же в ход сборный железобетон. Уже на многих стройках не кладут стены, а монтируют.

 

– И исчезнет слово «строитель»?

– Слово не исчезнет. Монтажник тоже строитель. – Гаврила Иванович выпил из бидона теплой воды, огладил усы.

– Я тоже так думаю, – согласился Хариохин, – «строитель» – самое высокое слово. Без него просто-напросто не обойдешься, его ничем не заменишь. Возьми, к примеру: как скажешь иначе – «строители коммунизма»? Высокое слово!

Застопорилось с подачей раствора. Хариохин очистил весь лоток, стукнул о днище кельмой, выругался.

– Зачем же так, Ваня? – упрекнул его Гаврила Иванович. – Женщины здесь. Сам о высоких словах говорил, и тут же – на тебе. Берешь из мусорной кучи слово и цепляешь к нему крылья…

Аннушка засмеялась:

– Покрепче его, Гаврила Иванович. Любит мой Ванечка этаким великим русским языком давать руководящие указания. Он семь научных институтов сложил, а самого его выучить некому. Как сирота.

Чумаков ничего не ответил. Слово «сирота», случайно произнесенное Аннушкой – она уже и забыла о нем, – встревожило не только своим обычным скорбным смыслом. Вспомнились сетования Клавдии, его сестры, пожилой женщины с неудавшейся личной жизнью: «Дети без матери – сироты. Отец пищу несет, а мать гнездышко вьет». Клавдия временами приезжала к брату, хозяйничала, обшивала двух девочек Чумакова – Катюшу и Галочку. Их-то она и называла сиротами. Надоедало – схватывалась с места и месяца на два, на три уезжала в Симферополь, где у нее была комната, и те подавала о себе никаких вестей.

Девочки подрастали. Стало лучше, если иметь в виду домашнее неприхотливое хозяйство. Но хуже, принимая во внимание соблазны города, бурно начинавшего свою послевоенную жизнь. Как чуточку она наладилась, потянулся народ в город с детьми и пожитками. На улицах стало шумней, тесней в магазинах. Вновь заиграли на бульварах оркестры, открылись танцплощадки, забегаловки; в кино на хорошую картину за билетом настоишься. Строители работали на оседлость, заранее планировали участки, квартиры. Поднимались предприятия, а с ними и жилые кварталы. Полностью загрузили черноморские верфи. Бросали якоря новые корабли, прибавлялось в городе офицеров, матросов.

Особенно беспокоили стажеры, курсанты военно-морских училищ. Молодец к молодцу, с золотыми нашивками, будущие офицеры, приманчивые женихи. Умели они щегольнуть формой, ухаживать за женщинами с ленинградским шиком; тут уж берегись простодушное, щебечущее девичье племя! Следи не следи, а что толку, не замуруешь взрослую девицу в терем, который еще не построен, а из развалки, что приютилась в овраге за спиной воздвигаемых зданий, разве не потянет девушку в толпу, на улицы, звучащие всплесками смеха и шуршанием подошв? Или на танцплощадку, где так заманчиво кружится голова и обыденный мир украшен музыкой, словами обожания, волнением от нечаянных прикосновений?

Какая уж тут «сирота»!..

Стрела крана, казалось, целилась в раскаленное солнце. Разморенный мозг старого каменщика не мог справиться с думами.

II

А детям что? Кто из них догадывается о родительских думах? Катюша – думай о ней или не думай – полна сил, желаний и собственных жизненных планов. Она некрасива, если сравнивать ее лицо с классическими чертами, вдохновлявшими ваятелей древнего Ахтиа-ра, Херсонеса – городов с прошумевшей судьбой. Катюша мила земной красотой, молодостью, блеском глаз, бархатом кожи, дыханием свежего рта, крепкими смуглыми ногами. Иному не понравится монгольский разрез ее глаз и нос без горбинки. Но следует сказать сразу, что именно азиатские глаза Катюши, таинственные и лукавые, вздернутый нос и милая улыбка, открывающая белые зубы, и влекли к ней парней. Катюше не приходилось тратить лишних усилий на то. чтобы нравиться. В семнадцать, когда мир еще полон необъяснимых тайн, а море неудержимо зовет, Катюшу привлек своей строгой и деликатной любовью молодой старшина; у него сильные плечи, теплые грубые ладони, застенчивый взгляд и редкая способность ничем не обидеть, охранить. С ним она чувствовала себя надежно и просто. Пожалуй, лучшего и не сыскать, с кем можно пойти в кино, покататься на шлюпке, потанцевать. Он приносил ей цветы.

Наступившая зрелость, советы подруг, собственная наблюдательность побудили Катюшу несколько изменить свои взгляды на этого старшину.

Когда Катюша окончила школу, отец устроил ее в конторе стройучастка. Заработанные ею деньги уходили на картошку, крупу, мясо, иногда на обновки; в сумочке оставались совершеннейшие пустяки. И все же труд заставил ее познать силу денег. В семье постоянно нехватки, комната в развалке. Отец подвешивал сапоги к потолку, чтобы меньше плесневели. Хором впереди не предвиделось, но квартиру могли дать, так как их дом во время войны разбомбили, а коренным жителям отдавалось предпочтение. Девушка постигала науку видеть перспективу. Поэтому, когда с ней познакомился ленинградский курсант Вадим Соколов, она стала сравнивать своего старшину с курсантом, будущим офицером. Простое, плакатно-привычное лицо Вадима возникало в ее воображении не само по себе, а непременно в сопутствии позументов на его плечах. Золотые нашивки она читала открыто, как паспорт: сколько лет оставалось ему учиться? Возникали наивные расчеты; но пока они не могли заслонить от нее широкого мира, куда властно звала молодость.

Приятно бороться с волной, осиливать плотную соленую воду. Выкрашенный суриком буй похож на детский волчок. Чего ради ограничили им место заплыва? А ведь дальше – сверкающие просторы моря. С ним связана у Катюши жизнь, от него не уйти. Боны будто шлемы богатырей, охраняющих подводные входы. А дальше, в прозрачном мареве, – корабли внешнего рейда. Кажется, под их черными днищами струятся миражные реки; таких никогда наяву не увидеть.

А внизу? Катюша набрала в легкие воздуху, нырнула и поплыла под водой с открытыми глазами. Солнце, скалы, корабли остались там, наверху. Здесь бесшумно сопровождает ее пузырчатая зеленоватая влага; она с ней наедине, она может доверить ей любые, самые сокровенные свои мысли…

Но так краток миг этого сладостного одиночества!

Сестра Галочка проплыла еще глубже, стремительная, словно дельфин; синий след прочертила ее резиновая шапочка, мелькнули полные бронзовые икры, потом белые и узкие ступни ног.

Они поднялись на поверхность.

– Ты хотела испытать меня? – Галочка отфыркивалась, смеялась, хлопала ладошками по воде. – Думала, я не нырну за тобой? Скажи, ты так думала, Катюша? А вообще запомни: я все для тебя сделаю. Ничего не пожалею. Кто-кто, а я!.. Ты знаешь, как я тебя люблю!

– Знаю, знаю, Галка. Только не тарахти так много, отдышись.

– Мне все нипочем. Хочешь, я донырну вон туда? Ты не шути со мной. Я теперь лучшая пловчиха на «Динамо». Да, да… Меня собираются тренировать на акваплане.

– Акваплан? Это очень опасно.

– Издалека – да… Я тоже боялась. А теперь ничего, водяные лыжи – и все… Подумаешь!

Сестры никогда еще не ссорились; им было нечего делить, их интересы пока не сталкивались.

Они уже вышли из воды.

Катюша просушивала волосы, разделяя пряди пальцами и подставляя их солнцу. Галка сбросила купальник, вытиралась насухо полотенцем, взяв его за края, и ее гибкое, сильное тело впервые предстало во всей юной, целомудренной красе перед глазами старшей сестры.

Галка еще недавно казалась ей подростком, с угловатыми движениями и чисто детской непоседливостью. Она вечно куда-то убегала, записывалась в спортивные кружки, насыщала свою речь новыми терминами и словами, обзаводилась знакомствами на стадионе и в яхт-клубе. И вдруг… да это же взрослая девчина! Как быстро оформилась у нее грудь, которой она нисколько не стыдилась. Какие у нее красивые, стройные ноги, какие покатые плечи!

– Галка, ты скоро? – ласково спросила Катюша.

– Минуточку, Катюша. Вода попала в ухо.

Загорелая от затылка до пяток, прелестная в своей невинной наготе, Галочка быстро нагнулась, выбрала два розовых камешка, отшлифованных энергией воды, приложила один из них к своему маленькому уху и, прыгая на одной ноге, начала пристукивать по нему вторым камешком.

– Ко-то-ко-то, вылей воду на колодо, – приговаривала она прихлебывающим, «девчоночным» голосом, – ко-то-ко-то, вылей воду на колодо!

– Ко-то-ко-то! – хором повторяли девчонки, сверстницы Гали; их здесь собрался целый выводок: разные, крикливые, непоседливые.

– Вылилась! Теплая такая! Девочки! – Галочка натянула на себя рубашку, поправила лямки лифчика. – Катюша, милая, застегни на одну пуговку, что-то туго.

Катюша помогла застегнуть лифчик, по-прежнему любуясь сестрой, – будто впервые открылась ей вся ее прелесть.

Сегодня выходной день, четверг. Давно уже Катюша не ходила с Галиной на Хрусталку. Детство прошло, увлечения Хрусталкой кончились, и романтическое – место детских забав поблекло в их глазах. Хрусталка, следует объяснить, – это крохотный заливчик невдалеке от Артиллерийской бухты. Пробираться к ней не так-то легко: пыльные тропки, витые, как штопор, протоптаны в трущобах развалин. Никакого пляжа, в обычном представлении, здесь нет. Берег крутой, гранитные плиты упираются в осклизлые камни. Повыше руины бастиона старой береговой обороны – гнездовья чаек и пристанище редких бакланов и буревестников.

Спускаться приходится по лесенке, наспех связанной из труб. Затонувшие баржи расцвели ржавчиной, словно грибами, – это рядом, в Артиллерийской бухте. И все же Хрусталка жила в ореоле чудес. Слово «Хрусталка» произносилось юнцами с блеском в глазах и сладкими придыханиями. Бывает же такое колдовство!

У молодежи, смотря по тому, в каком районе кто живет, есть свои места для купания. У одних – хуже, у других – лучше. На Северной стороне вам укажут свой пляж, и, конечно, он самый лучший для них. Хрусталка? Над ней посмеются. Жители центра группируются у памятника с орлом и на водной станции «Динамо». А те, кто живет «по курсу Херсонес», привыкли к неприглядной Хрусталке. И не один прославленный ныне моряк в детстве впервые окунул свое тело в живую волну, бегущую в глубину бухты мимо заветной Хрусталки.

Пусть побережье сыро и осклизло, пусть первые шаги по дну неудобны, но потом… Потом, когда неровные камни останутся позади и, почуяв глубину, можно плыть в чистой бирюзовой воде, приносимой течением из открытого моря, когда волна как бы нашептывает рассказы о широких просторах и овевает романтикой моря, как не прильнуть к этой говорливой волне впечатлительным сердцем мальчишки!

Многие девчонки тоже впервые познали здесь сладость общения с морем, которое носит на своей волне их отцов, братьев и будущих любимых…

III

Ловкие гребцы в беретах бесшумно доставили крейсерскую шлюпку к Минной стенке. Петр Архипенко на прощанье прикоснулся ладонью к плечу своего друга, котельного машиниста Карпухина, и первым выпрыгнул на скрипнувшие под его ногами пахучие, промытые соленой водой доски причала.

– Петро в одиночку ушел по увольнительной, – сказал один из матросов Карпухину. – И тебя оттолкнул.

– А что хорошего бродить по бульварам всей черной тучей? – откликнулся Карпухин, крепкий, как причальная тумба, и мазутно запеченный солнцем и пламенем форсунок.

Петр Архипенко, по-видимому, спешил. Об этом нетрудно было догадаться, – кто, как не опаздывающие на свидание влюбленные, то и дело глядят на часы и на ходу проверяют, в порядке ли их одежда? И, поверьте, не играет роли, изысканный ли это франт или всего-навсего моряк-старшина, собственноручно ухоженный и отутюженный.

У входа на Приморский бульвар Архипенко купил десяток ялтинских роз и завернул их в газету. Бойкая перекупщица, безумно щедрая на слова, торопливо отсчитала сдачу и, пожелав успеха молодому кавалеру, продолжала свою торговлю. Матросы и старшины срочной службы не владеют золотыми россыпями, чтобы тратиться на такие пустяки. Но Катюша любила цветы и, как любая женщина, не могла остаться равнодушной к подношению.

Каждый четверг, если крейсер стоял на рейде, Архипенко сходил на берег и отправлялся к Чумаковым. Поступив в контору, Катюша четверг избрала своим выходным. Всю неделю безукоризненно правя сигнальную вахту, Петр готовил себя к четвергу. Пусть не обвиняют старшину ревнители флотской службы. Старшине и без упреков приходилось нелегко. Поймите молодого, полного жизненных сил человека, который в течение целой недели живет, окруженный водой и поручнями, выступающими, как решетки, из железных бортов. Ведь даже в открытом море в его ушах звучат оркестры на бульварах, в шелесте волн ему слышится шуршание женских платьев, и хотя дым труб нисколько не напоминает запах духов или одеколона, моряка и тут не оставляют грезы.

Архипенко ничем не отличался от таких же, как он, неженатых людей, евших флотский борщ и традиционный компот. Не ищите в нем необычных примет героя, хотя мы подробно расскажем о нем. Больше того, мне не хочется никого огорчать, но нельзя утаивать правду: Архипенко любил сразу двух девушек. Да… Не делайте ужасные глаза, не шипите на него. Бывает такое у молодых людей, прежде чем они сделают окончательный выбор. Не будем гадать, кого молодой человек любит больше, кого меньше. Опять-таки не забывайте, что это в большинстве случаев не зависит от одного человека. Любовь есть взаимное тяготение двух полюсов, если выразиться традиционно. У Петра в станице осталась любовь, назовем ее так. Назовем так Марусю, черноглазую, чуткую, ясную, как зорька. С нею юноша Петр коротал ночи у лиманов, у этих джунглей приазовской Кубани, целовался под лепет камышей, потом возвращался в станицу. Если спросить Петра, чем отличается Маруся от девушки, пленившей его здесь, на берегу Черного моря, ему трудно будет ответить. Они сочетаются в его горячем воображении вместе, как-то сдваиваются, перевоплощаются одна в другую и становятся единой. Одна далеко, другая почти рядом – при помощи оптики Петр не раз безошибочно определял дымок железной трубы чумаковской развалки. Можно бесконечно искать причины такого раздвоения, обрушить массу упреков, прочитать ему список правил морали и разнести его в пух по многим пунктам этого списка. Не думаю, что мы будем правы. Я не берусь за такую беспощадную расправу, ибо жизнь тяжелее любых скрижалей, письмена ее гораздо сложнее, а природа человека остается неизменной. Сами обстоятельства приведут к истине и разрубят узлы.

 

Петр шел на свидание, а думал о потраченных на розы деньгах. Он отложил кое-что для матери, заранее заполнил бланк перевода. У матери не густо, хотя младший брат Василий – комбайнер, и скоро начинается жатва. Мать просила на ремонт крыши. Самое ужасное, когда крыша течет. Петру пришлось испытать это в детстве, вскоре после смерти отца. Потом крышу кое-как перекрыли старым железом – Совет отпустил из того, что осталось от разобранного кулацкого дома. Железо кое-где проржавело; нужны латки и краска. Если поразмыслить, понадобится, пожалуй, банка краски. Кремовые ялтинские розы завянут, облетят до тычинок, а банка сурика пригодилась бы матери. Да банкой не обойдешься, на досуге потянет в кино. Катюша обожает ситро. Хорошо еще, что в прошлый четверг пирожное с кремом оказалось неважным. Теперь она будет на полмили обходить кондитерский лоток, эту «прорву для кармана». Но почему так неудержимо тянет к Катюше? Готов мечтать, страдать, бездумно тратить деньги; готов броситься вниз головой хоть с грот-мачты…

Чтобы без конца не приветствовать офицеров – а их много в таком городе, – Петр выбрал окольный путь. Чуточку длиннее, попыльней, зато от греха подальше – меньше патрулей. Ботинки можно обмахнуть суконкой. И некому кричать вдогонку: «Петя, разверни газетку! Ишь ты, черноморский Жерар Филипп!»

Чумаковы жили в Одесском овраге. Их жилье несколько отличалось от обычных развалок, этих птичьих гнезд, притулившихся в руинах разбомбленных зданий. В овраге лепили времянки, крыли их старой жестью; полы – из полуобгорелых досок. Над домиком поднималась развесистая маклюра, разбрасывающая по земле несъедобные плоды, похожие на ежиков. Раздавленный танком виноград постепенно набирался сил, пускал новые побеги. В мудром сплетении лоз, среди широких, резных листьев возникли в конце концов гроздья.

Дым от летней печки поднимался выше маклюры. В овраге яростно скрежетал грузовик. Козы с изумрудными глазами и библейскими бородами брезгливо срывали пыльные лепестки лебеды, продравшейся сквозь каменистую почву.

Все то же; год, другой, третий… Город строился. Сюда пока не подвели шнуры под аммонал, не пришли бульдозеры, кирка и обычная штыковая лопата. Петр остановился, чтобы перевести дух, оглядеться. Латунная бляха светилась, как прожектор. Затылок подстрижен корабельным цирюльником, изрядно полинявший воротник хорошо лежит на крепких плечах и еще пахнет утюгом. Кругом знакомые картины. Вон пацанок Гарька в синих трусах валяется пузом вверх. Рядом коза Сильва, любительница конфеток-помадок, – глотает их, как пилюли, не разжевывая. На тонкой ноге пастушонка петля от пенькового шкерта; можно лихо вздремнуть, коза никуда не уйдет. Мелькнуло красное платье в горошек. Катюша. Еще бы! Четверг. Порядок. Старшина улыбнулся и направился к дому.

И вдруг из знакомой калитки, которую смастерили из дюралевого листа «Юнкерса-88», вышли Катюша и с нею два морячка. Нетрудно узнать: курсанты, стажеры. Летом ими хоть пруд пруди в Севастополе. Ленинградцы! Их даже где-то встречал Архипенко. Особенно того, длинного, с фуражечкой набекрень, верткого, как пиявка. «Ишь, жоржики, косохлесты! – раздраженно подумал Архипенко. – А она? Разве лучше?» На часах – издавна освященное ими, Петром и Катюшей, время. «Четверг, во столько-то ноль-ноль, если корабль на бочках и не будет дополнительного сигнала о не могу». Не потому ли она так проворно утаскивает их за собой?

Петр остановился у края стены, похожей на вершину Ай-Петри. Его не заметили. Курсанты и Катюша ушли. Только издалека, будто из-за тридевяти земель, донесся ее смех.

Что же делать? Повернуться? Это легче всего. Догнать? Упрекать? Те заступиться могут. Драка? Дал бы им в морду, есть чем! Нельзя. Дисциплина. Сознание. Патруль… Четверг… Ноль-ноль… Минуты бежали, и стрелка постепенно отделялась от заветной черточки. «Пойду к старику, узнаю, может быть, случай какой, а не просто гулянка». Архипенко шел, не обращая внимания на пыль, оседавшую на ботинках, на бляхе (пусть она светит как ей угодно!), на воротнике (подумаешь, штука!)… Цветы жгли ему руки. Бросить их? Нет. Навстречу выбежала Галочка. Цветы мгновенно оказались у нее в руках. Она погрузилась в розы губами, всем лицом. Она заметила, как сильно обижен Петр. «Зачем так поступила Катюша?»

Гаврила Иванович что-то писал куцым огрызком химического карандаша, шепча губами. Усы его шевелились. Увидев вошедшего гостя, снял очки, привстал, поздоровался за руку.

– Хариохины обещали заглянуть. Помидоров достали, султанки. Ты же султанку уважаешь, Петя. Сладкая рыба. Сама во рту тает.

– Папа, полюбуйся: розы! – перебила отца Галочка, заметив, с каким железным выражением на лице слушал Петр.

– Я против букетиков, – сказал Гаврила Иванович. – Растет красота, а ее – ножом. В воду поставь, там где-то был у нас глечик…

Петр снял бескозырку, причесался.

– Пишете? Воспоминания участника обороны города-героя?

– Нет. Высчитываю.

– Думками богатеете?

– Планирую, как поскорее город на ноги поднять.

Разговор не клеился. Галочка ушла. Со двора доносился едкий запах поджариваемой рыбы и приглушенный голос тетки Клавдии.

– Поднимать скорее надо, – глухо отозвался Петр. – Строите – как мокрое горит. Потому и жители никак из первобытного существования не вылезут.

– Вроде упрекаешь, Петр. Из попреков собачьей будки не смастеришь. Надо придумывать, как большому делу помочь, как на месте выкрутиться. У нас чуть что – Москва. А почему бы и у себя не поискать?

– На пустом месте сколько не ищи, кроме своей тени, ничего не найдешь.

– Нет, брат. – Гаврила Иванович вытащил из-под стола рулон твердой бумаги, раскатал его. – Видишь.

– Вижу… Гора…

– Узнаешь какая?

– Нет. Гора как гора.

– Инкерман. Разве не похож? Вот тут еще нужно добавить… Петушок там есть. – Чумаков старательно подрисовал карандашом и полюбовался. – Ты знаешь, каков инкерман?

– Камень и камень.

– Золотой инкерманский камень!

– Обычный, по-моему. Известняк? – безучастно спросил Петр, думая совсем о другом: «Где они сейчас? Танцуют небось? Тот, чернявый, длинный, здорово выкаблучивает».

– Не просто известняк, а мраморовидный. Пилится, колется, строгается. Инкерман – чудо природы. В руки возьмешь, как живой. Во сне может присниться. Только мало его берем: руками не нахватаешь. Город строили сто с лишним лет, а за какие-нибудь полгода под фундамент его снесли.

– Война. «Поберегись» не говорят… – буркнул Петр. Продолжал думать: «Что же, они вдвоем будут возле нее выкаблучиваться? Коллективно? А нашего брата подкалывают: черной тучей, говорят, ходим. Ну, не могла, предупреди, дождись. Там, где трое, четвертое колесо в самый раз. Знает же старикан все, а мне сушит мозги своим инкерманом. До чего же ушлый мужичок оказался. Знаем, въедливый старик, рационализатор, читали об этом даже. Там-то одно дело, а у меня совсем другое».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru