– Нельзя, господа, – солидно говорил швейцар. – Поздно. Теперь разве к нам? Теперь к Жану время ехать.
– А, действительно, – спохватился Тугоуздов. – Что ж это мы, братцы, бобы разводим, когда уже шесть часов.
– А что?
– Да уже ведь к Жану можно ехать. Блинков поедим, водочки. Все равно, спать-то уж где же.
– Какой уж сон, – резонно подтвердил Вася, – седьмой час.
– Люди вот уже на рынок идут, а мы – спать? – подхватил и Мишунчик. (Кстати, он оказался не Кертингом и не Димитрюковым, а Жбанниковым, а Вася – Сычугом. Его национальность выяснить не удалось.)
У Жана лениво ели блины с икрой и пили водку. День смотрел в окно, и мне было как-то стыдно за наше беспутство. Тугоуздов заявил, что он может бутылку шампанского открыть ладонью, хлопнув ею по донышку бутылки. Разбил две бутылки и стал плясать с Васей неприличный танец.
Я, еле ворочая языком, прожевывал толстый блин и все время силился открыть тяжелые, будто чужие, веки.
И сам себя упрекал я:
«Нет, не годишься ты, брат. Нет в тебе этакого непосредственного веселья… Ко всему относишься ты с критикой, с придиркой. Нет в тебе этакого… русского. Вот они, настоящие русские люди!»
Настоящие русские люди выбрались на свежий воздух только в десять часов утра; притом Вася и Мишунчик куда-то исчезли, а мы остались с Тугоуздовым посреди залитой солнцем улицы; солнечный свет слепил воспаленные глаза.
– Хорошо погуляли, – хрипло засмеялся Тугоуздов. – Я к тебе в гостиницу – спать. Можно?
Дома, в гостинице, он захотел черного кофе с коньяком и улегся только в двенадцатом часу.
Заснул и я.