bannerbannerbanner
Чудеса в решете

Аркадий Аверченко
Чудеса в решете

Рассказ о Ниночке Крохиной

Я и хотел написать рассказ о Ниночке Крохиной.

И сюжет хороший, и настроение у меня было такое, что по силе и яркости написанного – критика признала бы «Ниночку Крохину» одним из удачнейших моих рассказов.

Не судьба.

Так читатель никогда и не узнает изумительной потрясающей судьбы редкой девушки – Ниночки Крохиной.

Только что я, дрожа от нетерпения и острого стремления окунуться в океан увлекательного творчества, взял несколько листов чистой бумаги и придвинул чернильницу поближе, как телефонный аппарат, стоящий на письменном столе, неистово зазвенел.

– Что?! – грубо бросил я в трубку. – Что надо?!

– Ой-ой, что за кровожадность, – засмеялся где-то за несколько верст женский голос. – Не в духе?

– А-а, здравствуйте, – с напряженной радостью протянул я, сжимая свободную руку в кулак. – Ну, что новенького?

– Нет, вы лучше скажите, почему у вас был такой сердитый тон?

– Да нет… так просто… Это аппарат шалит.

– Сердечный? – слышится лукавый вопрос.

– Телефонный.

– Вы, может быть, на меня сердитесь, а? За то, что я позавчера каталась на островах не с вами, а с Дрягиным.

– Нет, что вы… Пожалуйста…

– Ах, так?!. Нечего сказать – красиво. Так почему же выбыли такой злой сейчас, а? «Что»?!! Будто из пистолета выстрелил.

– Простите, но когда я спросил: «что?» я ведь не знал, что это вы меня вызываете!..

– А если не я, так с другими нужно быть грубым?

– Да нет… Но дело в том, что я только что уселся писать, – и поэтому всякий звонок может легко сбить меня с настроения.

– Даже мой звонок?

Свободная, уже ранее сжатая в кулак рука закачалась в воздухе.

– О, нет, что вы… Я очень рад, что вы позвонили. Ну, до свиданья, всего хорошего.

– Успеете там с вашим писаньем. Все равно, всего не испишете… А что, вас, все-таки, часто отрывают от работы?

– Очень часто. То звонки, то визиты. Прямо ужас…

– А вы бы трубку с телефона снимали…

– Не всегда удобно. Иногда бывают важные звонки, по экстренному делу.

– Бедняжка! Ждете важных звонков, а к вам звонят не важные звонки.

– Да.

– Вы бы говорили, что вас дома нет.

– Да.

– Или время бы какое-нибудь назначили опре-деленное.

– Да.

– Что это вы как будто чем-то недовольны?

– Нет.

– Я замечаю, что вы в последнее время какой-то нервный.

– Да.

– Я сама понимаю, что-когда собираешься что-нибудь сделать, а тебе помешают – так теряешь наверное.

– Да.

– И, наверное, большей частью, без дела звонят?

– О, да, да, Конечно. Действительно!

– Не понимаю таких людей…

– Да. Ну, до свиданья!

– Всего хорошего. Завтра что делаете?

– Нет.

– Что «нет»?

– Да. Делаю, вообще. Я вам позвоню. До свиданья.

– Всего хорошего. Пишите ваш рассказ. Вчера не видели Птицына?

– Да.

– Видели? Ну, расскажите, что он делает вообще?

– Ничего. Спасибо. Гуляет. Ну, до свиданья.

– Боже, как вы хотите от меня избавиться!.. Ну, до свиданья. Не буду вас больше мучить. Теперь вы на меня не сердитесь?

– Нет.

– Ага! Значит, раньше сердились!

– Нет.

– Мне этот Дрягин не нравится. В нем есть что-то вульгарное… Или нет? Как вы находите?

– Да.

– Что – «да»? Согласны вы со мной или нет?

– Согласен. Ну, до свиданья.

– Еще бы вы были не согласны!.. Когда при вас выругаешь мужчину, вы всегда согласны, а похвалишь кого, так вы на стену лезете. Только таких циников, как Мочугов, – вы и можете хвалить. Давно его видели?..

– Да, Давно. Спасибо. Гуляет. Ну, до свиданья.

– Нет, постойте… Разговор становится интересным! Это мне нравится; я назвала Мочугова циником, а вы даже не протестуете… Почему же вы раньше так горой за него стояли?! Ну-ка, вы, «мужская логика», отвечайте!..

– Да. Гуляет. Спасибо.

– Кто?

– Этот… Мочугов. Вообще это все трудные задачи. Ну, до свиданья. Позвоню.

– Ну, теперь окончательно: до свиданья!

– Послушайте… Только не звоните после трех. Меня дома не будет. И до одиннадцати тоже. Или нет, в десять. Даже немножко раньше. Не спутаете?

– Да. Ну, до свидания. Дрягине и не думайте. Он для вас не опасен. Может быть, кто другой…

– Да. Ничего. Он гуляет. Ну, до свиданья.

– Кто гуляет? Что вы затвердили: «гуляет да гуляет»!

– Да. Все вообще. Погоды хорошие, они и тово…

– Стыдитесь! О погоде заговорили. Неужели, у вас с дамой нет более содержательного разговора?

– Да. Кхе, кхе!.. Кх…

– Что это вы как будто кашляете? Простудились?

– Нет. Нервное.

– Почему?

– Да, знаете, мешают все. Приходят, звонят…

– А вы бы трубку снимали. Или просто говорили, что заняты, работаете, мол.

– Я и говорю. Не помогает.

– Вот, ей Богу, наказание. Действительно, положение! Ну, если они такие не чуткие – вы бы сказали «извините», но я сейчас не могу разговаривать!

– Извините, но я сейчас не могу разговаривать.

– Вот так. Молодец. Запомните это?

– Ну, до свиданья.

– Послушайте… А мне пришло в голову: может, вы и меня так же потом ругаете за мои разговоры, как и других, а? Я вам ведь, кажется, тоже помешала?

– Да. Ну, конечно!

– Ну, вот вы уже и шутите… Вот и хорошо. Я, значит, разогнала ваше дурное настроение. А если, предположим… Неужели повесили трубку?! Свин… положим… Что эт…

* * *

– Барина дома нет.

– Да как же нет, если он сейчас по телефону разговаривает. Я ведь зашел на одну секунду.

Входит человек. Не на четырех ногах, а как любой человек – на двух ногах.

– Я вам помешал сейчас?

– Собственно, как сказать?.. Я ведь пишу рассказ…

– А вы вон сейчас по телефону разговаривали…

– Да; это одна дама оторвала меня. Только сбила с настроения…

– А вы бы сказали, что заняты.

– Говорил. Не помогает.

– Ни на одну йоту у этих дам нет чуткости! Трубку бы не снимали на это время.

– Да.

– Или просто: нет дома – и конец.

– Да.

– Я вам, может, мешаю? Я только на десять минут. Ну, что у вас слышно с вашей газетой?..

* * *

Я люблю людей.

Я готов их всех обнять. Обнять и крепко прижать к себе.

Так прижать, чтобы они больше не пикнули.

Отчего я писатель? Отчего я не холера?

И знал бы тогда, кому следует захворать…

Отдел IV. Ласковые рассказы

Семь часов вечера

Иногда мы, большие, взрослые люди, бородатые, усатые, суровые, с печатью важности на лице, вдруг ни с того, ни с сего становимся жалкими, беспомощными, готовыми расплакаться от того, что мама уехала в гости, а нянька ушла со двора, оставив нас в одиночестве в большой полутемной комнате.

Жалко нам себя, тоскливо до слез, и кажется нам, что мы одиноки и заброшены в этом странно молчащем мире, ограниченном четырьмя сумрачными стенами.

Почему-то это бывает в сумерки праздничного дня, когда все домашние разбредаются в гости или на прогулку, а вы остались один и долго сидите так, без всякого дела. Забившись в темный угол комнаты и остановив пристальный взгляд на двух светлосерых четырехугольниках окон, сидите вы с застывшими, как холодная лава, мыслями – тихий, покорный и бесконечно одинокий.

Заметьте: в это время непременно где-то этажом выше робкие женские руки трогают клавиши рояля, и вы вливаете свою застывшую грусть в эти неуверенные звуки, и эти неуверенные звуки крепко сплетаются с вашей грустью. Мелодия почти не слышна. До вас доносится только отчетливый аккомпанемент, и от этого одиночество еще больше. Оно, впрочем, от всего больше – и от того, что улица за серыми окнами дремлет, молчаливая, и от того, что улица вдруг оглашается недоступной вашему сердцу речью двух неведомых вам пешеходов, отчетливо стучащих четырьмя ногами и двумя палками по заснувшим тротуарным плитам:

«– …А что же Спирька на это сказал?

– Вот еще, стану я считаться с мнением Спирьки, этого дурака, который…»

И снова вы застываете, одинокий, так и не узнав, что сказал Спирька и почему с мнением Спирьки не следует считаться? И никогда вы ничего больше не узнаете о Спирьке… Кто он? Чиновник, клубный шулер или просто веснушчатый, краснорукий гимназист выпускного класса?

Никому до вас нет дела. Интересы пешеходов поглощены Спирькой, все домашние ушли, а любимая женщина, наверное, забыла и думать о вас.

Сидите вы, согнувшись калачиком в углу дивана, сбоку или сверху у квартирантов робкие руки отбивают мерный, хватающий за сердце своей определенностью такт, а где-то внизу проходит еще одна пара и оставляет в ваших мыслях она расплывающийся след, как от брошенного в мертвую воду камня:

«– Нет, этого никогда не будет, Анисим Иваныч…

– Почему же не будет, Катенька? Очень даже обидно это от вас слышать…

– Если бы я еще не знала, что вас…» И прошли.

Роман, драма, фарс проплыл мимо вас, а вы в стороне, вы никому не нужны, о вас все забыли… Жизнь идет стороной; вы почти как в могиле.

Конечно, можно встать, встряхнуться, надеть пальто, пойти к приятелю, вытащить его и побродить по улицам, оставляя, в свою очередь, в чужих открытых окнах обрывки волнующих вас слов:

«– Ты слишком мрачно глядишь на вещи.

– Это я-то?! Ну, знаешь ли… Ведь она его не любит, ее просто забавляет то, что…»

Конечно, можно самому превратиться в такого пешехода, вырваться из оцепенелых лап тихой печали и одиночества, но не хочется пошевелить рукой, не то что сдвинуться с места.

И сидишь, сидишь, а сердце обливается жалостью к самому себе:

– Забыли!.. Оставили!.. Никому нет до меня дела.

* * *

Я ли один переживаю это или бывает такое же настроение у банкиров, железнодорожных бухгалтеров, цирковых артистов и магазинных продавщиц, оставшихся по случаю праздничных сумерек дома?

 

О чем же вам-то грустить, далекие неизвестные товарищи по временному одиночеству? Или никакой тут причины и не нужно, а все дело в сумерках, звуках рояля и голосах пешеходов под окнами?

Вот и сегодня: сижу я в сладком оцепенении печали и жалости к самому себе, и рояль рокочет басовыми нотами у верхних квартирантов, и неизвестные мне люди за окном переговариваются о далеких мне делах и интересах…

Все бросили меня, бедного, никому я не нужен, всеми забыт… Плакать хочется.

Даже горничная ушла куда-то. Наверное, подумала: брошу-ка я своего барина, на что он мне – у меня есть свои интересы, а мне до барина нет никакого дела. Пусть себе сидит на диване, как сыч.

Боже ж ты мой, как обидно!

В передней звонок.

О счастье! Неужели обо мне кто-нибудь вспомнил? Неужели я еще не старая кляча, всеми позабытая и оставленная?

Незнакомая барыня в лиловой шляпке входит в мой кабинет, садится на стул, долго осматривает меня при свете зажженных мною ламп.

– Вот вы какой! – говорит она, внимательно меня оглядывая. – Как странно: читаю вас несколько лет, а вижу в первый раз.

Бодрое настроение возвращается ко мне (я не забыт!).

– Читаете несколько лет, а видите в первый раз? Печально, если бы было наоборот, – усмехаюсь я.

– Вы и в жизни такой же веселый, как в ваших рассказах?

– А разве мои рассказы веселые?

– Помилуйте! Иногда, читая их, просто как сумасшедшая смеешься.

– Вот не думал. Когда я пишу свои рассказы, я не подозреваю, что они могут рассмешить.

– Еще как! Вы знаете, почему я пришла к вам? Я пришла поблагодарить вас за хорошие минуты, которые вы доставили мне своими рассказами. Ах, вы так чудно, так чудно пишете…

Почему-то делается жаль уплывших сумерек, гулких шагов и голосов неведомых пешеходов, и рояля, который тоже притих, будто сообразив, что он уже не в тоне сумерек и голосов за окном.

– Некоторые ваши рассказы я прямо наизусть знаю…

– Вы, право, избалуете меня… Ну, какой же рассказ запомнился вам?

– Я как-то не запоминаю заглавий. Одним словом, о чиновнике, который хотел учиться кататься на лошади, а потом упал с нее, и его родственники смеялись над ним и невеста тоже… отказалась выйти за него замуж.

– Позвольте, сударыня… Да у меня нет такого рассказа.

– Быть не может!

– Уверяю вас.

– Значит, я что-нибудь спутала. Ах, я, знаете, такая рассеянная! Совсем как та старушка в вашем рассказе, которая забыла надеть юбку да так и пошла по улице без юбки. Я страшно смеялась, когда читала этот рассказ.

– Сударыня! У меня и такого рассказа нет!

– Вы меня просто удивляете! Какие же у вас рассказы есть, если того нет, этого нет!.. Ну, есть у вас такой рассказ, как еврейка выколола в шутку сыну глаз, а потом повезла его к зубному доктору?

– Вроде этого: она не выколола сыну глаз, а просто у него заболел глаз; бедная мать в суматохе схватила не того ребенка, завернула его в платок и повезла на последние деньги в другой город к доктору, у которого эта роковая для матери ошибка и обнаружилась.

– Ну да, что-то вроде этого. Мы с сестрой так смеялись…

– Простите, но этот рассказ не смешной; это очень печальная история.

– Да? А мы с сестрой смеялись…

– Напрасно. Мы молчим.

– Я вам сейчас не помешала?

– Нет.

– Вам, наверное, надоели всякие поклонницы!..

– Нет, что вы! Ничего.

– И вы на меня не смотрите, как на сумасшедшую?..

– Почему же?..

– Вам нравится моя наружность?

– Хорошая наружность.

– Нет, серьезно! Или вы просто из вежливости говорите?

– Зачем же из вежливости?

– Ну вот, вы писатель… Скажите: можно было бы мною серьезно увлечься?

– Отчего же.

– А вдруг вы всем женщинам говорите одно и то же?

– Зачем же всем.

– Я вас видела недавно в театре, и вы мне безумно понравились. Я тогда же решила с вами познакомиться.

– Спасибо.

– В вас есть что-то притягательное. Садитесь сюда.

– Сейчас. В каком театре вы меня видели?

– Это не важно. Вы, наверное, очень избалованы женщинами?

– Нет.

– Вы меня не прогоните, если я еще раз приду? С вами так хорошо… Вы какой-то… особенный.

– Да, на это меня взять, – уныло соглашаюсь я.

– Я знакома еще и с другими писателями… С Белясовым.

– Не знаю Белясова.

– Серьезно? Странно. А он вас знает. Он вам страшно завидует. Говорил даже, что вы все ваши рассказы берете из какого-то английского журнала, но я не верю. Врет, я думаю.

– Белясов-то? Конечно, врет.

– Ну, вот видите. Просто завидует. А я вас люблю. Вас можно любить?

– Можно.

– Спасибо. Вы такой чуткий. Я пойду… Ах, как не хочется от вас уходить. Век бы сидела…

* * *

Ушла.

И сказал я сам себе: будь же счастлив, не тоскуй. Ты не одинок. Сейчас ты вкусил славу, любовь женщин и зависть коллег. Тобой зачитываются, в тебя влюбляются, тебе завидуют. Будь же счастлив!! Ну? Чего же ты стонешь?

Я погасил огни, упал ничком на диван, закусил зубами угол подушки, и одиночество, – уже грозное и суровое, как рыхлая могильная земля, осыпаясь, покрывает гроб, – осыпалось и покрыло меня.

Сумерки сгустились в ночь, рояль глухо забарабанил сухими аккордами, а с улицы донеслись два голоса:

– Эх, напьюсь же я нынче!

– С чего это такое?

– Манька опять к своему слесарю побежала.

Прошли. Тишина. Вечер. Рояль.

Опасно, если в такой вечер близко бритва лежит. Зарезаться можно.

Кипящий котел

Введение
Зачем я выпускаю «Кипящий котел»?

Человеческая память – очень странная машина, почти всегда действующая с перебоями…

Один юмористический философ разрешился такой нелестной для человеческой памяти сентенцией:

– Никогда не следует (говорил он) доверять человеческой памяти… Память моя сохранила одно очень яркое воспоминание: однажды в детстве я, гуляя, свалился в глубокую яму. Я это твердо помню. Но как я из этой ямы выбрался – решительно не помню… Так что, если доверяться только одной памяти – я должен был бы до сих пор сидеть в этой яме…

Нас было несколько сот тысяч человек, которые сидели в огромной яме, но с нами случилось не совсем так, как с моим философом: мы очень хороню помним, как мы попали в яму и как из нее выбрались, но период нашего сидения (знаменитый, потрясающий период!) начал постепенно изглаживаться из нашей памяти, и – еще год-полтора – вся эта эпопея «сидения» станет бледным, серым, расплывчатым пятном без красок, фактов и очертаний.

Я хочу этой книгой закрепить период нашего годового кипения в раскаленном котле, в этой горячей яме, дно которой жгло пятки, – одним словом, я хочу, чтобы все, уплывающее из нашей памяти, расположилось ясными, прямыми, правдивыми строками на более прочной, чем мозг человеческий, – бумаге.

Мой кипящий котел – это Крым эпохи «врангелевского сидения».

Что это за удивительный, за умилительный период: в одном котле кипели и щуки, и караси, и букашки, и таракашки, и «едоки первой категории», – и все это, кипя, ухитрялось пожирать друг друга: мелких букашек поедали караси, карасей – щуки, щук – едоки первой категории, а кипящий распад «едоков» снова поедался букашками, червячками и таракашками.

Пройдет два-три года – и до дырок будет русский человек протирать лоб, вспоминая:

– А сколько это я платил в Крыму за бутылку лимонаду? Не то 15 целковых, не то полторы тысячи? Помню, дом на Нахимовском я купил до войны за 30 тысяч… Но почему я потом за гроб для отца заплатил 800 тысяч? Как случилось, что я, имея на пальце бриллиантовое кольцо, ночевал на скамейке Приморского бульвара? Почему селедки мне заворачивали в энциклопедический словарь? А кто были наши рабочие? Большевики? Меньшевики? Как они понимали рабочий вопрос? Почему они, живя во сто раз лучше других, – бастовали?

И не будет ответа! Все чудесное, курьезное, все героическое, все ироническое стерлось, как карандашная надпись резинкой…

Книгой «Кипящий, котел» я все это хочу закрепить.

Может быть, мои очерки иногда гиперболичны, иногда неуместно веселы, но в основе их всегда лежит факт, истина пронизывает каждую строчку своим светлым лучом – и это моя скромная заслуга перед историей.

Наши будущие дети! В заброшенной отцовской библиотеке вы найдете эту пыльную с пожелтевшими краями книгу, развернете ее – и глазенки ваши от изумления выкатятся из орбит сантиметра на два: бред сумасшедшего графомана?!

Нет, дорогие детишки! Это все правда, и мы, герои, полубоги, гомеровские отпрыски, – пережили дикий «Кипящий котел» на своих многострадальных боках!..

А. Аверченко

I. Оскудение и упадок

Старый Сакс и Вертгейм

Настроение плохое, с утра серый упорный дождь, и все окружающее тоже приняло серую окраску.

Сел за письменный стол с очень определенным тайным решением: свирепо ругаться.

Довольно добродушия! Решил называть все вещи их собственными именами, ставить точки над i, ломиться в открытую дверь, плакать по волосам, снявши голову, смотреть в зубы дареному коню, кусать свои локти, развалиться не в своих санях и, вообще, гнаться за двумя зайцами – может быть, поймаю обоих и тут же зарежу, каналий, и того, и другого.

* * *

Сидел недавно в театре на концерте знаменитого артиста. Гляжу – на нем старый, порыжевший фрак.

Сначала сжалось мое сердце, а потом посветлел я: будто на карточку любимой женщины в ворохе старой дряни наткнулся.

Здравствуй, старый петербургский фрак. Я знаю, тебя шил тот же чудесный петербургский маэстро Анри с Большой Морской, что шил и мне.

Хорошо шивали деды в старину.

Этому фраку лет семь, и порыжел он, и побелел по швам, а все сидит так, что загляденье.

И туфли лакированные узнал я – вейсовские.

Держитесь еще, голубчики?

Видали вы виды… Сверкали вы по залитой ослепительным светом эстраде Дворянского Собрания, сверкали на эстраде Малого зала Консерватории, а иногда осторожно ступали, боясь поскользнуться, на ослепительном паркете Царскосельского, Красносельского, Мраморного – много тогда было дворцов, теперь, пожалуй, половину я и перезабыл…

А нынче вы не сверкаете больше, лакированные туфли. Вы потускнели, приобрели благородный налет старины, и долго еще не заменит вас ваш хозяин другими, хотя и получает он за выход целую уйму денег: десять тысяч.

Не заменит потому, что получает он десять тысяч, а фрак и ботинки стоят двадцать, а когда он сдерет за выход двадцать тысяч – ваши новые заместители, многоуважаемый фрак и ботинки, – будут стоить сорок тысяч.

Махнет рукой ваш хозяин и скажет:

– Нет, не догнать.

И будете вы все тускнеть и тускнеть, все более покрываться налетом старины, переезжая из Севастополя в Симферополь, из Симферополя в Карасубазар, из Карасубазара в какой-нибудь Армянск – ведь пить-есть надо даже гениальному человеку.

Так призадумался я, сидя в театре, потом очнулся, обвел глазами ряды, и показалось мне, что рядом со мной, и впереди и сзади, сидят два совершенно различных сорта фарфоровых статуэток…

Одни – старые, потертые, в обветшавших, но изящных, художественно помятых, мягких шляпах и в старинных, лопнувших даже кое-где, ботинках – от Вейса, Королькевича, Петерсона… Статуэтки, нечто вроде старого Сакса или Императорского фарфорового завода, за которые любители прекрасной старины платят огромные деньги.

И другие статуэтки – новые, сверкающие, в пальто с иголочки, в дурно сшитых многотысячных лакированных ботинках с иголочки, чисто выбритые, иногда завитые.

Это – ярко раскрашенное аляповатое фарфоровое изделие от берлинского Вертгейма, выпущенное в свет в тысяче штампованных одинаковых экземпляров. Это – новые миллионеры.

Первые статуэтки элегически грустны, как, вообще, грустно все, на чем налет благородной старины, вторые – тошнотворно самодовольны.

У вторых вместо мозга в голове слежавшаяся грязь, и этой грязью они лениво думают, что наша теперешняя жизнь самая правильная и что другой и быть не может.

Да знаете ли вы, тысяча чертей и одна ведьма вам в зубы, что вы оскверняете своими свинячьими мордами это место, где творит сейчас великий артист вечную красоту!..

Как вы сюда попали? Вон отсюда!

Идите в кафе, на пристани, в мануфактурные магазины пухните там вдвое от ваших дешевых миллионов, но не лезьте так нагло в храмы, не сморкайтесь в кулак, когда служат литургию Красоте!

Весь старый Сакс – профессора, инженеры, писатели адвокаты, доктора и артисты – уже давно не делают себе маникюра, и, однако, как изящны линии их нервных белых рук, как красиво розовеют их выпуклые, блестящие без маникюра ногти…

 

Недавно я зашел в парикмахерскую… Около маникюрши маячила очередь, всё народ дюжий, с корявыми кривыми лапами, а она в это время отделывала пятерню какому-то бывшему подвальному мальчику – шершавую красную пятерню, – начищая плоские рубчатые ногти с яростью, с какой сапожный чистильщик наводит глянец на видавшие виды сапоги кругосветного путешественника.

И подумал тут я:

– Дурак ты, дурак, бывший подвальный мальчик… Если бы твоя рука по-прежнему оставалась красной рабочей рукой – я, если хочешь, поцеловал бы ее благоговейно, потому что на ней написано святое слово «труд»… По что ты теперь будешь делать этой отлакированной лапой? Подписывать куртажную расписку на сто пудов масла по пяти тысяч за пуд или неуклюже облапишь хрупкий фужер, наполненный заграничным шампанским, завершая в кабаке выгодную сделку на партию кофе из гималайского жита?..

Хороший маникюр тебе сделали…

А ведь, судя по некоторым признакам, ой, как редко ты бываешь в бане, бывший подвальный мальчик.

Надо бы чаще…

Кстати, я тебя видел в магазине Альшванга – ты покупал за три тысячи французские духи, с хитростью дикаря стремясь заглушить ароматом Уби-гана природный, столь выдающий тебя запах.

И обливаешься ты этими духами так щедро, что впору бы тебе и водой так обливаться.

А джентльмен – тебе, вероятно, незнакомо это слово, подвальный мальчик? – А джентльмен в потертом пиджаке уже 4 года как не душится духами – и все же от платья его идет тонкий, еле уловимый запах «Шипра» Коти – такого Шипра для вас теперь и не выделывают, – и этот еле уловимый старый, бывший запах грустен и прекрасен, как аромат увядшего, сплющенного в любимой книге, цветка.

Ну, что ж… Теперь вы в силе, вертгеймовское исчадие…

Что ж… Лезьте вперед, расталкивайте нас, занимайте места – это вам не поможет, – так жить, как мы, вы все равно не умеете.

Может быть, многим из нас место не в теперешней толчее, а где-нибудь на полузабытой пыльной полке антиквара, но лучше забытая полка в углу, в полумгле, робко пронизанной светом синей лампадки перед потемневшим образом, – чем бойкий каторжный майдан…

Рейтинг@Mail.ru