bannerbannerbanner
Детский дом – совсем не детский, а сплошная «апдиптация»

Антонина Иванова
Детский дом – совсем не детский, а сплошная «апдиптация»

Полная версия

В детский дом меня привезла госпожа Гусева, инспектор опекунского совета. Был выходной день. Коридоры были пусты. Мы пошли искать директора детдома. Остановились перед дверью, на которой было написано:

Галкина Екатерина Васильевна.

– Нам сюда, – посмотрев на меня, как на обузу, тётя Гусева постучала в дверь.

– Директора нет. Приходите завтра, – недовольно проговорила тётенька с ярко накрашенными губами, появившаяся из дверей, напротив.

– Нам надо сегодня, – возразила инспектор опекунского совета.

– Это почему?..

– Потому что мы из другого города.

– И что…

– Нас должен принять дежурный воспитатель.

– Грамотные…

Госпожа Гусева тяжело вздохнула.

– Борисовна, прими дитё. Чего допрос устраиваешь… Не слышишь, люди приехали издалека, – проговорила толстая бабушка с ведром.

– А ты, Симоновна, что… директор…

– Директор. Директор по швабрам и тряпкам. Однако сиротеню прими.

– А откуда тебе известно, что она сирота?..

– Потому что… директор, – усмехнулась Симоновна.

Недовольно вздохнув, Борисовна сказала:

– Давайте документы, а то этот директор по тряпкам всё равно не отстанет. Она здесь главнее всех главных.

Проверив все опекунские бумаги, тётенька с красными губами спросила:

– Так, сколько же тебе годков?..

Я настороженно посмотрела на инспектора Гусеву.

– Шесть, – ответила за меня опекунша.

Покачав головой, детдомовская служащая безразлично сказала:

– Теперь это твой дом. Иди за Симоновной, она тебя отведет…

Добрая бабушка, которая была директором по швабрам и тряпкам ласково сказала:

– Пойдём детка, сейчас покормлю. Небось проголодалась.

От неизвестности мне стало тоскливо. Я оглянулась, чтобы напоследок поймать сочувственный взгляд госпожи Гусевой. Но той уже не было.

– Господи, и зачем вас сиротинушек на белый свет выпускают. Чтобы потом маялись, не зная радости жизни, – приговаривала бабушка, идя впереди и тяжело шаркая ногами. Усадив меня за стол, она поставила передо мной тарелку с супом, продолжая причитать: – Хорошенькая, а в глазах… что и у всех, страдание. Сколько работаю в этом сиротнике, а смотреть в ваши глаза боюсь. Ешь, сиротенька, ешь. Кормить-то здесь кормят, а любви… – махнув рукой, бабушка направилась опять на кухню. Вернулась она с кусочком белого хлеба и пластмассовой чашкой компота. Ешь, пей всегда здесь, с собой не носи, всё равно отнимут.

Пока я ела, милосердная старушка, посматривая на меня, тяжело вздыхала.

Старушка – это Полина Симоновна, баба Сима, – так по-домашнему прозывают ее детдомовцы.

Баба Сима была самой душевной из всего детдомовского персонала. Она с пониманием относилась к детдомовцам, сердечно сопереживая малым и сирым. К ней жались малыши после страшных ночных кошмаров; середнячки жаловались на своих обидчиков; а старшие ребята считали её «своей». Они знали, что баба Сима жаловаться ни к кому не пойдёт, сама поученье проведёт. Если уж задаст словесную трёпку, это будет куда чувствительнее, чем наставления или даже рукоприкладство воспитателей. После её воздыхательных уроков правосудия у виноватого уж точно засосёт стыдливый «червячок».

Убрав со стола посуду и собрав крошки в кулак, которые затем ссыпала в пакетик, она заботливо произнесла:

– Идём, покажу твой угол, а потом пичужек на дворе покормлю.

Боясь остаться одной и не зная, что будет со мной, я старалась не отставать от бабы Симы. Глядя на ее согнутую спину и тяжелую поступь, я вдруг подумала, что эта бабушка может скоро умереть… А что же тогда будет со мной… Кто жалеть меня будет… Я всхлипнула, слезы потекли по щекам.

Обернувшись, добрая баба Сима понимающе проговорила:

– Да уж, детонька… Поплакать придется. Но ты не отчаивайся. Я тебе вот что скажу: здесь сплошная «апдитация». Без нее никак нельзя. Где промолчи, где повздыхай, а где и поплачь. Приходится приноравливаться. Ну раз так вышло… раз сиротенью оказалась.

Баба Сима всех детдомовцев называла сиротенью, а детский дом – сиротником. Она печально качала головой, когда этот казенный дом называли детским. «Какой же он детский… когда у этних детёв уже с малолетства в глазах страх и потёмки. Взрослые такое не пережили как эти сиротени. И ничего детского их здесь не ждёт».

Придя в комнату, где уже все спали, Баба Сима подвела меня к кровати, которая стояла в углу. Поправив подушку, она тихо проговорила, будто делилась своей тайной:

– Завтра не моя смена. Я служу сутки через двое. Но бывает, выхожу и через день. Дома особых забот нет, да и, кроме вас сиротень, у меня никого нет. А ноги полопушить и одного дня хватает. Замучили треклятые суставы. Давно годки зовут на отдых, да душа не позволяет. Душа не ноги, её в лопухи не закутаешь. За вас, сиротень, болит. Дома ваши глаза из-за каждого уголочка смотрят на меня, а здесь хоть нет-нет да кому-нибудь кусочек суну. Вот через денек приду на службу, к тебе загляну. А сейчас залезай под одеяло и усни.

Забившись в угол кровати, я осмотрела комнату. Присмотревшись, я насчитала пять кроватей. Шестая была моя. Спать в незнакомом доме не хотелось. И я стала вспоминать, как стала сиротенью.

Меня несколько раз хотели отправить в детский дом. От государственных тётенек и дяденек меня спасала тётя Люда, мамина подруга. Она всегда знала, когда опекунские работники совершат «набег» в нашу неблагополучную семью. Так госпожа Гусева приходила день в день, когда тётя Люда получала зарплату, а мама принимала «успокоительную грамульку».

Вдохнув «лекарственный» запах, исходивший из нашей двери, тётя опекунша прямиком направлялась к маминой подруге. В дни маминого болезненного состояния тётя Люда забирала меня к себе. Выслушав назидательные речи государственной чиновницы о лишении мамы родительских прав, тётя Люда клятвенно убеждала ту в том, что её подруга – хорошая мать. Мол, девочка всегда находится в аккуратизме, – и вертела меня пред опекунским работником, показывая и чистое платье, и два банта на голове. А что мама сегодня «не в форме» – исключение из её человеческого образа. Прихлопнув карман с всунутой тётей Людой денежкой и пригрозив в следующий раз отправить меня в детский дом, госпожа Гусева удалялась. А мамина подруга «в сердцах» говорила: «Шельма чует, когда поживиться…» А на следующее утро она «промывала мозги» маме. Так тётя Люда называла поучения, после которых мама заверяла её «взять себя в руки».

Свое «нехорошее» состояние мама объясняла тем, что ей тоскливо без моего папы. Я тоже скучала по папе, хотя никогда его не видела. Когда однажды я спросила, где мой папа, мама грустно улыбнулась и сказала: «На Луне». И показала фотографию, на которой молодой военный, обнимая маму за плечи, смотрел на Луну. На обороте фотографии было написано: «Мы вместе полетим на Луну». Мама говорила, когда она принимает грамульку, то ей кажется, что папа скоро вернется, и они втроем полетят на Луну.

Я очень любила маму и верила ей, что её мечта и моя когда-нибудь исполнится. Я помню время, когда мама совсем не принимала спасательных грамулек. В ту хорошую пору мы с ней почти не расставались. Нам было так хорошо. Правда, когда на небе появлялась огромная Луна, мама становилась грустной. Я ёе понимала. Луна ведь так далеко… а там папа.

Иногда Луна находилась прямо напротив нашего окна. Тогда я вставала на стульчик и старалась рассмотреть на ней папу. Не увидев его на большом желтом круге, мне тоже становилось грустно.

Потом у мамы появился друг. Но с этим другом я не хотела дружить, потому что он убеждал маму: если она выпьет стопочку, то излечит душевную боль.

Тетя Люда просила маму «открыть глаза» и выставить это мурло. Когда с мамой этого мурла не было, она соглашалась с подругой. Но как только мурло появлялся, мама впадала в какую-то нирвану. Я не понимала, что это за нирвана… Мама говорила, что в этой самой нирване у неё наступает душевное блаженство. А тётя Люда вертела у своего виска и говорила, что у мамы от этого блаженства вырос живот, и что надо избавиться от него. А мама сказала, что уже поздно, «что выросло то выросло». Но она знает, что делать. Подруга, услышав, что задумала мама, сказала, что та все мозги пропила, если задумала такое… И что отольются ей сироткины слёзки. А мама сказала, что не хочет растить дитё от мурла. Прижав меня к огромному животу, мама нежно говорила, что ей хватит одного дитя, это меня. Ведь я – плод любви. «А это, – стуча по животу, от чего в нём что-то шевелилось, мама слезливо говорила: – «Никто».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru