bannerbannerbanner
Тёмное

Антон Третьяков
Тёмное

Полная версия

Ты ушёл, и, я надеюсь, так, как сам хотел.

Скучать

Можно.

Можно скучать по живым и по мёртвым. Можно по близким или далёким. По неизвестным или забытым, по настоящим или убитым. Можно скучать по необходимому, по бесполезному или любимому. Можно скучать и по не сбывшемуся, или по-настоящему, приоткрывшемуся.

Но значит ли это, что будешь помнить? Не упускать связь потерянного и значащего. Не терять забытое и обретённое, значимое и его значение. Скучать или нет, не столь важно. Всё равно придётся. Гнать навязчивые мысли, неустанно задумываться об обретённом пороке, продолжать идти вперёд высоко подняв голову. Оборачиваться на стелящийся за спиной туман, медленно пожирающий утрату, и высматривать тщательно обглоданные косточки потерянных воспоминаний. В сумраке за спиной, слова «значить» и «скучать» связаны простирающейся на мили неразрывной гладью времени и как же хочется укутаться в неё с головой, спокойно переживая моменты скучания. Это и есть помнить? Или «это» – не забывать? Я думаю, что это значит знать, что.

Но скучать всё же можно по-разному. И по разным. Скучать по живым проще всего: они – рядом. Порой не на столько, как хотелось бы, но всё же они здесь. Ходят по бренной земле или парят в её окрестностях, заполненной околдовывающей тьмой. Другое дело – скучать по мёртвым. Это намного сложнее, поскольку их рядом нет. Самим мёртвым, в отличии от живых, это не нужно, да и не так уж и интересно – им всё равно. Однако это тоже не мешает скучать по ним.

Интереснее скучать по живым, что давно мертвы. Этим, конечно, не всё равно, и они могут скучать в ответ. Но разве это они? Отдалившиеся со временем, потерянные в болезни или в горе, погрязшие в апатии, убежавшие на километры в глубь своего сознания, они скучают в ущемлённой гордости, растворённом бессилии, сжигающем гневе. Живые мертвецы самые тяжёлые объекты скучания. Такие же полуразложившиеся чувства, как и они сами, свисают с воспоминаний кусками гниющей плоти и заставляют скучать только от поднимающегося смрада. Живые лишь в памяти, обитающие под толстым слоем залежавшейся реальности, они тянут к тебе руки и цепляются за тебя, словно призраки, одержимые незаконченным делом. Они могут настигнуть в любой момент, ухватиться за небрежно свисающий подол и утащить туда, где скучать уже будет невозможно. Однажды угодив в битву с живым мертвецом, ты либо умрёшь сам, либо убьешь его. Но если тебе посчастливится этого избежать, ты сможешь окунуться в новое, приятное скучание. По тем, кто скоро будет рядом.

Яркие пляшущие лучики солнца на горизонте, они пребывают где-то далеко и лишены недостатка дышать, спать и говорить. Своим молчанием они подстёгивают погрузиться в сладкую дрёму переживаний, уговаривают не прекращать по ним скучать. Правда, и среди них есть такие, по кому не получится скучать восторженно. О них мы помним только лишний ропот, их громкие шаги посреди ночи и глупости, произнесённые с утра. Скучать по ним не только не приятно, но и больно.

Иногда приходится скучать и так. Скучать вообще чаще всего приходится, а не необходимо или желательно. Желательно, скорее, не скучать, ведь хорошего из этого, кажется, ничего не получается. Хотя, если точно не известно, предлагаю подождать. И, пока мы будем ждать, надеюсь, мы не «заскучаем».

Отрезки

Думается начать самое трудное, но отрезки даются легко.

Писать не трудно, надо резать бумагу предложениями – вот так. Не обязательно наполнять каждый отрез смыслом, можно просто признаваться в любви словам, этого достаточно. Поэтому и не тяжело. Писать – всё равно что жить, а отрезать бумагу – всё равно что проживать. Приятное слово «отрезок»: оно достаточно полное и означает не только часть пространства – предмета, лежащего в области чистого разума, – но и то, что пространство отрезали.

Благо начинать отрезок можно откуда угодно, но хорошо, когда получается с чего-то стоящего. Стоимость, конечно, относительна и скорее стремится к отрицательному значению на градуснике. Но вертикаль тоже имеет своё значение, несмотря на продолжительный период, отрезок всё-таки возвышает. Как именно? По-разному. Он может развивать разум, или наполнять тело, или прорезать пустоту и выпускать переживания. В идеальных условиях один отрезок должен сменяться другим, но не всегда получается. Чаще они накладываются друг на друга, либо оставляют между собой пустые расстояния, и тогда мозг сливает пустоту в серую кашу, которой словно и не было. Не знаю, по какой причине философы так любили математику, но что-то они точно знали – царица переплетена со всем сущим. Было бы интересно вывести график зависимости вышины отрезка и его продолжительности. В таком случае можно было бы обнять столп науки и сойти с ума, как это сделал в своё время Кантор. Но зато какой результат!

Лучше отрезки писать. Это намного увлекательнее нахождения среди них: между буквами не так много места, а времени передохнуть между словами хватает не всегда. Конечно, есть способы заставить рассудок бунтовать – связать предыдущий и следующий за ним отрез не смыслом, а подменой на его значение. И тогда получится всё как в жизни: вроде и хотелось чего-то отрезанного, но связи между точкой отсчёта и падением не желаешь признавать. А падение неизбежно. Отрезок так называется не просто, на конце он обрывается, или кто-то его отрезает. Интересно, почему, создавая отрезки именно так, в конце удивляешься, что линия идёт не в ту сторону. А кто её вёл-то? Разве сложно держать руку прямо, а линию вести ровно? На самом деле, невероятно сложно.

Правильные движения, они вообще-то не даются даром. С каждым новым отрезком находишь чуть больше понимания, как именно надо вести линию. Но и рука устаёт высекать метки начала. Устаёт вести линию, несмотря на бугристость бумаги. Устаёт контролировать нажатие (чтобы не проделать дыру в полотне). И особенно устаёт сжимать ножницы, отсекая. Такие движения кажутся невозможными в принципе. Эта утопия даже не понятна как концепция. В каждом слове и предложении может собраться столько смысла и переплёта, что любое движение перестанет быть абсолютно ровным. Ладно с абсолютностью – была бы возможность вести линию хотя бы ровнее, и на том спасибо. Но нельзя.

Желание контролировать всё вокруг не помогает – самые хорошие и одновременно с этим самые глупые отрезки получаются по наитию, в моменты, когда не стараешься увериться в мыслях.

Потому что непросто держать ручку, точить карандаш и в то же время высекать бумагу из дерева. Не получится, какие бы длинные лапы у тебя не были. Тогда встаёт вопрос: а что получится? Получится писать. Хорошо или плохо? Не важно. Писать – значит, проживать, а это – важно. Стоит просто писать. Дальше создавать отрезки. И думать.

Иногда – прекращать.

День 2

Грех

Я начал своё исследование с конца, внезапно обнаружив, что оно замкнуто на самое начало. Предполагал ли я такого разумения от потешной мысли, обёрнутой в одно единственное слово? Отнюдь. Говоря от чистого сердца, стоит признать: я рассматривал столь абсурдное понятие частями – как и принято поступать во всём мире – и тогда мне начало казаться, что я уже сам погружаюсь в суть греховности, которую так долго искал. Но всё оказалось наоборот: только взятые по отдельности части могут показать общую родословную греха. А замкнутый круг, в котором я оказался, помог мне раскрыть настоящее начало – в естественном, но дурном. Не в полной мере греховном, но обречённом: много кто прежде пытался доказать обречённость истинным зерном греха, поэтому я закономерно и сопоставил его с «дурным». Но в самом деле, оно не является грехом. Если кто-то посмеет возражать этому предположению, то я закономерно сделаю вывод, что ему не известна природа ни первого, ни последнего.

Одним из основных постулатов моего исследования был парадокс, заключённый в том, что сам по себе человек абсолютно бесполезен: суть его заключается не в самости, а в продукте её произведения, равно как и сама греховность. Многие захотят спорят с этим произведением: но так они отрекаются от возможности порождать, поглощаются грехом и его последствиями. Для таких апостасия становится единственно правильным решением, пока они не начинают отрицать другую благодетель – ту, что навязывают им столпы, выдуманные за неимением прочего. С превеликим удовольствием я желаю сообщить им о результатах своего исследования! Но вместе со своим благостным позывом, размером превосходящим сожаление, я вынужден констатировать невозможность донесения выводов до столь повсеместно умирающей воле в их разуме. Я вновь вопрошаю – разве поникший рассудок уже сам по себе не является греховностью? По моему мнению, не в полной мере: он хоть и следует по пути с обречённостью, но не способен искупить все грехи, обитающие во всех категориях.

Хватаясь за понятие о бесполезности человека как вида, я смог прийти к выводам где заключена греховность, но всё ещё не к тому, что она сама по себе значит. Кроме уплотнённого отрицания жизни как вечного страдания, как заключили до меня, грех скрыт и в повседневной адаптивной природе самого представителя духовности: не веры, полученной по наследству от фундаментальной неискренности большого и малого представления пространства, а от иного слова – от бытия. И здесь природа заключена в двух основных направлениях: терпении и притворстве. Вне зависимости от ваших предпочтений в формировании плоти, любого можно указать либо как притворяющуюся, либо как превозмогающего. Первые, по праву, но не по порядку, поклоняются своей неугомонной природе, и с преданностью, какой не бывает и в глазах нищего, обещают отнести подать нуждающимся. Вторые же, и по порядку, и по праву, отрицают возможность отступить от найденных постулатов: любое допущение становится истинной, пока не найдётся другое. Этому они следуют беспрекословно, ведь не имеют возможности притвориться, подобно первым. Тем самым, первичность греха доказывается не его наличием, а отсутствием прямого равновесия. Даже если бесполезность страданий для обоих кажется правильно выбранной гирей, она не в силах уравнять две фундаментальных истины – потому что проблема зарыта более глубоко: отрицая природу страдания, никто её не принимает, продолжает бороться с нею. Что же, ещё одна из причин понять греховность.

 

Мои дальнейшие мытарства привели к ещё нескольким поверхностным понятиям греха: равновесию в страдании, и невозможности исключить вторую половину любой завершённости. Но основа всегда на дне котла – там, где покоится гуща. У сердца греховности же возлегает довольно замысловатый концентрат: элемент, заложенный изначально, и несущий название «наказуемость». Конечно, для не подготовленного исследователя всё станет предельно ясно – он незамедлительно примет новые правила игры и начнёт яро апеллировать к понятию последствия как к основному приличию затеи мироздания. Такое мнение гласит, что за любым действием идёт послед, заключающий в себе неотвратимость времени и пространства, но, всё же, и здесь тоже кроется ошибка. Что субстанция времени, что структура пространства, не так уж просты в своей истине – их более верно называть одним нераздельным существом, субстктурой. И если в простейшем своём проявлении – человеческой жизни – она следует сама за собой, то в истинных её масштабах мы заключаем о её нераздельности, что в свою очередь подвергает восприятие простейшему выводу: представление есть чистая случайность. От чего в моём исследовании я обратился к выводам о пространстве и времени? Всё довольно незамысловато: если какоелибо действие не ведёт за собой изменения субстктуры, то есть не влияет на бытие, тогда что становится с понятием наказуемости? Незамедлительно отринув его за ненужностью, любому под силу станет заметить истинный поток жизни – проявление терпения и притворства. Как легко ощущает себя человек, когда смиряется со всем возможно случившимся и никогда не совершённым. Каким простым видится ему мир, более не скованный ни грехом, ни желанием самой греховности! Человек раскрывается в своём обличении, осознавая, что его ждёт только страдание, его греет мысль, что он был создан только ради этого. Возможно, мне стоило бы подробнее объяснить основу этого понятия, но оно и тысячу лет назад было максимально простым и складным – это есть сама жизнь. А что до описываемой мною прежде наказуемости, то она есть противопоставление жизни, не греховность, а только лишь катализатор, её возбуждающий.

Если вышеизложенные понятия, раскопанные в результате моего исследования, уже кажутся вам несколько надуманными или искусственными, то я вынужден сообщить, что, по моему мнению, вам следуют заняться другими исследованиями – теми, что лежат в основе всего озвученного. Но если вы уже готовы прикоснуться к истинным выводам, я для удобства кратко изложу мысли ещё раз. «Сам по себе человек, особенно не страдающий, является бесполезным, а его притворство и терпение только отдаляет его от истинности.» И вот вы готовы узнать, в чём же заключается суть греха. «Любая мысль, какой бы ничтожной она не была, не может быть заглушена. Нет смысла прятаться от неотвратимости мысли, нет достоинства в преодолении размышления, нет жизни в существовании без осмысления страданий.» Этот вывод не обязан быть понятным – обязанность его заключается только в том, чтобы донести необходимость понимания. Но он даёт точное описание не только природы греха, но и его положение в классическом и упрощённом понимании, присущему превозмогающему и притворяющемуся разуму. Следуя этому выводу, теперь я могу ответить на вопросы: от чего грех соблазняет – заключает в себе истину, от чего устрашает – суть не желает искать ответы, от чего развращает – заставляет мыслить. Грех становится желанием понять, тягой пропитаться страданием.

Я провёл это исследование, вооружённый пеплом знаний, которые смог впитать: отречением от написанного, отвратностью от притворства предыдущих поколений. Преодолел желание смириться с представляемым за границами мира, докопался до сути единства субстанции и структуры, сполна испил из бокала истины понятия страдания и наказуемости, принял бесполезность существования человека, и даже настиг нежелание разбираться в таком сложном понятии, как грех. Что же я получил за свои страдания, кроме как истинные ответы на вопрос о греховности человеческого бытия? Я погрузиться в другой мир – такой, в котором нет не только ни одно из вышеперечисленных понятий, но и всего того, что меня туда привело. И я искренне желаю вам оказаться там же.

Конфетки

На бесконечном разнообразии пленительных витрин, выражающих очарование красоты, представлены сотни и тысячи чарующих леденцов. Разных цветов, вкусов и форм, покрытые блестящей карамелью и матовыми оттенками глазури, соблазнительные лакомства выставлены на тонких, обворожительных тирсах. Пропитанные ароматным маслом, изысканные ландрины аккуратно разложены на деревянных подносах с неглубокими царапинами и отметками. Недолговечное дерево покрыто мягким бархатом, украшено благородными металлами и драгоценными камнями, старательно скрывающими рубцы времени. Длинный ряд футляров поражает изысканностью и богатством формы и размера: одни из них демонстрируют роскошь, другие показывают красоту незамысловатой внешности, третьи пытаются сильнее других скрыть глубокие шрамы выточенным словами – обещаниями счастья.

Расположенные на них конфетки – манящие леденцы разнообразных цветов и вкусов, выглядят словно наслоение помыслов и стремлений. Когда смотришь на них, внутри просыпается первородный голод, но прозрачные леденцы преломляют его, не дают ему восторжествовать, разделяют весь спектр только на самые яркие краски. Их количество строго ограничено правилами борьбы за утоление голода: не более пяти самых главных цветов, самых сильных чувств, самых примитивных желаний, чтобы вести равную борьбу в охоте на жертву. Красный оттенок рассвета – цвет страсти и вожделения, привлекает внимание, обещает бесконечно долгие бессонные ночи, без места для печали и горя. Нежный розовый – полон трепета и невинности, мягкости, сентиментальности, обещает мягкие объятья каждого утра, недостижимые в повседневной жизни. Мятный – как свежий ветер перемен, наполнен фимиамом вдохновения. Он клянётся подарить самый неповторимый, самый необычный вкус, тем не менее такой же неотвратимо сладкий, как и остальные. Желтый – чарующий цвет радости, как спелый цитрус, манит обещаниями восторга и ликования, гордится отсутствием горечи и обид. А синий – глазурь оттенка бушующего моря, полнится кислой морской солью, часами обсуждений и раздумий, заверяет способностью утолить голод бесконечных знаний, обещает быть другим.

Заранее определенны лишь неестественные цвета. Лишь те, что способны свести всю гамму чувств жертвы до низменных желаний, тех, что способны утолить только определённые оттенки сладостей. Искусственные конфеты обманывают: яркие вкусы завлекают в туман невозможных, приторных идеалов, скрывающих реальность и терпкость действительности.

Конфеты надеются на признание их настоящего вкуса потом, когда станет поздно повернуть назад. Бесконечный выбор эфемерен, попробовать их все не дано: в момент, когда один из сладких леденцов окажется на языке, он прорастёт внутри и, соревнуясь с другими, затмит всё будущее и настоящее, не даст возможности справиться с голодом другой конфете.

Ведь за каждым леденцом скрывается тяжелая работа – непрекращающееся соревнование в насыщенности и безупречности вкуса. Попытки создать идеальный оттенок, завлечь настолько, что другая сладость не сможет затмить его, уничтожают шансы других на благополучие. Не признавая поражений, леденцы пытаются обрести счастье, разрушив чужое. В конце концов, любая карамель растает и, подчиняясь природе времени, уступит место реальности. Обнажит недолговечную, поражённую сладким ядом, деревянную подложку, усеянную глубокими морщинами, где вместо неестественного вкуса и аромата манящих леденцов предстанет истинное блюдо, полное настоящей красоты.

Теперь можно будет попробовать её по-настоящему.

Желать

Все мы время от времени желаем сгорать: ломаться, взрываться ненавистью, погружаться в грязь, провоцировать коллапс, более интересный, чем тот, к которому мы обычно привыкли. Творцы же больше всех падки на мёртвую плоть своих воспоминаний, более других наслаждаются падением в массу грузных переживаний, пуще мёртвых любуются самоуничижением и разрушением личности. А всё для чего? Чтобы не записать свои мысли, а просто пережить больше. Конструктор драмы позволяет открыть для себя двери в возвышенное, раствориться в истине, написать о неизвестному никому, кроме них самих. Но чего еще желать для соответствия с собой – жизни вне существования или огня в наслаждении? Выбирать вынуждены только не открывшие своего знания, остальные же забирают всё.

Желания бесконечны. Как правило, они устремлены в будущее, порой повёрнуты в прошлое, но чаще всего просто чувственны. Они движутся навстречу небу, но поручают приземлённому их вести. Ах если бы язык желаний был сосуществуем вместе с собой – мы бы смогли высказать больше, чем чувствуем. Тогда валуны мыслей, падающие на осознания, не встретили бы сопротивления воли и не порождали презренный коллапс, напротив, вели бы к последовательному росту. Это и есть то, что движет вперёд? Падение звёзд видят всё, но загадывают лишь свои желания. Есть ли это зависть от освобождения воли или угнетённое состояние, режущее собственные переживания? Не стоит пытаться чувствовать больше, чем нужно, порой возможно остановиться на мыслях о настоящем. Нож у горла только и делает, что увеличивает шанс загадать бессвязное. Прямо как эти слова, что тонут в предложении не законченном, гнусно затягивающем, утаскивающем в непривычные ударения и запятые, в пучину, не ясную никому, кто не читает вслух собственные проповеди.

Проповеди желанны, но в желаниях ли они для хотя бы одной постели? А что послед? Выброшен позже совокупления, грохочет под стоны проповедников. Слишком требовательному, чересчур пресвитерианскому, недостаточно обострённому, ему не хватает дерзости напасть на выводок осознанных, но хранящих раздражение. Он подобен звезде огня, столь же необъятной, как жизнь, как тяга к перевернувшим направление из отсутствия в понятие, он есть специя проповеди. И если не обличает грех, то обвиняет массу в нахождении внутри собственных границ – естественных, не кажущихся важным до попадания в неосознанный взгляд направленного. Недостаточно залить раскалённую массу в лёгкие, требуется ещё и объяснить своё поведение. Всё от чего? От подобной желанию жестокости, тоже требующей объяснения. Но даже садист интересуется своей страстью.

Не хочется желать сокровенных предателей больше, чем собственных желаний, – от этого в них не появляется смысл. Как и две сотни лет назад, как и три века желаний вперёд, как и тысячи грехов и миллион надежд прежних мыслителей, не лицеприятно встать в одну очередь со своими разочарованиями – лучше оказаться в гордой шеренге с полными смысла наслаждениями. Но страсти, пролезающие вперёд действий, не содержат в себе мудрости, не хранят силу обогнать падающую звезду и даже не ведают возможности пробиться через тернии ежедневной кропотливой работы. Они просто существуют, чёрт их дери, и с каждым днём хотят существовать всё больше. Желающие всегда рады отдаться бессмысленному, так проповеди и находят свою паству: мечтая вещать полевым цветам, они говорят с деревьями, переживающими правнуков. От потомков и желаний всегда разит величием, и стоит задаться вопросом – этого ли мы все хотели? Стучаться в двери, бежать из постелей, находить праведных и вести проклятых в мир иной? То есть существовать мыслью, а не поступками?

Желать хочется больше, чем слушать, а заглядывать приятнее, чем записывать. Прикидываться человеком не есть психопатия, но, загадывая, мы получаем противоположное: наблюдатели перестают испытывать жажду. Прикидываешься, что знаешь, а наградой становится подведение итогов: искомые уже что-то позабыли, а что-то утратили с мгновением натягивания новой маски. Кто сможет достать – улетит слишком высоко. Кто справится – познает слишком трудно.

Кто захлебнётся водой – впитает опыт источника, но не зальёт рану. Без попыток не станешь собой, но, желая настоящее, теряешь себя: пересыхают глаза, утончается глотка, гниль достигает нерва, и разрыв с желаемым оборачивается бессвязным.

Проповедь.

Перевёртыш обернулся назад: узрел землю и упал в небо, оказался среди утопающих и утонул. Тот, кто хотел видеть истинное, заслужил попасть в зазеркалье – стал наблюдать за началом и ухватился за конец, без «но». Обоих не утихомирил ни гнев, ни заправленное тело. Для них желаемое вновь сменилось вопросом: как падают в наслаждение, но не путаются в последе? Истина в чувствовании прошлого и знании настоящего выплеснулась в обоих: и в сторону свершённых желаний, и в исток, его порождающий. Загадывая, оба стремились познать своё падение и оба обозначились: желание – исполнено.

 
Стекло

Не ведая, что впереди, стекло отражает то, что уже позади. В нём отражения предметов меняют своё положение одной силой мысли, а на шее видны остывающие тени от ладоней, что душат тебя мёртвой хваткой. Это руки праздных: они принадлежат улыбчивым лицам, выражающим смерть. На их ликах торжествует глупость, бездарность. Они сочатся всеобъемлющем ужасом из поверженных оболочек.

Стоит только отойти на несколько шагов назад, в туман, и образы исчезнут. В густой дымке больше не будет ничего, кроме тишины: ничто не шепчет и не движется, только смотрит. Спустя время проявятся очертания стекла – того самого, к которому никто никогда не хочет подходить. Что за ним – известно. Там умирают, там смерть, там они. Они не ведают, не движутся, не желают, не говорят. Они умирают, один за другим, без возможности помочь друг другу. За стеклом всегда проигрывается одинаковый сценарий, и никто не в силах его изменить. Я вынужден смотреть сквозь него на гибель. Тысячами и сотнями, они кричат, бьются в истерике, падают замертво. Вначале их тела застелют пол, затем сложатся друг на друга и в конце добьются своего – чаша переполнится, и стекло исчезнет.

Оно вернётся позже. Пока его нет, в голове будут блуждать вопросы. Кто создал стекло? Кто ответственен за ужас, происходящий за ним? Кто обрёк их на смерть? На все вопросы ответ один: только ты сам. Они – никогда не существовали, никогда не чувствовали, никогда не мыслили. Каждый раз ты создаёшь их с одной целью: пережить за стеклом то, что не подвластно. У каждого из них есть имя, но не человека, а переживания. За этим стеклом умирают любовь, преданность, надежда, желание, счастье, горе, злость, бешенство, истерика, привязанность, нежность. За стеклом умирают практически все. Хотелось бы их не видеть, не создавать и ещё больше – не убивать каждый раз, когда «не можешь».

Но не получается.

Принимать их, научиться им сопереживать, скрупулёзно заботиться о каждом, найти для него дом и дать столько времени, сколько ему потребуется. Такая цель выглядит недостижимой, как и желание познать их, прислушаться к ним. Всякий раз, когда получится приютить хотя бы одного, за ним придёт неизбежное. Оно всегда следует за ними, но нападает на тебя – вцепляется в шею, заставляет бежать от стекла, вынуждает оставить беспомощные трупы гнить. Стеклянный короб не бесконечен. Дождаться, пока в нём зародится новая жизнь на фундаменте перегноя, не получится – придётся открыть и вычистить. Справиться с этим самому невозможно, потребуется помощь специально обученных уборщиков. Тщательно изучая каждый миллиметр стеклянного куба, они крутят его со всех сторон, несколько раз проводят пальцами по холодной поверхности, медленно раскручивают гайки и осторожно отковыривают заклёпки. Наконец, дают возможность посмотреть на дело своих рук.

После «уборки» станет легче. На месте одного из мёртвых возникнет заново собранный из разбитых осколков небольшой и уродливый малыш, и о нём придётся позаботиться. Вначале будет получаться – покажется, что всё хорошо, но вскоре малыш вырастет во взрослого, и потребует с ним считаться. Со временем таких станет слишком много. Неизбежные, испорченные, самовольные, норовистые, требовательные, неконтролируемые. И всё повторится опять: праздные лица, веселье и страх, бури переживаний, отступ в туман. И стекло. Как и прежде, они начнут умирать, им снова нельзя будет помочь, придётся только смотреть – жить дальше.

«Жить дальше» не так уж сложно: потребуется составить список и двигаться по нему изо дня в день. В то время они будут неустанно умирать за стеклом от нехватки воздуха, оставленного между пунктами списка, но «так называемая жизнь» – продолжится. Потом придёт тревога, и даже такое продолжение станет невыносимым. Трясущиеся от бессилия руки перестанут функционировать, будут неудобны. Когда спазм мышц и перенапряжение сухожилий не дадут двинуться, придёт осознание: уже не справляешься не только ты сам, но и твоё тело. Пределы очерчены и для сверхчеловека, глупо было их отрицать. На помощь придут цвета: вернут яркость музыки, позволят поймать за хвост бодрость духа, успокоят внутренний тремор и заглушат дурные мысли. Но таких, с чьей помощью можно стать прежним, – не будет. Даже те, что помогают уснуть, позволяют расслабиться и скрыть боль, даже они в итоге не усмиряют отчаяние бренного тела.

Таких цветов, что затмят собою прозрачность стекла, – нет.

Слёзы

Ручей мягкого хрусталя тянется из искрящихся алмазами озёр. Каждая капля – отражение многогранных терзаний эфемерных ранимых душ. Патока, с горьким вкусом сожалений, звучит расстроенной мелодией непрошенных чувств. Горячие слёзы пробиваются каплями из истока, сливаются в реки и водопады, обнажают суть жизни. Воплощённая в прозрачной друзе боль от уколов растекается по всему телу, оставляет на коже мелкие порезы неровных краёв, таких же разнообразных, как и приносимые ими страдания.

В цветущих садах разума, под толщей плодородной земли, находится комната, наполненная тьмой. Смердящая гниль обиды источает прелый запах разочарования и ведёт в место, где правит безутешная, всесильная сущность злобы. Годами это чувство питает источник жидкого хрусталя, по капле собирая всё не сказанное, не проглоченное и не отданное другим. Её могильный грот из грубого гранита украшен смоляными пустулами грусти, из которых злоба прорубает новые источники горечи, постепенно затопляя комнату слезами. И когда она заполнит её полностью, слёзы вырвутся наружу – прямо на безграничные поля рассудка. Их поток снесёт пророщенные деревья благих воспоминаний и разрушит возведённые дома, в которых некогда пылали очаги нежности и заботы.

Бушующий поток нерешённых грёз вырвется на бархатную кожу, облечёт в форму страх и провозгласит свои обвинительные приговоры. Горькая смальта потечёт по плоти хрупкого тела, выжжет все краски и размоет мир вокруг, оставляя только чёрно-белые смыслы, покрытые кровью. Эти слёзы невыносимы. Они разрушают привычный мир миражей и детской привязанности, знакомят со сложностью представлений об идеалах красоты и любви. Непрошенные чёрные тени, как глупые ожидания, чередуются редкими вспышками нежности, но остаются на залитых кровью ладонях осколками разбитых разочарований.

Эти осколки сгорают и порождают другие, чистые, капли. Разложенные на составляющие, они укутывают одеялом спокойствия, отдаляют от разрушительной истерии чёрно-белых образов. Смешиваясь обратно вопросами, они медленно размазываются по дням и неделям, заставляют строить сложносочинённые стены глубоких смыслов, которые затем сдерживают потоки прорывающейся из темноты солёной воды. Ничего, кроме пустоты, эти слёзы не порождают, они лишь очерчивают образ страха, от которого придётся бежать всю оставшуюся жизнь. А ведь могли быть другие. Те, что находились рядом, но никогда не отзывались, не показывались и вообще старались тебя не замечать. Эти другие могли бы помочь построить плотину, сдержать бурный поток отчаяния, не позволить расшириться каменной комнате злобы до самых рубежей разума.

Но их место заняли раздражающие, назойливые, ложные в своей сути, обманом выпущенные из тёмной комнаты капли ненависти. Потоки чёрной смоли, выгружаемые с такой простотой, связывали по рукам и ногам, залепляли глаза, погружали в болото ложных страданий. Привязав к твердыне черной смальты, эти слёзы ждали, когда их лицемерие отвердеет, закроет мир вокруг, убьёт мечты о светлых лучах солнца.

Рейтинг@Mail.ru