В один из воскресных дней напился Осадчий. Его привели ко мне потому, что он буйствовал в спальне. Осадчий сидел в моей комнате и, не останавливаясь, нес какую-то пьяно-обиженную чепуху. Разговаривать с ним было бесполезно. Я оставил его у себя и приказал ложиться спать. Он покорно заснул.
Но, войдя в спальню, я услышал запах спирта. Многие из хлопцев явно уклонялись от общения со мной. Я не хотел подымать историю с розыском виновных и только сказал:
– Не только Осадчий пьян. Еще кое-кто выпил.
Через несколько дней в колонии снова появились пьяные. Часть из них избегала встречи со мной, другие, напротив, в припадке пьяного раскаяния приходили ко мне и слезливо болтали и признавались в любви.
Они не скрывали, что были в гостях на хуторе.
Вечером в спальне поговорили о вреде пьянства, провинившиеся дали обещание больше не пить, я сделал вид, будто до конца доволен развязкой, и даже не стал никого наказывать. У меня уже был маленький опыт, и я хорошо знал, что в борьбе с пьянством нужно бить не по колонистам – нужно бить кого-то другого. Кстати, и этот другой был недалеко.
Мы были окружены самогонным морем. В самой колонии очень часто бывали пьяные из служащих и крестьян. В это же время я узнал, что Головань посылал ребят за самогоном. Головань и не отказывался:
– Да что ж тут такого?
Калина Иванович, который сам никогда не пил, раскричался на Голованя прокурорской речью:
– Ты понимаешь, паразит, что значит советская власть? Ты думаешь, советская власть для того, чтобы ты самогоном наливался?
Головань неловко поворачивался на шатком и скрипучем стуле и оправдывался:
– Да что ж тут такого? Кто не пьет, спросите. У всякого аппарат, и каждый пьет, сколько ему по аппетиту. Пускай советская власть сама не пьет…
– Какая советская власть?
– Да кажная. И в городе пьют, и у хохлов пьют.
– Вы знаете, кто здесь продает самогонку? – спросил я у Софрона.
– Да кто его знает, я сам никогда не покупал. Нужно – пошлешь кого-нибудь. А вам на что? Отбирать будете?
– А что же вы думаете? И буду отбирать…
– Хе, сколько уже милиция отбирала, и то ничего не вышло.
Он наклонился ко мне и зашептал:
– И милиция пьет, за две бутылки первача кажного купить можно.
На другой же день я в городе добыл мандат на беспощадную борьбу с самогоном на всей территории нашего сельсовета. Вечером мы с Калиной Ивановичем совещались. Калина Иванович был настроен скептически:
– Не берись ты за это грязное дело. Я тебе скажу, тут у них лавочка: председатель свой, понимаешь, Гречаный. А на хуторах, куда ни глянь, все Гречаные да Гречаные. Народ, знаешь, того, на конях не пашут, а все – волики. От ты посчитай: Гончаровка у них вот где! – Калина Иванович показал сжатый кулак. – Держуть, паразиты, и ничего не сделаешь.
– Не понимаю, Калина Иванович. А при чем тут самогонка?
– Ой, и чудак же ты, а еще освиченный[31] человек! Так власть же у них вся в руках. Ты их краще не чипай[32], а то заедят. Заедят, понимаешь?
В спальне я сказал колонистам:
– Хлопцы, прямо говорю вам: не дам пить никому. И на хуторах разгоню эту самогонную банду. Кто хочет мне помочь?
Большинство замялось, но другие накинулись на мое предложение со страстью. Карабанов сверкал черными, огромными, как у коня, глазами:
– Это дуже[33] хорошее дело. Дуже хорошее. Этих граков[34] нужно трохи той… прижмать.
Я пригласил на помощь троих: Задорова, Волохова и Таранца. Поздно ночью в субботу мы приступили к составлению диспозиции. Вокруг моего ночника склонились над составленным мною планом хутора, и Таранец, запустивши руки в рыжие патлы, водил по бумаге веснушчатым носом и говорил:
– Нападем на одну хату, так в других попрячут. Троих мало.
– Разве так много хат с самогоном?
– Почти в каждой: у Мусия Гречаного варят, у Андрия Карповича варят, и у самого председателя Сергия Гречаного варят. Верхолы, так они все делают, и в городе бабы продают. Надо больше хлопцев, а то, знаете, понабивают нам морды – и все.
Волохов молча сидел в углу и зевал.
– Понабивают – как же! Возьмем одного Карабанова, и довольно. И пальцем никто не тронет. Я этих граков знаю. Они нашего брата боятся.
Волохов шел на операцию без увлечения. Он и в это время относился ко мне с некоторым отчуждением: не любил парень дисциплины. Но он был сильно предан Задорову и шел за ним, не проверяя никаких принципиальных положений.
Задоров, как всегда, спокойно и уверенно улыбался; он умел все делать, не растрачивая своей личности и не обращая в пепел ни одного грамма своего существа. И, как и всегда, я никому так не верил, как Задорову: так же, не растрачивая личности, Задоров может пойти на любой подвиг, если к подвигу его призовет жизнь.
И сейчас он сказал Таранцу:
– Ты не егози, Федор, говори коротко, с какой хаты начнем и куда дальше. А завтра видно будет. Карабанова нужно взять, это верно, он умеет с граками разговаривать, потому что и сам грак. А теперь идем спать, а то завтра нужно выходить пораньше, пока на хуторах не перепились. Так, Грицько?
– Угу, – просиял Волохов.
Мы разошлись. По двору гуляли Лидочка и Екатерина Григорьевна, и Лидочка сказала:
– Хлопцы говорят, что пойдете самогонку трусить? Ну на что это вам сдалось? Что это, педагогическая работа? Ну на что это похоже?
– Вот это и есть педагогическая работа. Пойдемте завтра с нами.
– А что ж, думаете, испугалась? И пойду. Только это не педагогическая работа…
– Так вы идете?
– Иду.
Екатерина Григорьевна отозвала меня в сторону:
– Ну для чего вы берете этого ребенка?
– Ничего, ничего, – закричала Лидия Петровна, – я все равно пойду!
Таким образом у нас составилась комиссия из пяти человек.
Часов в семь утра мы постучали в ворота Андрея Карповича Гречаного, ближайшего нашего соседа. Наш стук послужил сигналом для сложнейшей собачьей увертюры, которая продолжалась минут пять.
Только после увертюры началось самое действие, как и полагается.
Оно началось выходом на сцену деда Андрея Гречаного, мелкого старикашки с облезлой головой, но сохранившего аккуратно подстриженную бородку. Дед Андрей спросил нас неласково:
– Чего тут добиваетесь?
– У вас есть самогонный аппарат, мы пришли его уничтожить, – сказал я. – Вот мандат от губмилиции.
– Самогонный аппарат? – спросил дед Андрей растерянно, бегая острыми взглядами по нашим лицам и живописным одеждам колонистов.
Но в этот момент бурно вступил фортиссимо собачий оркестр, потому что Карабанов успел за спиной деда продвинуться ближе к заднему плану и вытянуть предусмотрительно захваченным «дрючком» рыжего кудлатого пса, ответившего на это выступление оглушительным соло на две октавы выше обыкновенного собачьего голоса.
Мы бросились в прорыв, разгоняя собак. Волохов закричал на них властным басом, и собаки разбежались по углам двора, оттеняя дальнейшие события маловыразительной музыкой обиженного тявканья. Карабанов был уже в хате, и когда мы туда вошли с дедом, он победоносно показывал нам искомое: самогонный аппарат.
– Ось![35]
Дед Андрей топтался по хате и блестел, как в опере, новеньким молескиновым пиджачком.
– Самогон вчера варили? – спросил Задоров.
– Та вчера, – сказал дед Андрей, растерянно почесывая бородку и поглядывая на Таранца, извлекающего из-под лавки в переднем углу полную четверть розовато-фиолетового нектара.
Дед Андрей вдруг обозлился и бросился к Таранцу, оперативно правильно рассчитывая, что легче всего захватить его в тесном углу, перепутанном лавками, иконами и столом. Таранца он захватил, но четверть через голову деда спокойно принял Задоров, а деду досталась издевательски открытая, обворожительная улыбка Таранца:
– А что такое, дедушка?
– Як вам не стыдно! – с чувством закричал дед Андрей. – Совести на вас нету, по хатам ходите, грабите! И дивчат с собою привели. Колы вже покой буде людям, колы вже на вас лыха годына посядэ?
– Э, да вы, диду, поэт, – сказал с оживленной мимикой Карабанов и, подпершись дрючком, застыл перед дедом в декоративно-внимательной позе.
– Вон из моей хаты! – закричал дед Андрей и, схвативши у печи огромный рогач, неловко стукнул им по плечу Волохова.
Волохов засмеялся и поставил рогач на место, показывая деду новую деталь событий:
– Вы лучше туда гляньте.
Дед глянул и увидел Таранца, слезающего с печи со второй четвертью самогона, улыбающегося по-прежнему искренно и обворожительно. Дед Андрей сел на лавку, опустил голову и махнул рукой.
К нему подсела Лидочка и ласково заговорила:
– Андрию Карповичу! Вы ж знаете: запрещено ж законом варить самогонку. И хлеб же на это пропадает, а кругом же голод, вы же знаете.
– Голод у ледаща[36]. А хто робыв, у того не буде голоду.
– А вы, диду, робылы? – звонко и весело спросил Таранец, сидя на печи. – А може, у вас робыв Степан Нечипоренко?
– Степан?
– Ага ж, Степан. А вы его выгнали и не заплатили и одежи не далы, так он в колонию просится.
Таранец весело щелкнул языком на деда и соскочил с печи.
– Куда все это девать? – спросил Задоров.
– Разбейте все на дворе.
– И аппарат?
– И аппарат.
Дед не вышел на место казни, – он остался в хате выслушивать ряд экономических, психологических и социальных соображений, которые с таким успехом начала перед ним развивать Лидия Петровна. Хозяйские интересы на дворе представляли собаки, сидевшие по углам, полные негодования. Только когда мы выходили на улицу, некоторые из них выразили запоздавший бесцельный протест.
Лидочку Задоров предусмотрительно вызвал из хаты:
– Идите с нами, а то дед Андрий из вас колбас наделает…
Лидочка выбежала, воодушевленная беседой с дедом Андреем:
– А вы знаете, он все понял! Он согласился, что варить самогон – преступление.
Хлопцы ответили смехом. Карабанов прищурился на Лидочку:
– Согласился? От здорово! Як бы вы посидели с ним подольше, то он и сам разбил бы аппарат? Правда ж?
– Скажите спасибо, что бабы его дома не было, – сказал Таранец, – до церкви пошла, в Гончаровку. Про то вам еще с Верхолыхой поговорить придется.
Лука Семенович Верхола часто бывал в колонии по разным делам, и мы иногда обращались к нему по нужде: то хомут, то бричка, то бочка. Лука Семенович был талантливейший дипломат, разговорчивый, услужливый и вездесущий. Он был очень красив и умел холить курчавую ярко-рыжую бороду. У него было три сына: старший, Иван, был неотразим на пространстве радиусом десять километров, потому что играл на трехрядной венской гармонике и носил умопомрачительные зеленые фуражки.
Лука Семенович встретил нас приветливо:
– А, соседи дорогие! Пожалуйте, пожалуйте! Слышал, слышал, самовары шукаете? Хорошее дело, хорошее дело. Сидайте! Молодой человек, сидайте ж на ослони ось. Ну, как? Достали каменщиков для Трепке? А то я завтра поеду на Бригадировку, так привезу вам. Ох, знаете, и каменщики ж!.. Та чего ж вы, молодой человек, не сидаете? Та нэма в мэнэ аппарата, нэма, я таким делом не займаюсь. Низзя! Что вы, как можно? Раз совецкая власть сказала – низзя, я ж понимаю, как же. Жинко, ты ж там не барыся, – дорогие ж гости!
На столе появилась миска, до краев полная сметаны, и горка пирогов с творогом. Лука Семенович не упрашивал, не лебезил, не унижался. Он ворковал приветливым открытым басом, у него были манеры хорошего хлебосольного барина. Я заметил, как при виде сметаны дрогнули сердца колонистов: Волохов и Таранец глаз не могли отвести от дорогого угощения, Задоров стоял у двери и, краснея, улыбался, понимая полную безвыходность положения. Карабанов сидел рядом со мной и, улучив подходящий момент, шептал:
– От и сукин же сын!.. Ну, що ты робытымешь? Ий-богу, прийдеться исты. Я не вдержусь, ий-богу, не вдержусь!
Лука Семенович поставил Задорову стул:
– Кушайте, дорогие соседи, кушайте! Можно было б и самогончику достать, так вы ж по такому делу…
Задоров сел против меня, опустил глаза и закусил полпирога, обливая свой подбородок сметаной; у Таранца до самых ушей протянулись сметанные усы; Волохов пожирал пирог за пирогом без видимых признаков какой-либо эмоции.
– Ты еще подсыпь пирогов, – приказал Лука Семенович жене. – Сыграй, Иване.
– Та в церкви ж служиться, – сказала жинка.
– Это ничего, – возразил Лука Семенович, – для дорогих гостей можно.
Молчаливый, гладкий красавец Иван заиграл «Светит месяц». Карабанов лез под лавку от смеха:
– От так попали в гости!..
После угощения разговорились, Лука Семенович с великим энтузиазмом поддерживал наши планы в имении Трепке и готов был прийти на помощь всеми своими хозяйскими силами:
– Вы не сидить тут, в лесу. Вы скорийше туды перебирайтесь, там хозяйского глазу нэма. И берить мельницу, берить мельницу. Этой самый комбинат – он не умееть этого дела руководить. Мужики жалуются, дуже жалуются. Надо бывает крупчатки змолоть на Пасху, на пироги ж, так месяц целый ходишь-ходишь, не добьешься. Мужик любит пироги исты, а яки ж пироги, когда нету самого главного – крупчатки?
– Для мельницы у нас еще пороху мало, – сказал я.
– Чего там «мало»? Люди ж помогут… Вы знаете, как вас тут народ уважает. Прямо все говорят: вот хороший человек…
В этот лирический момент в дверях появился Таранец, и в хате раздался визг перепуганной хозяйки. У Таранца в руках была половина великолепного самогонного аппарата, самая жизненная его часть – змеевик. Как-то мы и не заметили, что Таранец оставил нашу компанию.
– Это на чердаке, – сказал Таранец, – там и самогонка есть. Еще теплая.
Лука Семенович захватил бороду кулаком и сделался серьезен – на самое короткое мгновение. Он сразу же оживился, подошел к Таранцу и остановился против него с улыбкой. Потом почесал за ухом и прищурил на меня один глаз:
– С этого молодого человека толк будет. Ну, что ж, раз такое дело, ничего не скажу, ничего… и даже не обижаюсь. Раз по закону, значить – по закону. Поломаете, значить? Ну что ж… Иван, ты им помоги…
Но Верхолыха не разделила лояльности своего мудрого супруга. Она вырвала у Таранца змеевик и закричала:
– Та хто вам дасть, хто вам дасть ломать?! Зробите, а тоди – ломайте! Босяки чертови, иды, бо як двыну по голови…
Монолог Верхолыхи оказался бесконечно длинен. Притихшая до того в переднем углу Лидочка пыталась открыть спокойную дискуссию о вреде самогона, но Верхолыха обладала замечательными легкими. Уже были разбиты бутылки с самогоном, уже Карабанов железным ломом доканчивал посреди двора уничтожение аппарата, уже Лука Семенович приветливо прощался с нами и просил заходить, уверяя, что он не обижается, уже Задоров пожал руку Ивана, и уже Иван что-то захрипел на гармонике, а Верхолыха все кричала и плакала, все находила новые краски для характеристики нашего поведения и для предсказания нашего печального будущего. В соседних дворах стояли неподвижные бабы, выли и лаяли собаки, прыгая через протянутые во дворе проволоки, и вертели головами хозяева, вычищая в конюшнях.
Мы выскочили на улицу, и Карабанов повалился на ближайший плетень.
– Ой, не можу, ий-богу, не можу! От гости, так гости!.. Так як вона каже? Щоб вам животы попучило вид тией сметаны? Як у тебя с животом, Волохов?
В этот день мы уничтожили шесть самогонных аппаратов. С нашей стороны потерь не было. Только выходя из последней хаты, мы наткнулись на председателя сельсовета, Сергея Петровича Гречаного. Председатель был похож на казака Мамая[37]: примасленная черная голова и тонкие усы, закрученные колечками. Несмотря на свою молодость, он был самым исправным хозяином в округе и считался очень разумным человеком. Председатель крикнул нам еще издали:
– А ну, постойте!
Постояли.
– Драствуйте, с праздником… А как же это так, разрешите полюбопытствовать, на каком мандате основано такое самовольное втручение[38], что разбиваете у людей аппараты, которые вы права не имеете?
Он еще больше закрутил усы и пытливо рассматривал наши незаконные физиономии.
Я молча протянул ему мандат на «самовольное втручение». Он долго вертел его в руках и недовольно возвратил мне:
– Это, конечно, разрешение, но только и люди обижаются. Если так будет делать какая-то колония, тогда совецкой власти будет нельзя сказать, чтобы благополучно могло кончиться. Я и сам борюсь с самогонением.
– И у вас же аппарат есть, – сказал тихо Таранец, разрешив своим всевидящим гляделкам бесцеремонно исследовать председательское лицо.
Председатель свирепо глянул на оборванного Таранца:
– Ты! Твое дело – сторона. Ты кто такой? Колоньский? Мы это дело доведем до самого верху, и тогда окажется, почему председателя власти на местах без всяких препятствий можно оскорблять разным преступникам.
Мы разошлись в разные стороны.
Наша экспедиция принесла большую пользу. На другой день возле кузницы Задоров говорил нашим клиентам:
– В следующее воскресенье мы еще не так сделаем: вся колония – пятьдесят человек – пойдет.
Селяне кивали бородами и соглашались:
– Та оно, конешно, что правильно. Потому же и хлеб расходуется, и раз запрещено, так оно правильно.
Пьянство в колонии прекратилось, но появилась новая беда – картежная игра. Мы стали замечать, что в столовой тот или иной колонист обедает без хлеба, уборка или какая-нибудь другая из неприятных работ совершается не тем, кому следует.
– Почему сегодня ты убираешь, а не Иванов?
– Он меня попросил.
Работа по просьбе становилась бытовым явлением, и уже сложились определенные группы таких «просителей». Стало увеличиваться число колонистов, уклоняющихся от пищи, уступающих свои порции товарищам.
В детской колонии не может быть большего несчастья, чем картежная игра. Она выводит колониста из общей сферы потребления и заставляет его добывать дополнительные средства, а единственным путем для этого является воровство. Я поспешил броситься в атаку на этого нового врага.
Из колонии убежал Овчаренко, веселый и энергичный мальчик, уже успевший сжиться с колонией. Мои расспросы, почему убежал, ни к чему не привели. На другой день я встретил его в городе на толкучке, но, как его ни уговаривал, он отказался возвратиться в колонию. Беседовал он со мной в полном смятении.
Карточный долг в кругу наших воспитанников считался долгом чести. Отказ от выплаты этого долга мог привести не только к избиению и другим способам насилия, но и к общему презрению.
Возвратившись в колонию, я вечером пристал к ребятам:
– Почему убежал Овчаренко?
– Откуда же нам знать?
– Вы знаете.
Молчание.
В ту же ночь, вызвав на помощь Калину Ивановича, я произвел общий обыск. Результаты меня поразили: под подушками, в сундучках, в коробках, в карманах у некоторых колонистов нашлись целые склады сахару. Самым богатым оказался Бурун: у него в сундуке, который он с моего разрешения сам сделал в столярной мастерской, нашлось больше тридцати фунтов. Но интереснее всего была находка у Митягина. Под подушкой, в старой барашковой шапке, у него было спрятано на пятьдесят рублей медных и серебряных денег.
Бурун чистосердечно и с убитым видом признался:
– В карты выиграл.
– У колонистов?
– Угу!
Митягин ответил:
– Не скажу.
Главные склады сахару, каких-то вещей, кофточек, платков, сумочек хранились в комнате, в которой жили три наших девочки: Оля, Раиса и Маруся. Девочки отказались сообщить, кому принадлежат запасы. Оля и Маруся плакали, Раиса отмалчивалась.
Девушек в колонии было три. Все они были присланы комиссией за воровство в квартирах. Одна из них, Оля Воронова, вероятно, попалась случайно в неприятную историю – такие случайности часто бывают у малолетних прислуг. Маруся Левченко и Раиса Соколова были очень развязны и распущенны, ругались и участвовали в пьянстве ребят и в картежной игре, которая главным образом и происходила в их комнате. Маруся отличалась невыносимо истеричным характером, часто оскорбляла и даже била своих подруг по колонии, с хлопцами тоже всегда была в ссоре по всяким вздорным поводам, считала себя «пропащим» человеком и на всякое замечание и совет отзывалась однообразно:
– Чего вы стараетесь? Я – человек конченый.
Раиса была очень толста, неряшлива, ленива и смешлива, но далеко не глупа и сравнительно образованна. Она когда-то была в гимназии, и наши воспитательницы уговаривали ее готовиться на рабфак. Отец ее был сапожником в нашем городе, года два назад его зарезали в пьяной компании, мать пила и нищенствовала. Раиса утверждала, что это не ее мать, что ее в детстве подбросили к Соколовым, но хлопцы уверяли, что Раиса фантазирует:
– Она скоро скажет, что ее папаша принц был.
Мать Раисы как-то пришла в колонию, узнала, что дочка отказывается от дочерних чувств, и напала на Раису со всей страстью пьяной бабы. Ребята насилу выставили ее.
Раиса и Маруся держали себя независимо по отношению к мальчикам и пользовались с их стороны некоторым уважением, как старые и опытные «блатнячки». Именно поэтому им были доверены важные детали темных операций Митягина и других.
С прибытием Митягина блатной элемент в колонии усилился и количественно и качественно.
Митягин был квалифицированный вор, ловкий, умный, удачливый и смелый. При всем том он казался чрезвычайно симпатичным. Ему было лет семнадцать, а может быть, и больше.
В его лице была неповторимая «особая примета» – ярко-белые брови, сложенные из совершенно седых густых пучков. По его словам, эта примета часто мешала успеху его предприятий. Тем не менее, ему и в голову не приходило, что он может заняться каким-либо другим делом, кроме воровства. В самый день своего прибытия в колонию он очень свободно и дружелюбно разговаривал со мной вечером:
– О вас хорошо говорят ребята, Антон Семенович.
– Ну, и что же?
– Это славно. Если ребята вас полюбят, это для них легче.
– Значит, и ты меня должен полюбить.
– Да нет… я долго в колонии жить не буду.
– Почему?
– Да на что? Все равно буду вором.
– От этого можно отвыкнуть.
– Можно, да я считаю, что незачем отвыкать.
– Ты просто ломаешься, Митягин.
– Ни чуточки не ломаюсь. Красть интересно и весело. Только это нужно умеючи делать, и потом – красть не у всякого. Есть много таких гадов, у которых красть сам бог велел. А есть такие люди – у них нельзя красть.
– Это ты верно говоришь, – сказал я Митягину, – только беда главная не для того, у кого украли, а для того, кто украл.
– Какая же беда?
– А такая: привык ты красть, отвык работать, все тебе легко, привык пьянствовать, остановился на месте: босяк – и все. Потом в тюрьму попадешь, а там еще куда…
– Будто в тюрьме не люди. На воле много живут хуже, чем в тюрьме. Этого не угадаешь.
– Ты слышал об Октябрьской революции?
– Как же не слышал! Я и сам походил за Красной гвардией.
– Ну вот, теперь людям будет житье не такое, как в тюрьме.
– Это еще кто его знает, – задумался Митягин. – Сволочей все равно до черта осталось. Они свое возьмут не так, так иначе. Посмотрите, кругом колонии какая публика! Ого!
Когда я громил картежную организацию колонии, Митягин отказался сообщить, откуда у него шапка с деньгами.
– Украл?
Он улыбнулся.
– Какой вы чудак, Антон Семенович!.. Да, конечно же, не купил. Дураков еще много на свете. Эти деньги все дураками снесены в одно место, да еще с поклонами отдавали толстопузым мошенникам. Так чего я буду смотреть? Лучше я себе возьму. Ну, и взял. Вот только в вашей колонии и спрятать негде. Никогда не думал, что вы будете обыски устраивать…
– Ну, хорошо. Деньги эти я беру для колонии. Сейчас составим акт и заприходуем. Пока не о тебе разговор.
Я заговорил с ребятами о кражах:
– Игру в карты я решительно запрещаю. Больше вы играть в карты не будете. Играть в карты – значит обкрадывать товарища.
– Пусть не играют.
– Играют по глупости. У нас в колонии многие колонисты голодают, не едят сахара, хлеба. Овчаренко из-за этих самых карт ушел из колонии, теперь ходит – плачет, пропадает на толкучке.
– Да, с Овчаренко… это нехорошо вышло, – сказал Митягин.
Я продолжал:
– Выходит так, что в колонии защищать слабого товарища некому. Значит, защита лежит на мне. Я не могу допускать, чтобы ребята голодали и теряли здоровье только потому, что подошла какая-то дурацкая карта. Я этого не допущу. Вот и выбирайте. Мне противно обыскивать ваши спальни, но когда я увидел в городе Овчаренко, как он плачет и погибает, так я решил с вами не церемониться. А если хотите, давайте договоримся, чтобы больше не играть. Можете дать честное слово? Я вот только боюсь… насчет чести у вас, кажется, кишка тонка: Бурун давал слово…
Бурун вырвался вперед:
– Неправда, Антон Семенович, стыдно вам говорить неправду!.. Если вы будете говорить неправду, тогда нам… Я про карты никакого слова не давал.
– Ну, прости, верно, это я виноват, не догадался сразу с тебя и на карты взять слово, потом еще на водку…
– Я водки не пью.
– Ну, добре, кончено. Теперь как же?
Вперед медленно выдвигается Карабанов. Он неотразимо ярок, грациозен и, как всегда, чуточку позирует. От него несет выдержанной в степях воловьей силой, и он как будто ее нарочно сдерживает.
– Хлопцы, тут дело ясное. Товарищей обыгрывать нечего. Вы хоть обижайтесь, хоть что, я буду против карт. Так и знайте: ни в чем не засыплю, а за карты засыплю, а то и сам возьму за вязы, трохы подержу. Потому что я бачив Овчаренка, когда он уходил, – можно сказать, человека в могилу загоняем: Овчаренко, сами знаете, без воровского хисту[39]. Обыграли его Бурун с Раисой. Я считаю: нехай идут и шукают, и пусть не приходят, пока не найдут.
Бурун горячо согласился.
– Только на биса мне Раиса? Я и сам найду.
Хлопцы заговорили все сразу. Всем было по сердцу найденное соглашение. Бурун собственноручно конфисковал все карты и бросил в ведро. Калина Иванович весело отбирал сахар:
– Вот спасибо! Экономию сделали.
Из спальни меня проводил Митягин:
– Мне уйти из колонии?
Я ему грустно ответил:
– Нет, чего ж, поживи еще.
– Все равно красть буду.
– Ну и черт с тобой, кради. Не мне пропадать, а тебе.
Он испуганно отстал.
На другое утро Бурун отправился в город искать Овчаренко. Хлопцы тащили за ним Раису. Карабанов ржал на всю колонию и хлопал Буруна по плечам:
– Эх, есть еще лыцари на Украине!
Задоров выглядывал из кузницы и скалил зубы. Он обратился ко мне, как всегда, по-приятельски:
– Сволочной народ, а жить с ними можно.
– А ты кто? – спросил его свирепо Карабанов.
– Бывший потомственной скокарь[40], а теперь кузнец трудовой колонии имени Максима Горького, Александр Задоров, – вытянулся он.
– Вольно! – грассируя, сказал Карабанов и гоголем прошелся мимо кузницы.
К вечеру Бурун привел Овчаренко, счастливого и голодного.