– Что от меня требуется? – сухо спросил Пушкин.
– Совсем малость, мой дружочек: нанеси визит вежливости.
– Это всё?
– Какой ты противный стал у себя в полиции, честное слово! Нет, не всё! А покажи Настасье нашу Москву-красавицу, памятники и соборы, погуляй с ней по Тверской и Кузнецкому, покатай на санях. Ну и все такое…
– К цыганам в «Яр»[17] отвести? – спросил племянник, за что схлопотал другой шлепок.
– Ты дал слово быть хорошим мальчиком!
Такого слова Пушкин, по-честному, не давал. Но деваться было некуда. Он обещал, что на днях, когда появится свободная минутка среди вороха срочных дел, заедет в гостиницу «Лоскутную», где остановилась барышня Тимашева. Этого тетушке было мало: она потребовала, чтобы «мальчик» нанес визит непременно сегодня. И чтобы не был таким мрачным субъектом. Барышни от этого чахнут, как цветы.
– И пожалуйста, не закрывай рулетку, – сказала она, провожая племянника и подставляя ему щеку для поцелуя. – Там все пристойно, как мне донесли. Я только собралась посетить ее, вспомнить молодость. Ты знаешь, я ведь играла…
Пушкин семейные предания помнил. Он обещал не трогать гнездо азарта, пока дражайшая родственница не просадит там столько денег, сколько сочтет нужным.
Арбатская часть Москвы походила на провинциальный городок. Тихие улочки с одноэтажными домами, окруженные садиками, дремали под неторопливое течение времени. Большая Молчановка мало чем отличалась от соседней Малой Молчановки, Борисоглебского или Кречетникова переулков. Неширокая, чтобы разъехаться двум телегам, уютная, застроенная небольшими особнячками и укутанная снегом. Выпавший покров дворники расчистили с проезжей части, навалив снежные буруны на тротуары и прокопав среди них узкие тропинки, чтобы господа пешеходы не проваливались по пояс. В утренний час Большая Молчановка степенно дремала. Лишь над трубами вились дымки растопленных печей.
На побелевшей улице черная фигура была хорошо заметна. На голове прохожего красовалась фуражка с кокардой почтового ведомства, через плечо форменной тужурки перекинут ремень кожаной сумки. Действительно, это был не кто иной, как служащий почтово-телеграфной конторы № 12, что на Арбатской улице в доме Бизыкина, известный всей округе почтальон Глинкин.
Известен он был тем, что всегда ходил по намеченному маршруту, никогда с него не сворачивая. По адресам можно было пройти десятком разных путей. Но Глинкин никогда не менял избранного. В каждый дом приходил он с такой строгой последовательностью, что в заведенный час раздавался стук или звонок в дверь. Наверняка в каком-то доме кухарка проверяла по его появлению часы. Что удивительно, Глинкин не только вручал письма и бандероли, но и упрямо сообщал: «Сегодня для вас писем нет-с!» Причем каждый день. Жители настолько привыкли к почтальону, что прощали ему такое откровенное чудачество. Как видно, в прошлой жизни Глинкин был англичанином-педантом и захватил в новую нажитые привычки.
Этим утром Глинкин немного запаздывал. Причиной тому были сугробы, которые тормозили движение, а проходы в них попадались редко. К тому же вчера, в новогодний праздник, писем он не разносил. Глинкин так торопился, что, одолевая замерзший сугроб, поскользнулся и больно шмякнулся спиной. Пожелав дворникам благополучия, какого им желает каждую зиму всякий прохожий, Глинкин двинулся по адресам, раздавая корреспонденцию или произнося коронную фразу.
Добравшись почти вовремя до двухэтажного особняка в старомосковском стиле с большими окнами, наподобие миниатюрного дворца, Глинкин позвонил. Ему открыла барышня в черном платье и белом переднике. Почтальон пожелал счастливого Нового года и сообщил, что писем нет. Впрочем, как всегда. Он знал, что в особнячке живет такая пожилая дама, что писать ей уже некому, и все равно держался своего порядка. Горничная сдержанно кивнула и закрыла дверь. Глинкин полагал, что заслужил хотя бы двадцать копеек в качестве новогоднего подарочка. Сегодня во всех домах его не отпускали без небольшого вознаграждения. Только в этом пожадничали. Он не обиделся. Глинкин рассчитывал получить с лихвой по следующему адресу.
Найдя щель в сугробах, он перешел на другую сторону Большой Молчановки, где располагался одноэтажный особняк в шесть окон с эркером. Глинкин вошел в ворота, которые давно не закрывались по причине проржавевших петель, свернул налево к крыльцу, оправил тужурку и выровнял фуражку. Чтобы быть молодцом.
В доме этом проживал его самый драгоценный, можно так сказать, адресат. А вернее, адресатка. Пожилая дама вела обширную переписку. Почти каждый день Глинкин приносил одно, а то три письма. Она тоже частенько отправлял письма. При этом за каждое платила по двадцать, а то и сорок копеек Глинкину, чтобы самой не ходить в почтовую контору. То есть почтальону доставалось от 10 до 20 копеек с конверта. В каждом доме так бы платили, не служба была бы – сказка[18]. А еще на праздники Глинкина ожидал подарочек. На Рождество ему вручили целых пять рублей. Сейчас он рассчитывал на рубль, а то и три.
Глинкин дернул веревку старомодного звонка. За дверью послышалась хриплое звяканье. Он знал, что дама не держит постоянную прислугу, носит продукты и готовит приходящая кухарка, за бельем заходит прачка. Надо немного обождать, чтобы дама успела к двери. Глинкин обождал, топчась на крыльце. За дверью было тихо. Открывать не торопились. А время-то совсем уходит. Пора ему двигаться дальше. Ничего не оставалось, как позвонить еще.
Подождав, сколько хватило терпения, Глинкин дернул подряд три раза. Тут уж любой услышит, даже с кухни. Дама не открывала. Почтальон прямо-таки не знал, что делать. По своим правилам ему следовало быть уже в соседнем доме. Но не вручить письма и, самое главное, упустить мзду – как же такое возможно!
Разрываясь между долгом и жадностью, Глинкин крепко приложил кулаком в дверь и чуть не оборвал звонку хвост. От такого грохота хозяйка, если вздремнула, должна была непременно подскочить. Ничего не произошло. Совсем отчаявшись, Глинкин сбежал с крыльца, выскочил на улицу и приник к средним окнам. Со стороны гостиной шторы были прикрыты, оставляя узкую выемку. Разобрать что-то в полутьме было трудно. Ему показалось, что за столом виднеется силуэт хозяйки. Глинкин так старательно постучал в стекло, что задребезжали рамы.
– Чего тарабанишь, Павлуша? – раздалось у него за спиной.
Глинкин обернулся. Дворник Прокопий, укутанный в серый фартук, для верности опирался на лопату, но шапку приветственно сдвинул набок.
– Анна Васильевна уехала?
Дворник изобразил глубочайшее сомнение.
– Куда ей ехать? Некуда ей ехать… Как известно, в доме своем прибывают…
– Чего же не открывают…
Прокопий перехватил черенок лопаты.
– Эх ты, Павлуша, душа почтовая, ничего не могёте, сейчас я тебе покажу, как надо… – Дворник нетвердым шагом двинулся к воротам, справляясь с качанием земли. Глинкин последовал за ним.
Кое-как, чуть не рухнув лицом в ступеньки, Прокопий забрался на крыльцо, приник плечом к двери и принялся тыкать в нее черенком лопаты.
– Анн Сильна… Почтение мое! Отопрись! – кричал дворник, громко, но уважительно. Презенты на праздники не обходили его стороной.
Наблюдать за бесполезным зрелищем Глинкин больше не желал. Он прикрикнул, чтоб дворник перестал ломать дверь. Держась за поручни, Прокопий кое-как сполз с крыльца.
– Нету… ее… стало быть… в доме… – сообщил он. – Давай мне письма, Павлуша, как придет, ей передам…
На такие глупости Глинки не желал тратить время.
– Беги в участок, – почти приказал он.
Дворник искренне не понял, к чему такие сложности.
– Наверняка что-то случилось… Она должна быть дома, – сказал Глинкин.
– Нет уж, фигушки-дулюшки… В участок ни ногой… Сам иди, коли так надо, – ответил Прокопий, скрывая, что у него с приставом накопились неразрешимые противоречия. Противоречия возвышались неубранными сугробами по всей улице. Да и земля сегодня слишком шаткая.
Прокопий уперся окончательно. Выбор у почтальона был небольшой: или держаться сильно нарушенного порядка, или самому побежать в участок. Хотя у Глинкина не было таких неразрешимых противоречий с приставом, как у дворника, да и городовых знал лично, но лишний раз посещать Арбатский полицейский дом ему не хотелось. Место такое, что лучше обходить стороной.
Глинкин достал дешевые карманные часы, подарок Анны Васильевны на его юбилей. График доставки окончательно сорван. Ну что теперь делать?
С точки зрения чиновника, Пушкин вел себя возмутительно. В такой час быть не на службе? Да кто может себе подобное позволить? Пушкин мог. Не из дерзости или высокомерия. А из точного, математического расчета.
Как-то ради чистого научного интереса он собрал в таблицу время происшествий, которые требовали вызова сыскной полиции, то есть те, которые участковый пристав не мог (или не хотел) расследовать сам. Открылась забавная история: преступления укладывались примерно в три временных интервала – утренний, послеобеденный и ночной. Конечно, были отклонения, но допустимые расчетом.
Статистическое наблюдение было столь ярким, что наводило на размышления: видимо, существуют неизвестные ритмы человеческого поведения, которые управляют совершением преступлений. То ли в определенные часы человек более склонен к злодейству и нарушению закона, то ли мы мало что понимаем в окружающем мире.
Таблицы свои Пушкин показал Эфенбаху, предлагая простую мысль: зачем приходить на службу, когда ничего не происходит, не лучше ли чиновникам быть на месте тогда, когда с большей вероятностью можно ожидать вызова. Эфенбах не стал вникать в математические выкладки, потребовал не «мусорить» голову ему, а особенно чиновникам, всякой ерундой и являться в положенный срок. Пушкин согласился, но поступал по-своему. Ближайший «интервал преступлений», как он его назвал, должен был начаться примерно через час. Пушкину оставалось около получаса. Чтобы окончательно не злить Эфенбаха поздним приходом. Появилась мысль, которая требовала немедленного исполнения.
Вместо того чтобы свернуть в Малый Гнездниковский, Пушкин прошел мимо и вышел в Леонтьевский переулок. Почти сразу он нашел багетную и картинную мастерскую Абрамовского, занимавшую часть первого этажа в доме Шкотта. Его встретил приказчик. Пушкин спросил, можно ли заказать небольшие рамки. Приказчик сообщил, что по капризу заказчика они делали рамы для домика кукол. Оставалось только выяснить, какого именно размера гос-подину нужны рамки.
Пушкин вынул блокнот с черной матовой обложкой, который всегда держал при себе. Сняв резинку, державшую блокнот в строгости, он показал карандашный рисунок женской головки. Приказчик взглянул и, как опытный торговец, выразил восхищение рисунку. Действительно, эскиз был неплох. Быть может, с точки зрения настоящих художников, немного простоват, но для сыска, как словесный портрет, исполнен точно. Нарисованную барышню можно узнать, если встретить ненароком. Пушкин не стал благодарить за комплимент, чтобы с него не запросили лишнего, и сообщал, что ему понадобится пять, нет, четыре рамки.
Приказчик спросил, в каком стиле господин желает получить работу: ампир, барокко, официальном, купечес-ком, русском резном, в золоте, в патине, в серебре – багет имелся на любой вкус. Вопрос оказался затруднительным: Пушкин не умел выбирать багет. Он попросил что-нибудь сдержанное и скромное. Приказчик прекрасно понял вкус заказчика и показал образец. Образец был одобрен. Перекинув костяшки на счетах, приказчик назвал, с учетом уступки первому клиенту в году и глубокого уважения, двенадцать рублей за все. Пушкин знал, что его надувают бессовестно и беспощадно. Но торговаться с приказчиком было тоскливо. Он заплатил шесть рублей задатка, почти все, что было в кошельке, и просил изготовить как можно быстрее. Ему было обещано, что мастерская расстарается в два дня. Куда доставить заказ? Проще всего было бы назвать полицейский дом. Но Пушкину не хотелось, чтобы чиновники совали нос, а они сунут, без сомнений, что это за картины ему доставлены. Он сказал, что изволит зайти сам, и попросил нож, чтобы удалить листы из блокнота. Приказчик достал из-под прилавка резак для бумаги с тонким лезвием. Недрогнувшей рукой Пушкин отделил от блокнота четыре страницы. Приказчик принял рисунки и смотрел на них с искренним интересом.
– Какие прелестные барышни, – сказал он, одобрительно кивая. – Чувствуется порода и воспитание… Ваши родственницы?
– Кузины, – ответил Пушкин, чтобы не вдаваться в подробности. Как бы удивился приказчик, если бы узнал, кто на самом деле эти милые создания. Вернее, создание.
Он терпеливо выслушал еще комплименты рисункам, напомнил приказчику обязательно сделать за два дня и вышел на улицу. Вот теперь пора появиться на службе.
Пушкин шел, глядя под ноги. Что было не только следствием задумчивости, но и нежеланием проделать кульбит на льду. Снег на тротуарах смерзся в скользкую корку, а дворникам не до ведер с песком на Святки. Около самого полицейского дома перед ним что-то мелькнуло. Пушкин поднял взгляд, но рядом никого не было. Лишь позади торопливо удалялась женская фигура. Что-то в ней показалось знакомым. Наверняка показалось. Пушкин дал себе слово не путаться бесполезными фантазиями и заняться наконец службой. Хоть и опостылевшей. У входной двери он ощутил в кармане пальто нечто постороннее. Засунув руку, обнаружил продолговатый сверток яркой бумаги, перетянутый накрест бантиком.
– Тетя! – сказал себе Пушкин. Обожаемая родственница любила такие милые розыгрыши: подарить книгу, а главный подарок тихо сунуть в карман. Пушкин вернул его обратно. Наверняка милая безделушка.
В большом кабинете обер-полицмейстера было не протолкнуться. Для чего понадобился такой большой сбор, оставалось загадкой. Немного тревожной. Эфенбаху, как невольно опоздавшему, нашлось место у стены. Что было не так уж и плохо. Неизвестно, в каком расположении духа пребывает начальник московской полиции. При любой неизвестности разумнее держаться от него подальше. Михаил Аркадьевич старательно загородился спинами присутствующих.
Воля обер-полицмейстера пригнала приставов всех участков. От сапог и кожаных ремней, собранных в таком изобилии, воздух приобрел излишнюю крепость. Витавший дух во многом укреплялся последствиями праздников, каким каждый пристав был не чужд. По чести, дышать было невозможно. Открыть задраенное на зиму окно никто бы не решился.
Хозяин кабинета полковник Власовский вошел решительным шагом. При его появлении приставы встали, как один, по стойке смирно. Отчего произошло еще большее возмущение воздуха. Даже привыкший к запахам казармы обер-полицмейстер не смог вдохнуть сразу, так мощно разлился полицейский аромат. Он решительно махнул, чтоб приставы садились. После грохота стульев и сабельных ножен воцарилась тишина, какая подобает значительному моменту.
– Други мои, товарищи служивые! – начал Власовский с военно-драматической интонацией.
Этого Эфенбаху было достаточно, чтобы сделать вывод: ничего хорошего ожидать не следует. Обер-полицмейстера наверняка потянуло на спасение Москвы железным кулаком, что случалось довольно регулярно. Тогда вся полиция вставала на уши, искореняя пороки, такие как леность дворников и грязь тротуаров, жадность извозчиков и обман пассажиров, пьяные на улицах, продажа трактирщиками бражки из-под полы и тому подобное. Пороки искоренялись довольно-таки успешно. После чего, когда волна сходила, возвращались обратно. Но обер-полицмейстер считал, что в который раз очистил город. В войнах с пороками сыскной полиции тоже доставалась своя горькая доля.
– Это что же творится в Москве, нашей белокаменной матушке? – продолжал Власовский. Эфенбах невольно приготовился. – До чего докатились? Какие пороки расцвели буйным цветом и поглотили все под собою? Что слышим мы отовсюду? Мы слышим, как колеблются, как шатаются и дрожат нравственные устои нашего общества! Отныне терпеть сего вертепа не до́лжно! Не имеем мы на это права, господа!
Оправдывались худшие ожидания. Кажется, обер-полицмейстер вот-вот объявит войну проституткам. А это будет та еще битва. С заранее известным концом. Но Власовский только набирал обороты.
– К нам взывают матери! В нас ищут защиты жены! Дети вздымают к нам ручонки, моля и стеная: спасите отцов наших, братьев наших и дядьев! Весь город молит и взывает о спасении!
Михаил Аркадьевич даже опечалился: ну точно начнутся облавы по улицам, чего доброго заставит лезть на Сухаревку и Хитровку. А результат: пшик. Ну поймают десяток безбилетных девиц, еще больше напугают бланковых[19], а толку никакого. Как можно обуздать то, что заложено в самой природе мужчины и человека?
– Чего ждут от нас мирные жители? – не унимался Власовский. – Они ждут, что стальной рукой мы вырвем порочный корень заразы – карточную игру!
Это было нечто новое. Приставы переглядывались. Никогда еще обер-полицмейстер Москвы не начинал войну с этим врагом. Да и как с ним бороться?
Игра на деньги официально была разрешена только в Английском клубе (на Тверской в доме Шаблыкина), где собираются сливки московского общества, начиная с самого генерал-губернатора, великого князя Сергея Александровича. В других клубах – дворянском, немецком, русском охотничьем, врачей, велосипедистов, речном яхт-клубе и Московском купеческом собрании – игра формально запрещена. Да вот только клубы получают большую часть дохода не от членских взносов и буфета, а от штрафов, которые игроки платят за то, что садятся за ломберный стол. Причем столы никто и не думает прятать. Что с ними делать? Штурмом прикажете брать? А в частных домах, во дворцах, в особняках, где играют приятельские компании? Ломать двери, врываться и жечь карты?
По чести говоря, играла вся Москва. Чистые господа играли в вист и бостон. Купцы – в стуколку и польский банчок. Все, кто желал – в баккару и «тридцать одно», в «двадцать одно» и фараон, в реверси и креббедж, в флорентин и экарте. Дамы играли в мушку и рамс. Простой народ резался в «свои козыри», «навалку», «горку», «московку», «цыганку», «семь листов или носки», «фофаны», «чухны», «ерошки» и «бабочку». Играли все и везде. При нехватке иных развлечений карты были чуть ли не главным способом убить досуг.
Как это победить?!
Власовский еще только восходил к высотам борьбы за нравственность, а Эфенбах уже знал, чем кончится: будет налет на «мельницу» – воровской игорный дом на углу Цветного с Грачевкой и Малого Колосова переулка. Поймают десяток голодранцев, упекут за решетку, так как штраф им платить нечем, на том и закончится. Главное, чтобы сыску в этом не участвовать.
– Карты и азарт, ими побуждаемый, есть главный жупел безнравственности! – вещал обер-полицмейстер. – Гоните карты из Москвы нашей священной! Гоните этого врага, где только сможете! Никакой пощады картам и картежникам! Очистим Белокаменную от карточного порока!
Приставы слушали, затаив дыхание. Каждый из них уже прикидывал, кого выбрать в жертву, чтобы не обвинили в лености и неисполнении борьбы за нравственность. Приставы хоть и полицейские, но ничто человеческое им не чуждо: и Святки отметить, и в картишки по маленькой поставить. Как же без этого.
Михаил Аркадьевич невольно отметил одну странность: отчего обер-полицмейстер так давит именно на карты? Отчего пылает такой ненавистью только к картам? Вопрос интересный. Ответы на него Эфенбах оставил на потом.
– Надеюсь на вас, господа офицеры и штатские, что отправитесь к себе в участки и, не откладывая, возьметесь чистить Москву от карт, – уже с меньшим жаром вещал Власовский, видимо, выдыхаясь. – Никого не жалейте, никого не выгораживайте, а хватайте и давите карточную нечисть везде, где сможете. Моя вам в том полная поддержка. Жду, господа, от вас докладов с результатами.
Величественным жестом обер-полицмейстер отпустил на вольный воздух и борьбу с картами. Приставы расходились вдохновленными, так сказать. Что же до Эфенбаха, то начальник сыска вдохновился так, что голова его раскалывалась. Как видно, от желания изгнать карты из Москвы. Но для начала он мечтал повстречать кое-кого в сыске…
Глинкин так спешил, что, не выбирая дороги, добежал до Столового переулка минут за пять. Арбатский полицейский дом, в котором размещался 1-й участок Арбатской части, имел в своем хозяйстве пожарную каланчу, пожарный гараж с водокачкой, двухэтажный флигель с приемной частью и кабинетом пристава, большую камеру для задержанных и одиночную, дровяной сарай, казарму для городовых, медицинскую, мертвецкую (для тех, кому медицина окончательно помогла) и часовенку. В общем, все, чтобы содержать вверенную часть города в порядке. А не в беспорядке, так сказать.
В приемной части находился помощник пристава подпоручик Трашантый, Никодим Михеевич. Занят он был тем, что с хрустом и брызгами колол сахар. Запыхавшегося почтальона встретил умиротворенным взглядом.
– Что, Павлуша, прибежал, будто почта сгорела? – сказал и сам засмеялся шутке.
– Почта, слава богу, цела, а в доме на Большой Молчановке не открывают.
Кусок сахара разлетелся на обломки. Трашантый смел их в ладонь и отправил в стакан с жидковатым чаем.
– Тоже мне, печаль. Чего всполошился?
– Так ведь дома должна быть…
– Должна! – передразнил он почтальона. – Уехали на Святки к родственникам.
– Не может она уехать, некуда ей, дома должна быть, письма вот ей присланы. – И Глинкин хлопнул по сумке.
Трашантый, уютно отхлебнув чайку, сожмурил глаз:
– Да ты откуда знаешь?
Тут почтальон сообразил, что в спешке забыл сказать главное.
– Анна Васильевна лет пять никуда не ездит, – сказал он. – Сами знаете.
Стакан завис в воздухе и вернулся на стол.
– Анна Васильевна? – переспросил Трашантый.
Почтальон подтвердил: она.
Эту жительницу участка помощник пристава знал прекрасно. Вернее, пристав водил с ней дружеские отношения. Она была далеко не самой богатой дамой, но никогда не забывала преподнести приятный подарок на Рождество и Пасху. Частенько пристав спрашивал ее совета по каким-то особым делам. Такую даму нельзя обойти вниманием. Трашантый потребовал пояснить, что стряслось. Глинкин еще раз повторил: стучал-стучал, не открывает. Даже дворник пробовал. Дело выходило не лучшим образом. Дама пожилая, вдруг сердце прихватило, ей помощь требуется.
– Что же делать? – спросил поручик, как будто не он был полицией.
– Проверить бы, вдруг напасть какая, – предложил Глинкин.
– Да не могу я сам, господина пристава на совещание к обер-полицмейстеру вызвали… Как я без его дозволения…
– А вдруг, бедная, лежит там и умирает без помощи? Что тогда пристав скажет?
Аргумент подействовал. Отставив чай, Трашантый надел форменную шинель, мерлушковую шапку с гербом Москвы, нацепил портупею и крикнул старшему городовому, гревшемуся у печки, чтобы остался в участке за старшего.
…Около дома с эркером было удивительно чисто. Дворник умудрился раскидать сугробы. И встретил помощника пристава, не только с поклоном содрав шапку, но и с более чем осмысленным видом. Минув ворота, Трашантый взбежал на крыльцо. И тут запал его иссяк. Он оглянулся на почтальона.
– Чего ждете-то? – спросил Глинкин, тем ободряя.
Подпоручик дернул за веревку звонка, постучал в дверь, крикнул в замочную скважину. Никакого ответа. Он приказал дворнику, державшемуся на всякий случай подальше, у ворот, принести топор.
Прокопий вернулся шустро, будто на крыльях. Взяв за рукоять, Трашантый примерился, куда бы нанести удар. Он знал, что дверь топором вскрывают, но сам этого никогда не делал.
– Господин подпоручик, вы замочек ковырните, – вовремя посоветовал Глинкин.
– Сам знаю, – буркнул Трашантый и воткнул топор в дверную щель. Потребовалось крепко нажать, чтобы замок крякнул, выворачивая за собой щепки. Помощник пристава отбросил топор и отер руки о полу шинели. Он явно робел.
– Не тяните уже! – не вытерпел почтальон.
Цыкнув на него, Трашантый собрался с духом и распахнул дверь. Сунувшись в прихожую, первым делом громко позвал хозяйку и, не получив ответа, пошел дальше.
– Осмотрительный его благородие, – сказал Прокопий, подойдя к почтальону.
Им жуть как хотелось заглянуть в дверной проем, прикрытый волнами портьеры. Любопытство так и распирало. Но соваться за полицией не посмели. Нагоняй схлопотать недолго. Только они обменялись мнением, что подпоручик что-то задерживается, как Трашантый выскочил на крыльцо, махнул мимо ворот и на улице что есть мочи дал в полицейский свисток несколько раз подряд двойную трель, чтобы его услышали с ближайших постов городовые и прибежали по тревоге.
– Твое ж в колено, – пробормотал дворник, морщась.
Глинкин промолчал, но был целиком согласен: уж попал в переделку, так попал. А все пунктуальность проклятая.
Пушкин только успел поздороваться с Лелюхиным и Актаевым, кивнуть Кирьякову, который строчил под диктовку дородного господина, и выложить на стол оба подарка, как в приемное отделение влетел начальник сыска, молнии подобный. Заметив Пушкина, он выставил на него указательный палец и угрожающе произнес: «Ага-гашеньки-га-га!» Как будто этот самый Пушкин собирался спрятаться под стол или залезть на шкаф. Никакого подобного безобразия вышеозначенный чиновник Пушкин не произвел. Напротив, довольно сдержанно произнес:
– Доброе утро, господин статский советник!
Эфенбах фыркнул не хуже загнанной лошади.
– Пушкин! Раздражайший мой! Явился, сокол быстролетный! Марш ко мне в кабинет! Все! Все! – изрек он на повышенных тонах. И, не дожидаясь, улетел сам.
Голова Михаила Аркадьевича раскалывалась. Терпеть больше не мог. Невзирая на чиновников, занимавших места, налил шустовского и, для приличия отвернувшись, закинул в себя из граненой рюмки. После чего медленно выдохнул, ощущая, как облегчение растекается по организму. Ему стало так хорошо, что расхотелось бранить ленивого подчиненного. Если бы только ленивого! Давно бы выгнал в шею. При всей внешней фееричности, Эфенбах был умным и проницательным человеком. Иначе не сделал бы карьеру в полиции. Он прекрасно знал, без кого нельзя обойтись в сыске и кто в самых трудных делах найдет решение. К сожалению, эти бесценные качества собрались в одном ленивце.
Поместив тело в кресло, Эфенбах направил пронзительный, как должно было казаться, взгляд в край стола, за которым расселись его чиновники.
– Пушкин! – провозгласил он излишне восторженно. – Алексей! Есть в каком затаенном месте ваша совесть? Есть она или где?
Пушкин и глазом не моргнул.
– Совесть – понятие ненаучное. Не подлежит вычислению, – ответил он.
– Ах, так вот оно как! – воскликнул Эфенбах, ища поддержки у подчиненных. – В то время как мы, не считая сил и мыслей, трудимся над сворой дел, вы, раздражайший мой, изволите сны давить…
Кирьяков усиленно кивнул, поддерживая порыв начальника.
– Я докладывал вам расчет отрезков дня, когда вероятно наступление событий, – сказал Пушкин. – Исходя из статистической закономерности. И теории вероятности. Тогда имеет смысл приходить на службу. Сидеть с утра пораньше не вижу смысла.
– Это мы бездельничаем? – обиделся Михаил Аркадьевич, потому что ему совсем расхотелось устраивать побоище. – А вот Кирьяков уже отнял заявление от купца Икалова.
– Икова, – поправил Кирьяков.
– Да, чтоб его! Что скажете, Пушкин?
– Не дело, а наверняка жалоба, – сказал Пушкин, разглядывая стену фотографий за спиной Эфенбаха. – Было бы дело, Леонид Андреевич спихнул бы его Акаеву или Лелюхину.
Кирьяков выразительно насупился.
– Это даже обидно… – начал он, но был остановлен взмахом руки начальника.
Не хватало еще свару чиновников разнимать.
Эфенбах пребывал в задумчивости. Все ждали, чем это кончится.
– Как соловья ни корми, а волком завоешь, – наконец изрек Михаил Аркадьевич, глянув на свое воинство. – Нам объявили войну…
– Что?! Опять турки? – поразился Лелюхин…
– Какие турки! Не нам… то есть… но мы… объявили войну!
– Кому, туркам?!
– Да что вам, Василий Яковлевич, турки сделали? Оставьте их на покое!.. Хуже, господа, хуже, будем мы воевать за нравственность!
– Что, опять девок с бульвара гонять? – взвился Лелюхин. – Увольте, сыт уже, прошу покорно…
Надо сказать, что в последнюю войну за нравственность, которую обер-полицмейстер затевал сразу после праздников, Лелюхин был на переднем крае. После чего ходил с пластырем на лице.
Эфенбах погрозил ему пальцем.
– Карты, раздражайшие мои, каленым железом выметать будем…
Кирьяков издал невольный свист: дескать, ну, приехали…
Лелюхин, как человек куда более опытный и приземленный, знал, что в таких неприятностях надо подходить с предметной стороны.
– Кого прикажете выметать, Михаил Аркадьевич? – спросил он, подразумевая, что список игорных мест прекрасно известен. Тем более что каждый чиновник сыска в них наведывался. За исключением Пушкина. Все знали, что садиться с ним за стол или пускать его за сукно нельзя: обыгрывал безо всякого шулерства, считая карты. Все-таки математическое образование имеет внезапную полезность. А могло бы стать твердым заработком. Только Пушкин был к картам равнодушен.
– Может, подождать и само обойдется? – спросил Актаев. И засмущался. На молодого чиновника глянули с укоризной: не понимает, что такое начальственное объявление войны. Тут как хочешь, а подай жертвы.
Началось бурное обсуждение, кого выбрать, чтобы не обиделись и не перестали пускать играть. Пушкин не принимал участия в дискуссии, откровенно зевая. Спор был жарким. Каждый из чиновников предлагал место, в котором проигрался. Эфенбаха не устраивало ни одно. Как вдруг Кирьяков попросил внимания.
– Господа, а что, если нам накрыть рулетку?
Мысль была столь свежа, что все задумались. Даже Пушкин, который представил, что тетушка обидится смертельно, не испытав забытое волнение игры. Но промолчал.
– В просачок попал, раздражайший мой, – наконец сказал Эфенбах. – Настрого велено картишки извести. И никак иначе.
Спор начался с прежней силой. Пушкин пожалел, что так рано пришел на службу. Но тут в дверь робко постучали. Эфенбах, всегда чутко слышащий, что происходит, крикнул, чтобы входили.
Дыша морозом и туманами, вырос городовой. Приняв стойку смирно, он передал вызов 1-го участка Арбатской части прислать кого-нибудь от сыска. Лично проводит на место происшествия.
Пушкин взглянул на каминные часы, что мерзли у Эфенбаха на подоконнике: статистика не подвела. Наступил «преступный час». Теория вероятности непобедима.
Он встал.
– Михаил Аркадьевич, позвольте приму дело?
Не хотел Эфенбах отпускать Пушкина, в присутствии которого ему было как-то спокойно, на первое дело в году, но отправлять Лелюхина или Кирьякова, а тем более Актаева, и подавно нельзя. Начальник сыска знал: как проведешь первое дело, так и будет. Весь год. А надо бы, чтобы было хорошо. И он дал позволение.