bannerbannerbanner
Рассказы

Максим Горький
Рассказы

Видным представителем бывших мужиков являлся старик-тряпичник Тяпа. Длинный и безобразно худой, он держал голову так, что подбородок упирался ему в грудь, и от этого его тень напоминала своей формой кочергу. В фас лица его не было видно, в профиль можно было видеть только горбатый нос, отвисшую нижнюю губу и мохнатые седые брови. Он был первым по времени постояльцем ротмистра, про него говорили, что где-то им спрятаны большие деньги. Из-за этих денег года два тому назад его «шаркнули» ножом по шее, и с той поры он наклонил голову. Он отрицал, что у него есть деньги, говоря: «шаркнули просто так, озорство» и что с той поры ему очень удобно собирать тряпки и кости – голова постоянно наклонена к земле. Когда он шёл качающейся, неверной походкой, без палки в руках и без мешка за спиной – он казался человеком задумавшимся, а Кувалда в такие моменты говорил, указывая на него пальцем:

– Смотрите, вот ищет себе пристанища совесть купца Иуды Петунникова, удравшая от него в бега. Смотрите, какая она потрёпанная, скверная, грязная!

Говорил Тяпа хрипящим голосом, трудно было понимать его речь, и, должно быть, поэтому он вообще мало говорил и очень любил уединение. Но каждый раз, когда в ночлежку являлся какой-нибудь свежий экземпляр человека, вытолкнутого нуждой из деревни, Тяпа при виде его впадал в озлобление и беспокойство. Он преследовал несчастного едкими насмешками, со злым хрипом выходившими из его горла, натравливал на новичка кого-нибудь, грозил, наконец, собственноручно избить и ограбить его ночью и почти всегда добивался того, что запуганный мужичок исчезал из ночлежки.

Тогда Тяпа, успокоенный, забивался куда-нибудь в угол, где чинил свои лохмотья или читал библию, такую же старую и грязную, как сам он. Он вылезал из своего угла, когда учитель читал газету. Тяпа молча слушал всё, что читалось, и глубоко вздыхал, ни о чём не спрашивая. Но когда, прочитав газету, учитель складывал её, Тяпа протягивал свою костлявую руку и говорил:

– Дай-ка…

– На что тебе?

– Дай, – может, про нас есть что…

– Про кого это?

– Про деревню.

Над ним смеялись, бросали ему газету. Он брал её и читал в ней о том, что в одной деревне градом побило хлеб, в другой сгорело тридцать дворов, а в третьей баба отравила мужа, – всё, что принято писать о деревне и что рисует её несчастной, глупой и злой. Тяпа читал и мычал, выражая этим звуком, быть может, сострадание, быть может, удовольствие.

В воскресенье он не выходил за сбором тряпок, почти весь день читая библию. Книгу он держал, упирая её в грудь себе, и сердился, если кто-нибудь трогал её или мешал ему читать.

– Эй ты, чернокнижник, – говорил ему Кувалда, – что ты понимаешь? Брось!

– А что ты понимаешь?

– И я ничего не понимаю, но я ведь не читаю книг…

– А я читаю…

– Ну, и – глуп! – решал ротмистр. – Когда в голове заведутся насекомые – это беспокойно, но если в неё заползут ещё и мысли – как же ты будешь жить, старая жаба?

– Мне недолго уж, – говорил спокойно Тяпа.

Однажды учитель захотел узнать, где он выучился грамоте. Тяпа кратко ответил ему:

– В тюрьме…

– Ты был там?

– Был…

– За что?

– Так… Ошибся… Вот и библию оттуда вынес. Барыня одна дала… В тюрьме-то, брат, хорошо…

– Н-ну? Чем это?

– Вразумляет… Грамоте вот научился… книгу достал… Всё – даром…

Когда в ночлежку явился учитель, Тяпа уже давно жил в ней. Он долго присматривался к учителю, – чтобы посмотреть в лицо человеку, Тяпа сгибал весь свой корпус набок, – долго прислушивался к его разговорам и как-то раз подсел к нему.

– Вот – ты учёный был… Библию-то читал?

– Читал…

– То-то… Помнишь её?

– Ну – помню…

Старик согнул корпус набок и посмотрел на учителя серым, сурово-недоверчивым глазом.

– Помнишь, были там амаликитяне?

– Ну?

– Где они теперь?

– Исчезли, Тяпа, – вымерли…

Старик помолчал и снова спросил:

– А филистимляне?

– И эти тоже…

– Все вымерли?

– Все…

– Так… А мы тоже вымрем?

– Придёт время – и мы вымрем, – равнодушно обещал учитель.

– А от которого мы из колен Израилевых?

Учитель посмотрел на него, подумал и стал рассказывать о киммерийцах, скифах, славянах… Старик ещё больше избочился и какими-то испуганными глазами смотрел на него.

– Врёшь ты всё! – захрипел он, когда учитель кончил.

– Почему вру? – изумился тот.

– Какие ты народы назвал? Нет их в библии.

Встал и пошёл прочь, злобно ворча.

– Из ума ты выживаешь, Тяпа, – убеждённо сказал вслед ему учитель.

Тогда старик снова обернулся к нему и погрозил ему крючковатым, грязным пальцем.

– От господа – Адам, от Адама – евреи, значит, все люди от евреев… И мы тоже…

– Ну?

– Татары от Измаила… а он от еврея…

– Да тебе-то чего надо?

– Зачем врёшь?

И ушёл, оставив своего собеседника в недоумении. Но дня через два снова подсел к нему.

– Был ты учёный… должен знать – кто мы?

– Славяне, Тяпа, – ответил учитель.

– Говори по библии – там таких нет. Кто мы – вавилоняне, что ли? Или эдом?

Учитель пустился в критику библии. Старик долго, внимательно слушал его и перебил:

– Погоди, – брось! Значит, в народах, богу известных, – русских нет? Неизвестные мы богу люди? Так ли? Которые в библии записаны – господь тех знал… Сокрушал их огнём и мечом, разрушал города и сёла их, а пророков посылал им для поучения, – жалел, значит. Евреев и татар рассеял, но сохранил… А мы как же? Почему у нас пророков нет?

– Н-не знаю! – протянул учитель, стараясь понять старика. А он положил руку на плечо учителя, стал тихонько толкать его взад и вперёд и захрипел, будто глотая что-то…

– Так и скажи!.. А то говоришь ты много, – будто всё знаешь. Слушать мне тебя тошно… душу ты мутишь… Молчал бы лучше!.. Кто мы? То-то! Почему у нас нет пророков? А где мы были, когда Христос по земле ходил? Видишь? Эх ты! И врёшь – разве целый народ может умереть? Народ русский не может исчезнуть – врёшь ты… он в библии записан, только неизвестно под каким словом… Ты народ-то знаешь, – какой он? Он – огромный… Сколько деревень на земле? Всё народ там живёт, – настоящий, большой народ. А ты говоришь – вымрет… Народ не может умереть, человек может… а народ нужен богу, он строитель земли. Амаликитяне не умерли – они немцы или французы… а ты… эх ты!.. Ну, скажи вот, почему мы богом обойдены? Нету нам ни казней, ни пророков от господа? Кто нас научит?..

Речь Тяпы была сильна; насмешка, укоризна и глубокая вера звучали в ней. Он долго говорил, и учителю, который, по обыкновению, был выпивши и в минорном настроении, стало, наконец, так скверно слушать его, точно его распиливали деревянной пилой. Он слушал старика, смотрел на его исковерканное тело, чувствовал странную, давившую силу слов, и вдруг ему стало до боли жалко себя. Ему тоже захотелось сказать старику что-нибудь сильное, уверенное, что-нибудь такое, что расположило бы Тяпу в его пользу, заставило бы говорить не этим укоризненно-суровым тоном, а мягким, отечески ласковым. И учитель ощущал, как в груди у него что-то клокочет, подступает ему к горлу.

– Какой ты человек?.. Душа у тебя изорванная… а говоришь! Будто что знаешь… Молчал бы…

– Эх, Тяпа, – тоскливо воскликнул учитель, – это – верно! И народ верно!.. Он огромный. Но – я ему чужой… и – он мне чужой… Вот в чём трагедия. Но – пускай! Буду страдать… И пророков нет… нет!.. Я действительно говорю много… и это не нужно никому… но – я буду молчать… Только ты не говори со мной так… Эх, старик! ты не знаешь… не знаешь… не можешь понять…

Учитель заплакал наконец. Он заплакал легко и свободно, обильными слезами, ему стало приятно от этих слёз.

– Шёл бы ты в деревню, – просился бы там в учителя или в писаря… был бы сыт и проветрился бы. А то чего маешься? – сурово хрипел Тяпа.

А учитель всё плакал, наслаждаясь слезами.

С этих пор они стали друзьями, и бывшие люди, видя их вместе, говорили:

– Учитель охаживает Тяпу, к деньгам его держит курс.

– Это его Кувалда подучил разведать, где стариковы капиталы…

Могло быть, говоря так, думали иначе. У этих людей была одна смешная черта: они любили показать себя друг другу хуже, чем были на самом деле.

Человек, не чувствуя в себе ничего хорошего, иногда не прочь порисоваться и своим дурным.

Когда все эти люди соберутся вокруг учителя с его газетой – начинается чтение.

– Ну-с, – говорит ротмистр, – о чём сегодня рассуждает газетина? Фельетон есть?

– Нет, – сообщает учитель.

– Жадничает издатель… а передовица имеется?

– Есть… Гуляева.

– Ага! Валяй её; он, шельма, толково пишет, гвоздь ему в глаз.

– «Оценка недвижимых имуществ, – читает учитель, – произведённая более пятнадцати лет тому назад, и поныне продолжает служить основанием ко взиманию оценочного, в пользу города, сбора…»

– Это наивно, – комментирует ротмистр Кувалда, – продолжает служить! Это смешно! Купцу, ворочающему делами города, выгодно, чтоб она продолжала служить, ну, она и продолжает…

– Статья и написана на эту тему, – говорит учитель.

– Странно! Это фельетонная тема… об этом нужно писать с перцем…

Возгорается маленький спор. Публика слушает его внимательно, ибо водки выпита пока только одна бутылка. После передовой читают местную хронику, потом судебную. Если в этих криминальных отделах действующим и страдающим лицом является купец – Аристид Кувалда искренно ликует. Обворовали купца прекрасно, только жаль, что мало. Лошади его разбили – приятно слышать, но прискорбно, что он остался жив. Иск в суде проиграл купец – великолепно, но печально, что судебные издержки не возложили на него в удвоенном количестве.

– Это было бы незаконно, – замечает учитель.

– Незаконно? Но законен ли сам купец? – спрашивает Кувалда. – Что есть купец? Рассмотрим это грубое и нелепое явление: прежде всего каждый купец мужик. Он является из деревни и по истечении некоторого времени делается купцом. Для того, чтобы сделаться купцом, нужно иметь деньги. Откуда у мужика могут быть деньги? Как известно, они не являются от трудов праведных. Значит, мужик так или иначе мошенничал. Значит, купец мошенник-мужик!

 

– Ловко! – одобряет публика вывод оратора.

А Тяпа мычит, потирая себе грудь. Так же точно он мычит, когда с похмелья выпивает первую рюмку водки. Ротмистр сияет. Читают корреспонденции. Тут для ротмистра – «разливанное море», по его словам. Он всюду видит, как купец скверно делает жизнь и как он портит сделанное до него. Его речи громят и уничтожают купца. Его слушают с удовольствием, потому что он – зло ругается.

– Если б я писал в газетах! – восклицает он. – О, я бы показал купца в его настоящем виде… я бы показал, что он только животное, временно исполняющее должность человека. Он груб, он глуп, не имеет вкуса к жизни, не имеет представления об отечестве и ничего выше пятака не знает.

Объедок, зная слабую струну ротмистра и любя злить людей, ехидно вставляет:

– Да, с той поры, как дворяне начали помирать с голода, – исчезают люди из жизни…

– Ты прав, сын паука и жабы; да, с той поры, как дворяне пали, – людей нет! Есть только купцы… и я их не-на-ви-жу!

– Оно и понятно, потому что и ты, брат, попран во прах ими же…

– Я? Я погиб от любви к жизни, – дурак! Я жизнь любил, а купец её обирает. Я не выношу его именно за это, – а не потому, что я дворянин. Я, если хочешь знать, не дворянин, а бывший человек. Мне теперь наплевать на всё и на всех… и вся жизнь для меня – любовница, которая меня бросила, за что я презираю её.

– Врёшь! – говорит Объедок.

– Я вру? – орёт Аристид Кувалда, красный от гнева.

– Зачем кричать? – раздается холодный и мрачный бас Мартьянова. Зачем рассуждать? Купец, дворянин – нам какое дело?

– Поелику мы ни бэ, ни мэ, ни ку-ку-ре-ку… – вставляет дьякон Тарас.

– Отстаньте, Объедок, – примирительно говорит учитель. – Зачем солить селёдку?

Он не любит спора и вообще не любит шума. Когда вокруг разгораются страсти, его губы складываются в болезненную гримасу, он рассудительно и спокойно старается помирить всех со всеми, а если это не удаётся ему, уходит от компании. Зная это, ротмистр, если он особенно пьян, сдерживается, не желая терять в лице учителя лучшего слушателя своих речей.

– Я повторяю, – более спокойно продолжает он, – я вижу жизнь в руках врагов, не врагов только дворянина, но врагов всего благородного, алчных, неспособных украсить жизнь чем-либо…

– Однако, брат, – говорит учитель, – купцы создали Геную, Венецию, Голландию, купцы Англии завоевали своей стране Индию, купцы Строгановы…

– Какое мне дело до тех купцов? Я имею в виду Иуду Петунникова и иже с ним…

– А до этих тебе какое дело? – тихо спрашивает учитель.

– А – разве я не живу? Ага! Живу, – значит, должен негодовать при виде того, как жизнь портят дикие люди, полонившие её.

– И смеются над благородным негодованием ротмистра и человека в отставке, – задирает Объедок.

– Хорошо! Это глупо, я согласен… Как бывший человек, я должен смарать в себе все чувства и мысли, когда-то мои. Это, пожалуй, верно… Но чем же я и все мы, – чем же вооружимся мы, если отбросим эти чувства?

– Вот ты начинаешь говорить умно, – поощряет его учитель.

– Нам нужно что-то другое, другие воззрения на жизнь, другие чувства… нам нужно что-то такое, новое… ибо и мы в жизни – новость…

– Несомненно нам нужно это, – говорит учитель.

– Зачем? – спрашивает Конец. – Не всё ли равно, что говорить и думать? Нам недолго жить… мне сорок, тебе пятьдесят… моложе тридцати нет среди нас. И даже в двадцать долго не проживёшь такою жизнью.

– И какая мы новость? – усмехается Объедок. – Гольтепа всегда была.

– И она создала Рим, – говорит учитель.

– Да, конечно, – ликует ротмистр, – Ромул и Рем – разве они не золоторотцы? И мы – придёт наш час – создадим…

– Нарушение общественной тишины и спокойствия, – перебивает Объедок. Он хохочет, довольный собой. Смех у него скверный, разъедающий душу. Ему вторит Симцов, дьякон, Полтора Тараса. Наивные глаза мальчишки Метеора горят ярким огнём, и щёки у него краснеют. Конец говорит, точно молотом бьёт по головам:

– Всё это глупости, – мечты, – ерунда!

Странно было видеть так рассуждающими этих людей, изгнанных из жизни, рваных, пропитанных водкой и злобой, иронией и грязью.

Для ротмистра такие беседы были положительно праздником сердца. Он говорил больше всех, и это давало ему возможность считать себя лучше всех. А как бы низко ни пал человек – он никогда не откажет себе в наслаждении почувствовать себя сильнее, умнее, – хотя бы даже только сытее своего ближнего. Аристид Кувалда злоупотреблял этим наслаждением, но не пресыщался им, к неудовольствию Объедка, Кубаря и других бывших людей, мало интересовавшихся подобными вопросами.

Но зато политика была общей любимицей. Разговор на тему о необходимости завоевания Индии или об укрощении Англии мог затянуться бесконечно. С не меньшей страстью говорили о способах радикального искоренения евреев с лица земли, но в этом вопросе верх всегда брал Объедок, сочинявший изумительно жестокие проекты, и ротмистр, желавший везде быть первым, избегал этой темы. Охотно, много и скверно говорили о женщинах, но в защиту их всегда выступал учитель, сердившийся, если очень уж пересаливали. Ему уступали, ибо все смотрели на него как на человека недюжинного и – у него, по субботам, занимали деньги, заработанные им за неделю.

Он вообще пользовался многими привилегиями: его, например, не били в тех нередких случаях, когда беседа заканчивалась всеобщей потасовкой. Ему было разрешено приводить в ночлежку женщин; больше никто не пользовался этим правом, ибо ротмистр всех предупреждал:

– Баб ко мне не водить… Бабы, купцы и философия – три причины моих неудач. Изобью, если увижу кого-нибудь, явившегося с бабой!.. Бабу тоже изобью… За философию – оторву голову…

Он мог оторвать голову – несмотря на свои года, он обладал удивительной силой. Затем, каждый раз, когда дрался, ему помогал Мартьянов. Мрачный и молчаливый, точно надгробный памятник, во время общего боя он всегда становился спиной к спине Кувалды, и тогда они изображали собой всё сокрушавшую и несокрушимую машину.

Однажды пьяный Симцов ни за что ни про что вцепился в волосы учителя и выдрал клок их. Кувалда ударом кулака в грудь уложил его на полчаса в обморок, когда он очнулся, заставил его съесть волосы учителя. Тот съел, боясь быть избитым до смерти.

Кроме чтения газеты, разговоров и драк, развлечением служила ещё игра в карты. Играли без Мартьянова, ибо он не мог играть честно, о чём, после нескольких уличений в мошенничестве, сам же откровенно и заявил:

– Я не могу не передёргивать… Это у меня привычка.

– Бывает, – подтвердил дьякон Тарас. – Я привык дьяконицу свою по воскресеньям после обедни бить; так, знаете, когда умерла она – такая тоска на меня по воскресеньям нападала, что даже невероятно. Одно воскресенье прожил – вижу, плохо! Другое – стерпел. Третье – кухарку ударил раз… Обиделась она… Подам, говорит, мировому. Представьте себе моё положение! На четвёртое воскресенье – вздул её, как жену! Потом заплатил ей десять целковых и уж бил по заведённому порядку, пока опять не женился…

– Дьякон, – врёшь! Как ты мог в другой раз жениться? – оборвал его Объедок.

– А? А я так – она у меня за хозяйством смотрела.

– У вас были дети? – спросил его учитель.

– Пять штук… Один утонул. Старший, – забавный был мальчишка! Двое умерли от дифтерита… Одна дочь вышла замуж за какого-то студента и поехала с ним в Сибирь, а другая захотела учиться и умерла в Питере… от чахотки, говорят… Д-да… пять было… как же! Мы, духовенство, плодовитые…

Он стал объяснять, почему это именно так, возбуждая гомерический хохот своим рассказом. Когда хохотать устали, Алексей Максимович Симцов вспомнил, что у него тоже была дочь.

– Лидкой звали… Толстая такая…

И больше он, должно быть, не помнил ничего, потому что посмотрел на всех, улыбнулся виновато и – умолк.

О своём прошлом эти люди мало говорили друг с другом, вспоминали о нём крайне редко, всегда в общих чертах и в более или менее насмешливом тоне. Пожалуй, что такое отношение к прошлому и было умно, ибо для большинства людей память о прошлом ослабляет энергию в настоящем и подрывает надежды на будущее.

А в дождливые, серые, холодные дни осени бывшие люди собирались в трактире Вавилова. Там их знали, немножко боялись, как воров и драчунов, немножко презирали, как горьких пьяниц, но всё-таки уважали и слушали, считая умными людьми. Трактир Вавилова был клубом Въезжей улицы, а бывшие люди – интеллигенцией клуба.

По субботам – вечерами, в воскресенье – с утра до ночи – трактир был полон и бывшие люди являлись в нём желанными гостями. Они вносили с собой в среду забитых бедностью и горем обывателей улицы свой дух, в котором было что-то, облегчавшее жизнь людей, истомлённых и растерявшихся в погоне за куском хлеба, таких же пьяниц, как обитатели убежища Кувалды, и так же сброшенных из города, как и они. Уменье обо всём говорить и всё осмеивать, безбоязненность мнений, резкость речи, отсутствие страха перед тем, чего вся улица боялась, бесшабашная, бравирующая удаль этих людей – не могли не нравиться улице. Затем, почти все они знали законы, могли дать любой совет, написать прошение, помочь безнаказанно смошенничать. За всё это им платили водкой и лестным удивлением пред их талантами.

По своим симпатиям улица делилась на две, почти равные, партии: одна полагала, что «ротмистр – куда забористей учителя, настоящий воин! Храбрость и ум у него большущие!» Другая была убеждена, что учитель во всех отношениях «перевесил» Кувалду. Поклонниками Кувалды являлись те из мещанства, которые были известны в улице как записные пьяницы, воры и сорви-головы, для которых путь от сумы до тюрьмы был неизбежен. Учителя уважали люди более степенные, на что-то надеявшиеся, чего-то ожидавшие, вечно чем-то занятые и редко сытые.

Характер отношений Кувалды и учителя к улице точно определился следующим примером. Однажды в трактире обсуждалось постановление городской думы, коим обыватели Въезжей улицы обязывались: рытвины и промоины в своей улице засыпать, но навоза и трупов домашних животных для сей цели не употреблять, а применять к делу только щебень и мусор с мест постройки каких-либо зданий.

– Откуда же я должен взять этот самый щебень, ежели я за всю свою жизнь одну только скворешницу хотел строить, да и то вот ещё не собрался? жалобно заявил Мокей Анисимов, человек, промышлявший торговлей тёртыми калачами, которые пекла его жена.

Ротмистр нашёл, что ему следует высказаться по данному вопросу, и грохнул кулаком по столу, привлекая к себе внимание.

– Откуда взять щебень и мусор? Иди, ребята, всей улицей в город и разбирай думу. Больше она по своей ветхости ни на что не годится. Таким образом, вы дважды послужите украшению города – и Въезжую сделаете приличной, и новую думу заставите построить. Лошадей для возки возьмите у головы, да захватите и его трёх дочек – девицы для упряжи вполне годные. А то разрушьте дом купца Иуды Петунникова и вымостите улицу деревом. Кстати, я знаю, Мокей, на чём твоя жена сегодня калачи пекла: на ставнях с третьего окна и двух ступеньках с крыльца Иудина дома.

Когда публика вдоволь нахохоталась, степенный огородник Павлюгин спросил:

– А как же всё-таки быть-то, ваше благородие?..

– Ни рукой, ни ногой не двигать! Размывает улицу – ну и пускай!

– Некоторые дома попадать хотят…

– Не мешайте им, пускай падают! Упадут – дери с города вспомоществование; не даст – валяй к нему иск! Вода-то откуда течёт? Из города? Ну, город и виновен в разрушении домов…

– Вода – от дождя, скажут…

– Да ведь в городе дома от дождя не валятся? Он с вас налоги дерёт, а голоса вам для разговора о ваших правах не даёт! Он вам жизнь и имущество портит, да вас же и чинить заставляет! Катай его спереди и сзади!

И половина улицы, убеждённая радикалом Кувалдой, решила ждать, когда её домишки смоет дождевой водой из города.

Более степенные люди нашли в учителе человека, который составил им убедительную реляцию думе.

В этой реляции отказ улицы выполнить постановление думы был мотивирован настолько солидно, что дума вняла. Улице разрешили воспользоваться мусором, оставшимся от ремонта казарм, и дали ей для возки пять лошадей пожарного обоза. Даже более – признали необходимым проложить, со временем, по улице сточную трубу. Это и многое другое создало учителю широкую популярность в улице. Он писал прошения, печатал заметки в газетах. Так, например, однажды гости Вавилова заметили, что селёдки и другие снеди в трактире Вавилова совершенно не соответствуют своему назначению. И вот дня через два Вавилов, стоя за буфетом с газетой в руках, публично каялся.

 

– Справедливо – одно могу сказать! Действительно, селёдки купил я ржавые, не совсем хорошие селедки. И капуста – верно!.. задумалась она немножко. Известно, ведь каждый человек хочет как можно больше в свой карман пятаков нагнать. Ну, и что же? Вышло совсем наоборот: я – посягнул, а умный человек предал меня позору за жадность мою… Квит!

Это покаяние произвело на публику очень хорошее впечатление и дало возможность Вавилову скормить ей и селёдку и капусту, – всё это публика, под приправой своего впечатления, незаметно скушала. Факт весьма значительный, ибо он не только увеличивал престиж учителя, но и знакомил обывателя с силой печатного слова. Случалось, что учитель читал в трактире лекции практической морали.

– Видел я, – говорил он, обращаясь к маляру Яшке Тюрину, – видел я, как ты бил свою жену…

Яшка уже «подмалевался» двумя стаканами водки и находится в ухарски развязном настроении. Публика смотрит на него, ожидая, что вот сейчас он «выкинет коленце», и в харчевне воцаряется тишина.

– Видел? Понравилось? – спрашивает Яшка.

Публика сдержанно смеётся.

– Нет, не понравилось, – отвечает учитель. Тон его так внушительно серьёзен, что публика молчит.

– Кажись бы, я старался, – бравирует Яшка, предчувствующий, что учитель его «срежет». – Жена довольна, – не встаёт сегодня…

Учитель задумчиво на столе пальцем чертит какие-то фигуры и, разглядывая их, говорит:

– Видишь ли, Яков, почему мне не нравится это… Разберём основательно, что именно ты делаешь и чего можно тебе от этого ждать. Жена у тебя беременна; ты бил её вчера по животу и по бокам – значит, ты бил не только её, но и ребёнка. Ты мог его убить, и при родах жена твоя умерла бы от этого или сильно захворала. Возиться с больной женой и неприятно и хлопотно, и дорого это будет тебе стоить, потому что болезни требуют лекарств, а лекарства – денег. Если же ты ребёнка не убил ещё, то, наверное, изувечил, и он, быть может, родится уродом: кривобоким, горбатым. Значит, он не будет способен к работе, а для тебя важно, чтобы он был работником. Даже если он родится только больным – и то скверно: свяжет мать и потребует лечения. Видишь ли, что ты себе готовишь? Люди, живущие трудом своих рук, должны рождаться здоровыми и рожать здоровых детей… Верно я говорю?

– Верно, – подтверждает публика.

– Ну, это, чай, тово, – не случится! – говорит Яшка, несколько робея перед перспективой, нарисованной учителем. – Она здоровая… сквозь её до ребёнка не дойдёшь, поди-ка? Ведь она, дьявол, больно уж ведьма! восклицает он с огорчением. – Чуть я что, – и пойдёт меня есть, как ржа железо!

– Я понимаю, Яков, что тебе нельзя не бить жену, – снова раздастся спокойный и вдумчивый голос учителя, – у тебя на это много причин… Не характер твоей жены причина того, что ты её так неосторожно бьёшь… а вся твоя тёмная и печальная жизнь…

– Вот это верно, – восклицает Яков, – живём действительно в темноте, как у трубочиста за пазухой.

– Ты злишься на всю жизнь, а терпит твоя жена… самый близкий к тебе человек – и терпит без вины перед тобой, – только потому, что ты её сильнее; она у тебя всегда под рукой, и деваться ей от тебя некуда. Видишь, как это… нелепо!

– Оно так… чёрт её возьми! Да ведь что же мне делать-то? Али я не человек?

– Так, ты человек!.. Ну, вот я тебе хочу сказать: бить ты её бей, если без этого не можешь, но бей осторожно: помни, что можешь повредить её здоровью или здоровью ребёнка. Никогда вообще не следует бить беременных женщин по животу, по груди и бокам – бей по шее или возьми веревку и… по мягким местам…

Оратор кончил свою речь, и его глубоко ввалившиеся тёмные глаза смотрят на публику и, кажется, в чём-то извиняются перед ней и о чём-то виновато спрашивают её.

Она же оживлённо шумит. Ей понятна эта мораль бывшего человека, мораль кабака и несчастия.

– Что, брат Яша, понял?

– Вот она какая правда-то бывает!

Яков понял: неосторожно бить жену – вредно для него.

Он молчит, отвечая смущёнными улыбками на шутки товарищей.

– И опять же, что такое жена? – философствует кабачник Мокей Анисимов. – Жена – друг, ежели правильно вникнуть в дело. Она к тебе вроде как цепью на всю жизнь прикована, и оба вы с ней на манер каторжников. Старайся идти с ней стройно в ногу, не сумеешь – цепь почуешь…

– Погоди, – говорит Яков, – ведь и ты свою бьёшь?

– А я разве говорю – нет? Бью… Иначе невозможно… Кого же мне стену, что ли, дуть кулаками, когда невтерпёж приходит?

– Ну вот, и я тоже… – говорит Яков.

– Ну, какая же у нас жизнь тесная и аховая, братцы мои! Нет тебе нигде настоящего размаха!

– И даже жену бей с оглядкой! – юмористически скорбит кто-то. Так они беседуют до поздней ночи или до драки, возникающей на почве опьянения и тех настроении, какие навевают на них эти беседы.

За окнами трактира дождь идёт, дико воет холодный ветер. В трактире душно, накурено, но тепло; на улице мокро, холодно и темно. Ветер так стучит в окно, точно дерзко вызывает всех этих людей из трактира и грозит разнести их по земле, как пыль. Иногда в его вое слышится подавленный, безнадёжный стон и потом раздаётся холодный, жёсткий хохот. Эта музыка наводит на унылые мысли о близости зимы, о проклятых коротких днях без солнца, о длинных ночах, о необходимости иметь тёплую одежду и много есть. На пустой желудок так плохо спится в бесконечные зимние ночи. Идёт зима, идёт… Как жить?

Невесёлые думы вызывали усиленную жажду обывателей Въезжей, у бывших людей увеличивалось количество вздохов в их речах и количество морщин на лицах, голоса становились глуше, отношения друг к другу тупее. И вдруг среди них вспыхивала зверская злоба, пробуждалось ожесточение людей загнанных, измученных своей суровой судьбой.

Тогда они били друг друга; били жестоко, зверски; били и снова, помирившись, напивались, пропивая всё, что мог принять в заклад нетребовательный Вавилов.

Так, в тупой злобе, в тоске, сжимавшей им сердца, в неведении исхода из этой подлой жизни, они проводили дни осени, ожидая ещё более суровых дней зимы.

Кувалда в такие времена приходил к ним на помощь с философией.

– Не горюй, братцы! Всё имеет свой конец – это самое главное достоинство жизни. Пройдёт зима, и снова будет лето… Славное время, когда, говорят, и у воробья – пиво.

Но его речи не действовали – глоток самой чистой воды не насытит голодного.

Дьякон Тарас тоже пробовал развлечь публику, распевая песни и рассказывая свои сказки. Он имел более успеха. Иногда его усилия приводили к тому, что вдруг отчаянное, удалое веселие вскипало в трактире: пели, плясали, хохотали и на несколько часов становились похожими на безумных.

Потом снова впадали в тупое, равнодушное отчаяние, сидя за столами в копоти ламп, в табачном дыму, угрюмые, оборванные, лениво переговариваясь друг с другом, слушая вой ветра и думая о том, как бы напиться, напиться до потери чувств?

И все были глубоко противны каждому, и каждый таил в себе бессмысленную злобу против всех.

II

Всё относительно на этом свете, и нет в нём для человека такого положения, хуже которого не могло бы ничего быть.

Однажды в конце сентября, ясным днём, ротмистр Аристид Кувалда сидел, по обыкновению, в своём кресле у дверей ночлежки и, глядя на возведённое купцом Петунниковым каменное здание рядом с трактиром Вавилова, думал.

Здание, ещё окружённое лесами, предназначалось под свечной завод и давно уже кололо глаза ротмистру пустыми, тёмными впадинами длинного ряда окон и паутиной дерева, окружавшей его от основания до крыши. Красное, точно кровью обмазанное, оно походило на какую-то жестокую машину, ещё не действующую, но уже разинувшую ряд глубоких, жадно зияющих пастей и готовую что-то жевать и пожирать. Серый деревянный трактир Вавилова, с кривой крышей, поросшей мхом, опёрся на одну из кирпичных стен завода и казался большим паразитом, присосавшимся к ней.

Ротмистр думал о том, что скоро и на месте старого дома начнут строить. Сломают и ночлежку. Придётся искать другое помещение, а такого удобного и дешёвого не найдёшь. Жалко, грустно уходить с насиженного места. Уходить же придётся только потому, что некий купец пожелал производить свечи и мыло. И ротмистр чувствовал, что, если б ему представился случай чем-нибудь хоть на время испортить жизнь этому врагу, – о! с каким наслаждением он испортил бы её!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru