bannerbannerbanner
Творческая эволюция

Анри Бергсон
Творческая эволюция

Полная версия

Вот почему радикальный телеологизм во многих отношениях близок к радикальному механицизму. Оба учения отказываются видеть в ходе вещей или даже просто в развитии жизни непредвидимое творение формы. Механицизм замечает только одну сторону реальности: сходство или повторение. Он признает, таким образом, господство того закона, согласно которому в природе существует только подобное, воспроизводящее подобное. Чем более явной становится содержащаяся в нем геометрия, тем меньше он может допустить, чтобы что-либо было результатом творчества, хотя бы даже только форма. Как геометры, мы отвергаем непредвидимое. Как художники, мы, конечно, могли бы его допустить, ибо искусство живет творчеством и предполагает скрытую веру в самопроизвольность природы. Но бескорыстное искусство – это роскошь, как и чистое умозрение. Прежде чем стать художниками, мы бываем ремесленниками. А всякое ремесло, каким бы примитивным оно ни было, живет подобиями и повторениями, как и естественная геометрия, служащая ему точкой опоры. Оно работает по моделям, ставя своей целью их воспроизведение. И когда оно изобретает, оно оперирует или воображает, что оперирует, новой комбинацией уже известных элементов. «Нужно подобное, чтобы получить подобное» – вот его принцип. Короче говоря, строгое применение принципа целесообразности, как и принципа механической причинности, приводит к заключению, что «все дано». Два принципа, каждый на своем языке, говорят одно и то же, ибо отвечают одной и той же потребности.

Вот почему они согласны еще и в том, что для обоих время представляет собой tabula rasa. Реальная длительность въедается в вещи и оставляет на них отпечаток своих зубов. Если все существует во времени, то все внутреннее изменяется и одна и та же конкретная реальность никогда не повторяется. Повторение допустимо, следовательно, только в абстрактном; повторяется лишь тот или иной аспект реальности, выделяемый нашими чувствами, в особенности же нашим интеллектом, и повторяется он именно потому, что наше действие, на которое направлено любое усилие нашего интеллекта, может совершаться только среди повторений. Так интеллект, сосредоточенный на том, что повторяется, занятый лишь тем, чтобы сплавить подобное с подобным, – отворачивается от видения времени. Он противится текучести: все, к чему он прикоснется, затвердевает. Мы не мыслим реального времени, но проживаем его, ибо жизнь преодолевает границы интеллекта. Мы чувствуем нашу эволюцию и эволюцию всех вещей в чистой длительности, и чувство это обрисовывается вокруг собственно интеллектуального представления, как неясная дымка, исчезающая во мраке. И механицизм, и телеологизм принимают в расчет только светящееся ядро, блистающее в центре. Они забывают, что это ядро образовалось за счет остального путем сгущения и что нужно использовать все – и текучее, и уплотненное (первое даже более, чем второе), – чтобы постичь внутреннее движение жизни.

По правде говоря, если существует эта дымка, пусть неясная и ускользающая, она должна быть для философа еще более важной, чем облекаемое ею светящееся ядро. Ибо только ее наличие и позволяет нам утверждать, что ядро есть ядро, что чистый интеллект представляет собой сужение – путем сгущения – иной, более обширной способности. И именно потому, что эта смутная интуиция не оказывает никакой помощи в руководстве нашим действием на вещи, действием, целиком локализованным на поверхности реального, – и можно предположить, что она проявляет свою силу не на поверхности, а в глубине.

Как только мы выходим за рамки, в которые заключают нашу мысль механицизм и радикальный телеологизм, реальность предстает перед нами как непрерывное фонтанирование нового, которое, едва возникнув в настоящем, уже отступает в прошлое: именно в этот момент его и замечает интеллект, взгляд которого всегда устремлен назад. Такова наша внутренняя жизнь. Можно без труда обнаружить предпосылки каждого из наших поступков, являющихся по отношению к этим предпосылкам как бы механической равнодействующей. И можно также сказать, что каждый поступок представляет собой осуществление какого-либо намерения. В этом смысле в эволюции нашего поведения всегда есть и механицизм, и целесообразность. Но сколь бы мало наше действие ни затрагивало нашу личность, как бы мало оно ни было подлинно нашим, оно неподвластно предвидению, хотя задним числом и может быть объяснено его предпосылками. И, реализуя известное намерение, эта новая наличная реальность отличается от самого намерения, которое могло быть только планом возобновления или перегруппировки элементов прошлого. Механицизм и телеологизм являются здесь, таким образом, только внешними снимками нашего поведения. Они извлекают из него интеллектуальность. Но наше поведение скользит между ними и охватывает гораздо более обширную область. Повторяем, это не значит, что свободное действие есть действие, следующее капризу, безрассудное. Поступать, повинуясь капризу, – значит механически колебаться между двумя или несколькими готовыми решениями и все же остановиться в конце концов на одном из них; здесь нет созревания внутреннего состояния, нет эволюции: каким бы парадоксальным ни показалось это утверждение, здесь воля опускается до подражания механизму интеллекта. Напротив, поведение подлинно наше есть поведение воли, которая, не пытаясь копировать интеллект и оставаясь сама собой, то есть эволюционируя, доходит путем постепенного созревания до таких действий, которые интеллект может разлагать на элементы-понятия, никогда не достигая конца. Свободный акт несоизмерим с идеей, и его «рациональность» должна определяться самой этой несоизмеримостью, позволяющей находить в нем сколько угодно материала для работы интеллекта. Таков характер нашей внутренней эволюции. Таков же, очевидно, и характер эволюции жизни.

Наш разум, неизлечимо самонадеянный, полагает, что, по праву ли рождения или по праву завоевания, он владеет всеми существенными элементами познания истины – врожденными или приобретенными. Даже если он сознается в незнании предмета, который ему предъявляют, то полагает, что не знает только того, под какую из его прежних категорий подпадает этот новый предмет. В какой ящик, готовый открыться, мы его поместим? В какую, уже скроенную, одежду его облачим? Является ли он тем или этим, или чем-либо иным? И все эти «то», «это», «что-либо иное» всегда предстают перед нами как нечто уже познанное, известное. Мы глубоко противимся мысли о том, что нам, возможно, придется создавать для нового предмета совершенно новое понятие, или, быть может, даже новый метод мышления. А между тем история философии показывает нам вечное столкновение систем, невозможность втиснуть реальность в это готовое платье, то есть в наши готовые понятия, – она указывает нам на необходимость работать по мерке. Но наш разум предпочитает не доходить до такой крайности, раз и навсегда с горделивой скромностью возвестить, что он может познавать только относительное, а абсолютное – не в его компетенции. Это предуведомление позволяет ему без стеснения применять свой привычный метод мышления, и с оговоркой, что он не касается абсолютного, он авторитетно высказывается абсолютно обо всем. Платон первым возвел в теорию утверждение, что познать реальное значит найти для него Идею, то есть втиснуть его в предсуществующие рамки, которые уже были в нашем распоряжении, как будто мы тайно обладаем универсальной наукой. И эта вера естественна для человеческого интеллекта, всегда озабоченного тем, в какую из прежних готовых рубрик придется ему занести тот или иной предмет, и можно сказать, что в известном смысле все мы рождаемся платониками.

Нигде бессилие этого метода не проявляется так отчетливо, как в теории жизни. Развиваясь по направлению к позвоночным вообще, к человеку и интеллекту в частности, жизнь должна была оставить по пути много элементов, несовместимых с этим особым способом организации, и уступить их, как мы покажем, другим линиям развития. Поэтому, чтобы постичь истинную природу жизненной деятельности, нам нужно будет вновь отыскать совокупность этих элементов и сочетать их с интеллектом как таковым. Нам, вероятно, поможет в этом то смутное представление, та дымка, что окружает представление ясное, то есть интеллектуальное. Чем, в самом деле, может быть эта бесполезная дымка, как не частью того эволюционного начала, которое не уместилось в специальную форму нашей организации и прошло контрабандой? Значит, именно туда мы должны будем отправляться за указаниями, чтобы расширить интеллектуальную форму нашей мысли; там почерпнем мы необходимый порыв, который сможет поднять нас над самими собой. Представить себе жизнь в целом не значит скомбинировать простые идеи, отложенные в нас самой жизнью в ходе ее эволюции: может ли часть быть тождественной целому, содержимое содержащему, отложения жизненной работы – самой этой работе? А между тем мы поддаемся этой иллюзии, когда определяем эволюцию жизни как «переход от однородного к разнородному» или с помощью любого другого понятия, полученного путем комбинирования элементов интеллекта. Мы располагаемся в одном из конечных пунктов эволюции, очевидно, в главном, но не единственном; и даже в этом пункте мы не берем всего, что там находится, ибо мы сохраняем от интеллекта только одно или два понятия, в которых он выражается, – и эту-то часть от части мы провозглашаем представительницей целого, даже чего-то такого, что выходит за границы отвердевшего целого; то есть представительницей того эволюционного движения, по отношению к которому это целое является только современной стадией. На самом же деле, возьми мы даже весь интеллект, это не было бы чрезмерным, этого было бы недостаточно. Следовало бы сблизить с ним все то, что мы находим в каждом из конечных пунктов эволюции. И нужно было бы рассматривать эти различные и расходящиеся элементы как фрагменты, которые дополняют или, по крайней мере, дополняли друг друга в своих низших формах. Тогда только у нас могло бы возникнуть предчувствие реальной природы эволюционного движения; да и то это было бы всего лишь предчувствием, ибо мы всегда имели бы дело только с тем, что уже эволюционировало, с результатом, а не с самой эволюцией, то есть не с самим актом, который приводит к результату.

 

Такова философия жизни, которой мы придерживаемся. Она стремится преодолеть и механицизм, и телеологизм, но, как мы отметили в начале, она сближается со вторым учением больше, чем с первым. Стоит остановиться на этом вопросе и точнее указать, в чем она сходна с телеологизмом и в чем отлична от него.

Подобно радикальному телеологизму, хотя и в более расплывчатой форме, она представит нам организованный мир как гармоническое целое. Но эта гармония далеко не так совершенна, как утверждалось. Она допускает много отклонений, ибо каждый вид, даже каждый индивид, сохраняет от целостности жизненного импульса только некий порыв и стремится использовать эту энергию в собственных интересах; в этом и состоит приспособление. Вид и индивид думают только о себе самих, из чего вытекает возможность конфликта с другими формами жизни. De facto, таким образом, гармонии не существует: она существует скорее de jure. Я хочу этим сказать, что первичный порыв есть порыв общий и чем дальше мы по нему восходим, тем в большей мере различные тенденции предстают как взаимодополняющие. Так порыв ветра разделяется на перекрестке на расходящиеся струи воздуха, но все они представляют собой одно и то же дуновение. Гармония, или скорее «дополнительность», проявляется только в целом и более в тенденциях, чем в состояниях. Главное же – и именно в этом вопросе телеологизм наиболее заблуждается – гармония обнаруживается скорее позади, чем впереди. Она состоит в тождестве импульса, а не в общем стремлении. Напрасно было бы приписывать жизни какую-нибудь цель в человеческом смысле слова. Говорить о цели – значит думать о некоем предсуществующем образце, которому остается лишь реализоваться. По сути, это значит предполагать, что все дано, что будущее можно вычитать в настоящем. Это значит думать, что жизнь в своем движении и во всей своей целостности действует так же, как наш интеллект, который является только неподвижным и фрагментарным снимком жизни и всегда естественным образом располагается вне времени. А жизнь развивается и длится. Конечно, всегда можно, оглядываясь на пройденный уже путь, обозначить его направление, определить это направление с помощью психологических понятий и говорить так, будто бы преследовалась известная цель. Так будем говорить и мы. Но о пути, который предстоит еще пройти, человеческий разум ничего не может сказать, ибо путь создавался по мере того, как совершался акт его прохождения; он является только направлением самого этого акта. Таким образом, эволюция допускает в каждый момент психологическое толкование, которое, с нашей точки зрения, лучше всего ее объясняет, но оно имеет ценность и значение лишь в ретроспективном смысле. Телеологическая интерпретация, которую мы предлагаем, никогда не сможет послужить для предвидения будущего. Это – определенное видение прошлого в свете настоящего. Короче говоря, классическая концепция целесообразности хочет охватить одновременно и слишком много, и слишком мало. Она чересчур широка и чересчур узка. Находя объяснение жизни в интеллекте, она чрезмерно сужает значение жизни. Интеллект, во всяком случае такой, какой мы обнаруживаем в самих себе, был создан эволюцией в процессе ее движения; он выделен из чего-то более обширного, или, скорее, он представляет собой только проекцию реальности, проекцию по необходимости плоскую, тогда как реальность обладает рельефом и глубиной. Эту-то более обширную реальность истинный телеологизм и должен был бы воссоздать, или скорее охватить, если возможно, в одном простом видении. Но, с другой стороны, именно потому, что реальность выходит за границы интеллекта, – этой способности связывать подобное с подобным, замечать, а также создавать повторения, она, без сомнения, является творческой, то есть совершает такие действия, в которых она расширяется и превосходит саму себя. Эти действия не были, таким образом, даны в ней заранее, и, следовательно, она не могла принять их за цели, хотя, будучи совершены, они и допускают рациональное объяснение, как допускает его сфабрикованный предмет, реализовавший некий образец. Одним словом, теория конечных причин идет недостаточно далеко, когда ограничивается тем, что помещает в природу интеллект, но она идет слишком далеко, когда предполагает предсуществование будущего в настоящем в виде идеи. Второй тезис, грешащий преувеличением, является, впрочем, следствием первого, который грешит преуменьшением. Нужно заменить интеллект в собственном смысле слова более обширной реальностью: интеллект же есть только сужение этой реальности. Будущее предстанет тогда как расширение настоящего. Оно не содержалось, следовательно, в настоящем в виде представленной цели. И тем не менее, реализовавшись, оно даст объяснение настоящему столь же успешно, как само оно объяснялось настоящим, и даже более того, его можно будет рассматривать как цель в той же или даже в большей мере, чем как результат. Наш интеллект имеет право рассматривать его абстрактно, со своей обычной точки зрения, ибо сам является абстракцией породившей его причины.

Правда, причина кажется тогда неуловимой. Уже телеологическая теория жизни ускользает от всякой точной проверки. Что же будет, скажут нам, если мы двинемся еще дальше в одном из ее направлений? Таким образом, мы подошли, после необходимого отступления, к вопросу, который считаем основным: можно ли доказать с помощью фактов недостаточность механицизма? Мы заявили, что если это доказательство возможно, то лишь при условии принятия гипотезы эволюционизма. Пришло время показать, что если механицизм недостаточен для объяснения эволюции, то нельзя остановиться и на классической концепции целесообразности, а тем более на ее ограничении или смягчении: напротив, следует пойти еще дальше.

Определим теперь принцип нашего доказательства. Мы сказали, что жизнь с самого начала является продолжением одного и того же порыва, разделившегося между расходящимися линиями эволюции. Что-то росло, что-то развивалось путем ряда прибавлений, каждое из которых тоже было творением. Само это развитие и привело к разъединению тех тенденций, дальнейший рост которых делал их несовместимыми друг с другом. Собственно говоря, ничто не мешает нам вообразить единственного индивида, в котором, путем последовательных превращений, в течение тысяч веков совершилась бы эволюция жизни. Или вместо одного индивида можно предположить множество индивидов, следующих друг за другом по одной линии. В обоих случаях существовало бы, если можно так выразиться, только одно измерение. Но в действительности эволюция произошла через посредство миллионов индивидов и на расходящихся линиях, каждая из которых оканчивалась перекрестком, откуда разбегались новые пути, и так далее до бесконечности. Если наша гипотеза имеет основания, если причины, действующие на этих различных путях, являются психологическими по своей природе, то, несмотря на дивергенцию их следствий, они должны сохранить нечто общее, подобно тому, как давно расставшиеся товарищи хранят одни и те же воспоминания детства. Сколько бы ни было раздвоений, сколько бы ни открывалось боковых путей, на которых независимо друг от друга развивались разъединенные элементы, все же это движение частей продолжается в силу первичного порыва целого. Нечто от этого целого должно, следовательно, существовать в его частях. И этот общий элемент может проявиться каким-нибудь способом – быть может, наличием в совершенно различных организмах тождественных органов. Предположим на минуту, что теория механицизма истинна и эволюция совершается путем ряда случайностей, прибавляющихся друг к другу, причем каждая новая случайность сохраняется посредством отбора, если это полезно для той суммы предшествующих полезных случайностей, которую представляет собой современная форма живого существа. Какие шансы будут тогда для того, чтобы через два ряда совершенно различных, добавляющихся друг к другу случайностей два совершенно различных эволюционных течения привели к одинаковым результатам? Чем больше будут расходиться две эволюционные линии, тем меньшей будет возможность того, чтобы случайные внешние влияния или случайные внутренние изменения вызвали формирование на этих линиях тождественных органов, особенно если и следа этих органов не было в тот момент, когда произошло раздвоение. Это сходство является, напротив, естественным для такой гипотезы, как наша; повсюду, вплоть до самых последних ручейков, мы, вероятно, обнаружим нечто от импульса, полученного у истоков. Итак, чистый механицизм был бы опровержим, целесообразность же – в том особом смысле, в каком мы ее понимаем, – была бы доказуема, если бы удалось установить, что жизнь с помощью различных средств создает на расходящихся эволюционных линиях тождественные органы. Сила доказательства была бы к тому же пропорциональна степени отдаленности выбранных эволюционных линий и степени сложности обнаруженных на них сходных структур.

Могут сослаться на то, что сходство структуры вытекает из тождества общих условий, в которых происходила эволюция жизни. Такие внешние условия, если они продолжительны, могут одинаково ориентировать силы, создающие тот или иной орган, несмотря на различие преходящих внешних влияний и внутренних случайных изменений. – Мы знаем действительно, какую роль играет в современной науке понятие приспособления. Конечно, не все биологи применяют его в одинаковом смысле. По мнению некоторых, внешние условия способны непосредственно приводить к изменению организма в определенном направлении в силу физико-химических превращений, вызываемых этими условиями в живом веществе; такова, к примеру, гипотеза Эймера. Другие же, более верные духу дарвинизма, утверждают, что условия могут повлиять только косвенным путем, благоприятствуя в борьбе за жизнь тем из представителей вида, которых случайности рождения лучше приспособили к среде. Иначе говоря, одни приписывают внешним условиям положительное влияние, другие же отрицательное; в первой гипотезе эта причина вызывает изменения, во второй она их только устраняет. Но в обоих случаях утверждается, что она влечет за собой полное приспособление организма к условиям существования. Этим общим приспособлением и попытаются, конечно, механистически объяснить сходство структуры, которое, по нашему мнению, служит самым сильным аргументом против механицизма. Вот почему, прежде чем перейти к деталям, мы должны сейчас в общих чертах объяснить, почему интерпретации, основанные на «приспособлении», кажутся нам недостаточными.

Заметим прежде всего, что из двух только что сформулированных нами гипотез лишь вторая не заключает в себе двусмысленности. Дарвиновская идея приспособления, происходящего путем автоматического устранения неприспособленных, проста и ясна. Но зато, в силу того, что она приписывает внешней причине, направляющей эволюцию, полностью отрицательное влияние, ей трудно объяснить даже прямолинейное прогрессивное развитие таких сложных органов, какие нам предстоит исследовать. Что же будет, если она захочет дать объяснение тождеству структуры органов чрезвычайно сложных, оказавшихся на расходящихся эволюционных линиях? Случайное изменение, как бы мало оно ни было, предполагает действие множества мелких причин, физических и химических. Накопление случайных изменений, необходимых для создания сложной структуры, требует участия, скажем так, бесконечного числа бесконечно малых причин. Могут ли одни и те же совершенно случайные причины вновь появиться в том же порядке в различных пунктах пространства и времени? Никто не станет этого утверждать, и даже сам дарвинист сможет лишь сказать, что тождественные действия могут вытекать из различных причин, что к одному и тому же месту ведет не один путь. Но не дадим себя провести этой метафорой. Место, куда приходят, не обозначает пути, по которому туда идут, тогда как органическая структура является самим накоплением тех наибольших различий, через которые должна была проходить эволюция, чтобы создать эту структуру. (Борьба за существование и естественный отбор не могут помочь нам в решении этой части проблемы, ибо нас не занимает здесь то, что исчезло; мы смотрим лишь на то, что сохранилось.) И вот мы видим, что на независимых линиях эволюции путем постепенного накопления прибавляющихся друг к другу результатов обрисовались тождественные структуры. Как можно допустить, чтобы случайные причины, предстающие в случайном порядке, могли многократно приводить к одному и тому же результату, если причины эти бесконечны по числу и результат бесконечно сложен?

«Одинаковые причины производят одинаковые действия» – вот принцип механицизма. Хотя принцип этот и не предполагает, чтобы одинаковые действия всегда имели одинаковые причины, однако этот вывод следует из него в тех особых случаях, когда причины можно различить в произведенном ими действии, составными элементами которого они являются. Если двое гуляющих, выйдя из различных пунктов и блуждая за городом по воле своего каприза, в конце концов встретятся, в этом не будет ничего необычного. Но чтобы они, прохаживаясь таким образом, описывали одинаковые кривые, которые могли бы быть в точности наложены одна на другую, – это совершенно невероятно. И невероятность эта будет к тому же увеличиваться по мере усложнения траекторий проходимых с той и другой стороны путей. Она превратится в невозможность, если эти зигзаги станут бесконечно сложными. Но что значит эта сложность по сравнению со сложностью органа, где расположены в определенном порядке тысячи клеточек, каждая из которых представляет собой своего рода организм?

 

Перейдем же к другой гипотезе и посмотрим, как она решает эту проблему. Приспособление не является здесь только устранением неприспособленных. Оно обязано положительному влиянию внешних условий, которые лепят организм по своей собственной форме. На этот раз сходство результатов объясняется именно сходством причин, и мы, казалось бы, имеем дело с чистым механицизмом. Но присмотримся ближе. Мы увидим, что это – чисто словесное объяснение, что мы снова поддались словам и искусственность решения состоит в том, что мы взяли термин «приспособление» одновременно в двух различных смыслах.

Если я налью в один и тот же стакан поочередно воду и вино, то обе жидкости примут в нем одну и ту же форму, и тождество формы будет связано с тождеством приспособления содержимого к содержащему. Приспособление обозначает в этом случае механическое включение, то есть форма, к которой приспособляется материя, была уже вполне готовой и навязала материи свою собственную конфигурацию. Но когда мы говорим о приспособлении организма к условиям, в которых он должен жить, где здесь предсуществующая форма, дожидающаяся своей материи? Условия – это не форма литейщика, в которую вольется жизнь и приобретет ее очертания: рассуждать так – значит быть жертвой метафоры. Здесь нет еще формы; сама жизнь должна будет создать себе форму, приспособленную к условиям, которые ей даны. Ей придется извлекать пользу из этих условий, нейтрализовать неудобства и использовать преимущества, словом, отвечать на внешние влияния созданием аппарата, не имеющего с этими влияниями никакого сходства. Приспособляться означает здесь не повторять, но отвечать, что вовсе не одно и то же. Если тут и есть приспособление, то лишь в том смысле, в каком можно, к примеру, говорить, что решение геометрической задачи приспособляется к сформулированным условиям. Я вполне допускаю, что так понимаемое приспособление объясняет, почему различные процессы эволюции приводят к сходным формам: одна и та же проблема требует действительно одного и того же решения. Но тогда нужно будет ввести, как и для решения геометрической задачи, разумную деятельность или, по крайней мере, причину, действующую аналогичным образом. Снова придется ввести целесообразность, и на этот раз в гораздо большей степени нагруженную антропоморфическими элементами. Одним словом, если приспособление, о котором идет речь, пассивно, если это просто воспроизведение в выпуклой форме того, что условия дают в форме вогнутой, оно не создаст ничего из того, что от него ждут; если же его объявляют активным, способным ответить рассчитанным решением на проблему, поставленную условиями, то в таком случае идут гораздо дальше нас – на наш взгляд, даже слишком далеко – в том направлении, которое мы указали вначале. На самом же деле незаметно переходят от одного из этих смыслов к другому и находят убежище в первом всякий раз, когда грозит опасность обвинения в телеологизме при употреблении второго. Именно второй смысл действительно служит текущей практике науки, первый же чаще всего снабжает науку ее философией. В каждом частном случае выражаются так, как будто процесс приспособления был вызван стараниями организма построить аппарат, способный извлечь из внешних условий все самое лучшее; а затем говорят о приспособлении вообще, как будто оно было отпечатком обстоятельств, пассивно воспринятых индифферентной материей.

Но обратимся к примерам. Прежде всего было бы интересно сравнить в целом растения и животных. Как не поражаться параллельному прогрессу с той и с другой стороны в половом отношении? Не только само оплодотворение тождественно у высших растений и у животных, ибо там и здесь оно состоит в соединении двух полуядер, которые до их сближения различались своими свойствами и структурой, а тотчас же после него стали эквивалентными друг другу, но и подготовка половых элементов происходит в обоих случаях в одинаковых условиях: она состоит, главным образом, в уменьшении числа хромосом и в отбрасывании известного количества хроматического вещества. А между тем растения и животные развивались на независимых линиях при различии как благоприятствующих условий, так и возникающих на пути препятствий. Это две главные линии, которые пошли по расходящимся направлениям. На каждой из них сочетались тысячи причин, определявших морфологическую и функциональную эволюцию. И, однако, эти бесконечно сложные причины привели с той и с другой стороны к одному и тому же результату. Едва ли кто-то решится сказать, что этот результат есть явление «приспособления»: как можно говорить о приспособлении, о давлении внешних обстоятельств, если польза полового размножения не очевидна и может быть истолкована в самых различных смыслах и если блестящие умы видят в половых различиях растений не более чем роскошь, без которой природа могла бы обойтись? Но мы не хотим настаивать на фактах, которые еще нельзя назвать бесспорными. Двусмысленность термина «приспособление», необходимость преодолеть одновременно точку зрения и механической причинности, и антропоморфической целесообразности можно яснее показать на более простых примерах. Во все времена доктрина целесообразности, уподобляя деятельность природы труду разумного работника, ссылалась на чудесное устройство органов чувств. С другой стороны, так как эти органы в зачаточном состоянии существуют у низших животных, так как природа демонстрирует нам все промежуточные ступени между пигментным пятном простейших организмов и бесконечно сложным глазом позвоночных, то вполне возможно ввести сюда всецело механическое действие естественного отбора, обусловливающее возрастающее совершенство. Словом, казалось бы, если можно где-то с полным правом сослаться на приспособление, так это именно здесь. Ведь о роли и значении полового размножения, его связи с условиями, в которых оно осуществляется, можно спорить; но отношение между глазом и светом очевидно, и когда здесь говорят о приспособлении, то, вероятно, знают, что хотят сказать. Поэтому, если бы мы могли в таком исключительном случае показать неудовлетворительность доводов, приводимых той и другой стороной, то наше доказательство сразу достигло бы довольно высокой степени общности.

Рассмотрим пример, на который всегда указывали защитники целесообразности: устройство человеческого глаза. Им нетрудно было показать, что в этом столь сложном аппарате все элементы чудесным образом скоординированы. Для того чтобы видеть, говорит автор известной книги о «Конечных причинах», нужно, «чтобы склера глаза в одной точке своей поверхности стала прозрачной и пропустила бы световые лучи… нужно, чтобы роговая оболочка в точности соответствовала отверстию в глазной орбите… нужно, чтобы на краю глазной камеры находилась сетчатая оболочка… нужно, чтобы перпендикулярно к сетчатой оболочке расположилось бесчисленное множество прозрачных конусов, которые пропускают к нервной оболочке только свет, идущий по направлению их оси, и т. д. и т. д.». В ответ на это защитник конечных причин был приглашен встать на точку зрения эволюционной гипотезы. Все действительно кажется чудесным в таком глазу, как наш, где тысячи элементов подчиняются единству физиологической функции. Но нужно взять функцию в ее истоках, у инфузории, где она сводится к простой восприимчивости (почти что химической) пигментного пятна к свету. Эта функция – вначале только случайный факт – должна была, прямо ли, с помощью неизвестного механизма, или косвенно, давая преимущества живому существу и поощряя таким образом естественный отбор, привести к незначительному усложнению органа, которое повлекло за собой усовершенствование функциональной деятельности. Таким образом, постепенное формирование столь хорошо скомбинированного глаза, как наш, можно объяснить бесконечным рядом взаимодействий между функцией и органом, без привлечения какой-нибудь сверхмеханической причины.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru