bannerbannerbanner
Немецкий дом

Аннетте Хесс
Немецкий дом

Поскольку никто из мужчин даже не пошевелился, чтобы помочь Еве, она сама сняла пальто и повесила его на вешалку за дверью. Светловолосый указал на стол у стены. Там стояли грязные чашки из-под кофе и тарелка с остатками печенья. Ева любила имбирное печенье, но сейчас попыталась удержаться. За последние несколько недель она поправилась на два килограмма. Ева так села за стол, чтобы видеть лицо господина Габора, и вытащила из сумки оба словаря – общий и экономический. Отодвинув тарелку с печеньем, она положила на это место словари и достала блокнот с карандашом. Зеленая девушка уселась с другой стороны стола, где стояла стенографическая машинка. С хрустом вставляя в нее бумагу, она не выпускала из виду светловолосого. Он был ей интересен, а она ему нет, Ева быстро это поняла. Давид Миллер тоже снял пальто и, перебросив его через колено, сел на стул у стены, как будто он тут ни при чем.

Все чего-то ждали, вроде выстрела стартового пистолета. Ева посмотрела на печенье. Узловатый человек отвернулся от окна и обратился к человеку на стуле:

– Господин Габор, пожалуйста, расскажите нам подробно, что произошло двадцать третьего сентября тысяча девятьсот сорок первого года.

Ева перевела вопрос, удивившись году. Больше двадцати лет назад. Значит, скорее всего, речь пойдет не о договоре, а о каком-то правонарушении. Хотя ведь срок давности уже истек? Человек на стуле посмотрел Еве прямо в лицо с явным облегчением от того, что встретил в этой стране хоть кого-то, кто его понимает. И начал говорить. Голос его находился в явном противоречии с прямой осанкой. Возникало ощущение, будто он читает выцветшее письмо и не может с ходу разобрать все слова. Кроме того, он использовал много просторечных выражений, представлявших для Евы определенную трудность. Переводила она, запинаясь.

– В тот день… было тепло, даже душно, мы должны были украсить окна. Все окна в одиннадцатом корпусе пансиона. Мы заделывали их мешками с песком, а щели залепливали соломой, смешанной с землей. Мы очень старались, потому что нельзя было сделать ни одной ошибки… К вечеру работа была закончена. Потом они провели восемьсот пятьдесят советских гостей в подвал пансиона. И ждали темноты, думаю, чтобы лучше видеть свет. Потом они осветили подвал… через вентиляционные трубы… и заперли двери. На следующее утро двери отперли. Мы должны были войти первыми. Большинство гостей были освещены.

Трое мужчин смотрели на Еву. Ее слегка затошнило. Что-то не так. Правда, девушка невозмутимо продолжала печатать на машинке.

– Вы уверены, что правильно поняли? – спросил светловолосый.

Ева полистала экономический словарь.

– Простите. Я обычно перевожу договоры, то есть экономические вопросы… И переговоры по возмещению убытков…

Трое мужчин обменялись взглядами. Светловолосый нетерпеливо потряс головой, но узловатый человек у окна кивком успокоил его. Давид Миллер через комнату смотрел на Еву с явным презрением.

Ева взяла в руки общий словарь, тяжелый, как кирпич. Она открыла его и обнаружила, что не гости, а арестанты. Не корпус пансиона, а барак. И не свет. И не освещение. Ева подняла взгляд на господина Габора. Тот смотрел на нее так, как будто сознание его отключилось.

– Простите, я неверно перевела, – извинилась Ева. – Правильно будет: мы обнаружили, что арестанты были задушены газом.

В кабинете воцарилось молчание. Давид Миллер решил закурить. У него долго не срабатывала зажигалка. Вжик. Вжик. Вжик. Тогда светловолосый прокашлялся и сказал узловатому:

– Радоваться нужно, что мы вообще нашли замену. За такое время. Лучше, чем ничего.

– Давайте попробуем дальше, – ответил тот. – Что нам еще остается?

Светловолосый обернулся к Еве:

– Но если вы не уверены, лучше смотрите сразу.

Ева кивнула. Переводила она медленно. Девушка в зеленом все так же споро печатала на машинке.

– Когда мы открыли двери, часть заключенных еще была жива. Примерно треть. Слишком мало было газа. Процедуру повторили с удвоенным количеством газа. На сей раз, прежде чем открыть двери, мы ждали два дня. И акция увенчалась успехом.

Светловолосый встал из-за стола:

– Кто отдавал приказ?

Он отодвинул в сторону кофейные чашки и разложил на столе двадцать одну фотографию. Ева смотрела на них сбоку. Мужские лица на фоне выкрашенных белой штукатуркой стен, под подбородком номер. Но кто-то в залитом солнцем саду, кто-то играет с крупными собаками. У одного лицо, как у шимпанзе. Йозеф Габор встал и подошел к столу. Он долго смотрел на фотографии и вдруг так резко указал на одну, что Ева вздрогнула. На снимке довольно молодой человек посадил себе на загривок кролика и с улыбкой и гордостью демонстрировал его объективу. Мужчины в кабинете обменялись удовлетворенными взглядами и закивали.

«Отец тоже разводил кроликов», – подумала Ева. На участке за городом, где он выращивал и овощи для кухни. В небольших клетках сидели вечно жующие животные. Но когда Штефан догадался, что он не только гладит и кормит одуванчиками шелковистых зверят, но еще и ест их, с ним случилась страшная истерика. И отец избавился от кроликов.

Потом Еву попросили подписать перевод показаний. Подпись оказалась не такой, как обычно – неуклюжая, круглая. Как будто ее поставил маленький ребенок. Светловолосый кивнул ей с отсутствующим видом.

– Спасибо. Счет оформим через ваше агентство?

Давид Миллер поднялся со стула у стены и грубо сказал:

– Подождите в коридоре. Две минуты.

Ева надела пальто и, оставив Давида переговорить со светловолосым, вышла из кабинета. Она разобрала слова: «Не годится. Никуда не годится!» Светловолосый кивнул, потянулся к телефону и набрал номер. Узловатый тяжело опустился на стул.

Ева подошла к одному из высоких окон в коридоре и выглянула в темный задний двор. Пошел снег. Густыми тяжелыми хлопьями. В доме напротив Ева видела только бесчисленные черные безлюдные окна-глазницы. «Там никто не живет, – подумала она. – Сплошные конторы». На батарее под окном сушились три темные шерстяные перчатки. «Интересно чьи. И у кого это только одна перчатка?»

К ней незаметно подошел Йозеф Габор. Он коротко поклонился и вежливо поблагодарил. Ева кивнула в ответ. В открытую дверь кабинета ей было видно, как узловатый, сидя на стуле, наблюдает за ней. В коридор вышел Давид Миллер, на ходу надевая пальто.

– Я вас отвезу.

Было заметно, что ему это не доставляет удовольствия.

В машине они опять молчали. Беспокойно метались дворники, сметая со стекла бесчисленные хлопья снега. Давид был раздражен. Ева физически чувствовала его негодование.

– Простите, но это мой первый опыт. Обычно я занимаюсь только договорами… Ужасно то, что говорил этот человек…

Машина едва не задела фонарь. Давид тихо выругался.

– Вы имеете в виду, о чем он рассказывал? Военные события? – Давид не смотрел на Еву. – Вы же ничего не знаете.

– Простите?

– Для вас в тридцать третьем маленькие коричневые человечки прибыли на межпланетном корабле и приземлились в Германии, да? А в сорок пятом опять улетели, успев навязать вам, несчастным немцам, этот фашизм.

По мере того как он говорил, Ева все больше убеждалась в том, что он не немец. У него был легкий акцент, возможно, американский. И еще он тщательно произносил слова. Как будто все выучил заранее.

– Выпустите меня, пожалуйста.

– Вы одна из этих миллионов глупых куриц! Я это понял, как только вы сели в машину. Ничего не знаете, ничего не понимаете! Вам известно, что сделали вы, немцы?! Вам известно, что вы сделали?!

– Немедленно остановитесь!

Давид затормозил. Повозившись с дверной ручкой, Ева открыла дверь и вышла из машины.

– Давайте, бегите. Надеюсь, этот ваш пресловутый немецкий уют вас за…

Ева захлопнула дверь и пошла сквозь падающие хлопья снега. Внутри все замерло, ярость утихла. Тяжелая машина уехала. «Этот шофер, или кто он там, просто не в своем уме», – подумала Ева.

* * *

Машина Юргена, стоявшая перед «Немецким домом», исчезла. Место засыпал снег, как будто ее никогда тут и не было. Окна ресторана освещал теплый свет. Гул голосов слышался даже на улице. Предрождественские посиделки. Каждый год они приносили хороший доход. Ева смотрела на движущиеся фигуры за стеклом. Узнала мать, нагруженную тарелками, та как раз подошла к одному столу и быстро, проворно расставила блюда. Отбивные. Шницель. Гусь с красной капустой и бесчисленными клецками, которые отец, как волшебник, ловкими мягкими руками опускал в кипящую подсоленную воду.

Ева хотела войти, но медлила. На какое-то мгновение ей представился зев, который может ее поглотить. Но она взяла себя в руки. Господин Габор пережил ужасные события, но сейчас важнее всего, просил ли Юрген ее руки.

Когда Ева вошла в зал, наполненный подвыпившими радостными людьми, в человеческое тепло, в испарения гусиного жира, к ней, удерживая в равновесии полные тарелки, подошла мать в своей рабочей одежде: черная юбка, белая блузка, поверх белый передник и удобные бежевые туфли. Она с беспокойством прошептала:

– Что с тобой случилось? Ты упала?

Ева нетерпеливо покачала головой.

– Он спросил?

– Поговори с отцом. – И Эдит поспешила к клиентам.

Ева прошла на кухню. Отец – в белой куртке, темных брюках, поварском колпаке, с чуть выпирающим животом, что придавало ему несколько смешной вид, – трудился вместе с двумя наемными работниками.

– Ну что, поговорили? – шепотом спросила у него Ева.

Отец открыл духовку, и его окутало вырвавшееся мощное облако пара. Он, казалось, не услышал. Людвиг вытащил из духовки большую форму с двумя целыми коричневыми гусями.

– Славный молодой человек. Гуси удались. – На дочь он не смотрел.

Ева разочарованно вздохнула. Ей пришлось взять себя в руки, чтобы не расплакаться. Отец подошел к ней:

– Поговорим еще, доча.

* * *

Ночью Ева лежала в своей кровати и смотрела в потолок. Фонарь, что стоял перед домом, отбрасывал тень, похожую на всадника. Высокий человек с копьем. Дон-Кихот. Ева каждую ночь смотрела, как он колышется над ней, и спрашивала себя: «А с чем же я так попусту сражаюсь?» Она думала о Юргене и проклинала свой страх, что тот бросит ее на финишной прямой. Может, ему вообще не нужны женщины? Кто же захочет добровольно стать священником? Почему он до нее еще не дотронулся? Ева села в кровати, включила лампу на ночном столике, открыла ящик и достала письмо. Единственное письмо от Юргена, в котором были слова: «Я люблю тебя». Правда, перед этим была оговорка: «Если бы мне пришлось связать себя чувством, я бы вполне мог сказать…» И все-таки. В церемонной манере Юргена, которую он принимал, когда речь заходила о чувствах, это было эталонное признание в любви. Вздохнув, Ева отложила письмо на ночной столик, погасила свет и закрыла глаза. Увидела кружащиеся хлопья снега, темный фасад с черными оконными глазницами. Наконец она уснула. И во сне видела не Юргена. Ей приснился пансион далеко на востоке. Пансион, обсаженный цветами и травами от непогоды, куда она назвала много гостей. Ева ухаживала за ними вместе с родителями, а гости бурно праздновали до самого утра. До тех пор, пока все не перестали дышать.

 
* * *

Понедельник. Город укрыл плотный снежный покров. Работники дорожных служб, завтракая на ходу, вели первые телефонные переговоры о сложной ситуации на дорогах. Потом их целый день в перетопленных кабинетах будут засыпать жалобами на нечищеные улицы и заявлениями о повреждении кузовов.

В ресторане «Немецкий дом» понедельник был выходным. Людвиг Брунс проспал до девяти, это у него называлось «еженедельный сон красоты». Аннегрета, которая только утром вернулась домой со смены, тоже еще не показывалась. Остальные члены семьи завтракали в большой светлой кухне, выходившей на задний двор. Высокую ель засыпало белым снегом, на ветвях неподвижно сидели вороны, они будто ошалели от снега. Штефан остался дома по причине якобы «зверской» боли в горле. Эдит Брунс с деланым равнодушием сказала:

– Ну конечно, если гулять по морозу без куртки…

Но потом растерла детскую грудь эвкалиптовой мазью, распространившей по кухне нежный запах, обмотала сына шалью и намазала ему третий кусок хлеба медом, помогающим при боли в горле. При этом она утешала Еву, которая с несчастным видом листала газету.

– Слишком разные миры. Я понимаю, что это привлекательно. Да войдешь ты туда. Подумать только, особняк… Знаю я тех, кто живет в горах. Какой там район, участки больше, чем десяток футбольных полей…

– А можно я там поиграю в футбол? – с набитым ртом спросил Штефан.

– Когда пройдет первая влюбленность, – продолжала Эдит, – тебе придется играть представительскую роль. Все время улыбаться и быть сильной. И не думай, что будешь часто видеть своего супруга. Он занимает такой важный пост, ты его вообще не увидишь. Будешь одна. А такая жизнь не для тебя, Ева. Ты заболеешь. У тебя слишком слабые нервы, твоя нервная конституция…

«Нервная конституция». Эти слова всякий раз раздражали Еву. Кто пишет эту нервную конституцию? А нельзя ли подобрать себе нервную конституцию, как подбирают одежду? Ева вспомнила пункт проката одежды «Броммер» у вокзала, душный, но волшебный магазин – темный, опасный, непролазный, как джунгли. В детстве она каждый год с удовольствием туда заныривала. И представляла себе, как на одной из вешалок между обшитыми рюшами королевскими платьями висит непрошибаемый костюм, защищающий нервную конституцию. Плетеный плащ в узлах из толстых веревок цвета сырого мяса. Непроницаемый, нервущийся, защита от всякой боли.

– Мама, всему можно научиться. Посмотри на Грейс Келли. Вчера актриса, сегодня принцесса.

– Для этого нужно родиться.

– И для чего, скажи на милость, я родилась?

– Ты нормальная молодая женщина, которой нужен нормальный муж. Может быть, ремесленник. Кровельщики очень хорошо зарабатывают.

Ева возмущенно запыхтела и только хотела презрительно высказаться обо всех ремесленниках, как взгляд ее упал на черно-белую фотографию в газете. На ней были изображены двое из тех мужчин, с которыми она вчера провела целый час в прокуренном кабинете: светловолосый молодой человек и немолодой мужчина со странной взвихренной прической. Они вели серьезный разговор. Подпись под снимком гласила: «Генеральный прокурор и его заместитель готовят процесс». Ева начала читать статью, разместившуюся на одной колонке. Выходило, что в городе уже на этой неделе начнется судебный процесс против бывших членов СС.

– Ева, ты меня не слушаешь. Я с тобой говорю. А вот Петер Рангкёттер? Он так долго за тобой ухаживал. У плиточника всегда будет работа.

– Мама, ты серьезно думаешь, что меня когда-нибудь будут звать фрау Рангкёттер?

Штефан захихикал и, размазывая мед по подбородку, принялся радостно повторять:

– Фрау Рангкёттер! Фрау Рангкёттер!

Ева, не обратив внимания на брата, указала матери на статью.

– Ты что-нибудь слышала об этом процессе? Это и был заказ, вчера.

Эдит взяла газету в руки, посмотрела на фотографию и пробежала глазами текст.

– Скверно все, что тогда было. Во время войны. Но никому больше не хочется ничего об этом знать. А почему именно в нашем городе?

Эдит Брунс сложила газету. Ева с удивлением посмотрела на мать. Она говорила так, как будто это имеет к ней какое-то отношение.

– А почему нет?

Мать не ответила. Вместо этого она встала и начала убирать грязную посуду. Лицо у нее стало жестким, «лимонным», как выражался Штефан. Эдит включила котел над мойкой, чтобы подогреть воду.

– Ты можешь сегодня помочь внизу, Ева? Или у тебя заказ?

– Да, могу. Перед Рождеством заказов кот наплакал. А начальник первым делом всегда звонит Карин Мельцер. Потому что у нее потрясающие лифчики.

– Тсс, – прошипела Эдит, покосившись на Штефана, который только осклабился:

– А не то я не знаю, что такое лифчик.

– А то я не знаю, – поправила его Эдит.

Вода в котле закипела. Эдит составила посуду в раковину. Ева снова развернула газету и дочитала статью до конца. Обвинения были предъявлены двадцати одному человеку, они служили в лагере на территории Польши. Процесс несколько раз откладывался. Главный подсудимый, последний комендант лагеря, тем временем умер, и теперь им стал его бывший заместитель, гамбургский торговец с безупречной репутацией. Организаторы процесса разыскали двести семьдесят четыре свидетеля. Утверждалось, что в лагере содержались сотни тысяч человек…

– Бух!

И Штефан выбил у нее газету – одна из любимых его проказ. Ева всякий раз сильно пугалась. Она отбросила газету в сторону и вскочила.

– Ну погоди!

Штефан бросился вон из кухни. Ева побежала за ним. Она гонялась за братом по всей квартире, наконец поймала его в комнате, схватила и объявила, что сейчас безжалостно раздавит его, как назойливую вошь. А Штефан с восторгом вопил и визжал, так что на буфете дрожали хрустальные бокалы.

На кухне Эдит все еще стояла у раковины. Вода кипела громко и беспокойно. Грязная посуда ждала в тазике. Но Эдит неподвижно смотрела на большие горячие пузыри, плясавшие за стеклом.

* * *

В это время в кабинетах прокуратуры царила атмосфера, как в театре перед премьерой. Давид Миллер, зайдя в коридор, попытался действовать спокойно и по-деловому, но его тут же захватила лихорадка: все двери были нараспашку, трезвонили телефоны, невзрачные девушки, пытаясь удерживать равновесие, несли горы папок или толкали по линолеуму скрипучие тележки с документами. По всему коридору лежали папки – темно-красные и черные, как костяшки домино. Из кабинетов выплывали клубы дыма, напомнившие Давиду борзых, которые, как в замедленной съемке, зависали над нервным хаосом и развеивались, прежде чем успевали погнаться за искусственным зайцем. Давид чуть не рассмеялся. Он ощущал неловкость, считал это неправильным, но был рад. Его взяли. Из сорока девяти студентов-юристов, желающих пройти здесь практику, было отобрано всего восемь. В том числе Давид, хотя он только в прошлом году сдал государственный экзамен. Давид Миллер постучал в открытую дверь кабинета заместителя генерального прокурора. Тот стоял у стола с телефонной трубкой в одной руке и тлеющей сигаретой в другой. Через запотевшие стекла во дворе был виден высоко взметнувшийся строительный кран. Продолжая разговор, светловолосый едва кивнул стажеру. При встрече каждый раз казалось, что он с трудом припоминал, кто такой Давид. Тот вошел.

– Продолжительность процесса зависит от председательствующего судьи, – говорил светловолосый в телефон. – А об этом человеке мне трудно что-либо сказать. Если он пойдет за общественным мнением, то все замнут и подвергнут сомнению. Тогда мы управимся за четыре недели. Но генеральный прокурор будет настаивать на обстоятельном исследовании доказательств. Лично я исходил бы скорее из четырех месяцев… Да, дарю. Можете написать.

Светловолосый положил трубку и от бычка прикурил следующую сигарету. Руки его не выдавали волнения. Давид не выдержал:

– Он объявился?

– Кто?

– Чудовище.

– Нет. И я бы предпочел, господин Миллер, чтобы вы воздержались от подобных оценочных суждений. Предоставим их публике.

Но Давид жестом отмахнулся от замечания. Он не понимал, как зампрокурора может сохранять такое спокойствие. Три месяца назад один из главных обвиняемых был освобожден от ареста по состоянию здоровья. И теперь они уже пять дней не могли найти его по месту регистрации. А в пятницу утром начинаются слушания.

– Но нужно же подключить полицию! Пусть ищут!

– К сожалению, у нас нет на то правовых оснований. Процесс еще не начался.

– Господи, да он же сбежит! Как все остальные, в Аргентину, еще куда-нибудь…

– Нам нужна эта девушка. Вчерашняя. Как ее звали? – перебил его светловолосый.

Давид неохотно пожал плечами, хотя знал, кого имеет в виду зампрокурора. Тот не стал дожидаться ответа.

– Они не выпускают Домбретски.

– Доммитски.

– Да, конечно. Вопрос обсуждается, но он сидит. В польской тюрьме. Урегулирование вопроса может длиться месяцами.

– Не думаю, что немецкая девушка подходит для столь ответственного задания. – Давид заговорил настойчивее. – Господин заместитель прокурора, мы ведь полностью зависим от переводчиков. А они могут наплести что угодно…

– Она принесет присягу. Посмотрите на дело с другой стороны: женщина успокоительно действует на свидетелей. А именно они нам и нужны – уверенные в себе свидетели! От них мы хотим все узнать, они должны все рассказать, их нервы должны все это выдержать! Так что отправляйтесь. Адрес помните?

Давид раздраженно кивнул и медленно вышел.

Светловолосый сел. Этот Миллер слишком ретив, прямо бьет копытом. Он слышал, что брат Давида погиб в лагере. Если это правда, ничего хорошего тут нет. Придется его заменить по причине пристрастности. С другой стороны, нужны такие заинтересованные молодые люди, которые денно и нощно перемалывают тысячи документов, сравнивают даты, имена, события, помогают поддерживать порядок в этой многоголосице. Светловолосый глубоко затянулся сигаретой, на мгновение задержал воздух и обернулся к окну, за которым выписывала круги стрела нечетко видного сквозь запотевшее стекло крана.

* * *

В полутемном, высоком зале «Немецкого дома» Ева мыла пол. Отец, который тем временем пробудился от своего сна красоты, надраивал кухню. Там играло радио. В зал доносился шлягер, под который Ева однажды танцевала с Юргеном. Петер Александер пел:

 
Поехали в Италию.
 

Юрген хорошо танцевал. И от него хорошо пахло – смолой и морским воздухом. Во время танца он крепко ее держал. Юрген всегда знал, что правильно, а что неправильно.

Ева сглотнула. В мыслях она отталкивала его от себя – с негодованием и горестью. Последние полгода он каждый день в одиннадцать часов звонил ей со своего рабочего телефона, а сегодня в первый раз не позвонил. Ева швырнула тряпку на пол. Если он не объявится до двух, она больше не будет с ним встречаться. А еще вернет ему все письма, браслет белого золота, перчатки из оленьей кожи, нижнее белье из ангорской шерсти (в ноябре у нее было двустороннее воспаление легких, и Юрген очень беспокоился), сборник стихотворений Гессе и…

Бум-бум-бум! Кто-то постучался в запертую входную дверь. Ева обернулась: мужчина, молодой мужчина. Это наверняка Юрген, который совершенно незапланированно, потому что его переполняют чувства, сбежал с работы, чтобы здесь и сейчас просить ее руки. На коленях. Ева отставила швабру, быстро сняла халат и пошла к двери. Все отлично. Но тут сквозь стекло она узнала вчерашнего грубияна. Давид Миллер. Ева раздраженно открыла дверь.

 

– У нас сегодня выходной.

Давид невозмутимо пожал плечами.

– Я по поручению… – Ева с удивлением отметила, что он не оставил следов на снегу, как будто подлетел к двери. – Меня прислал зампрокурора.

Помедлив, Ева жестом пригласила его войти. Давид переступил порог. Они встали у стойки. На кухне итальянский тенор вкладывал в голос всю томность, на какую был способен. Ева могла бы подпеть ему:

Я буду с тобой всю неделю.

– Переводчик не может въехать, по крайней мере, пока. Его сочли политически неблагонадежным, он должен решить свои проблемы. Нам нужна замена. В пятницу начинается процесс.

Ева опешила.

– Вы хотите сказать, я должна переводить?

– Я – нет. Я здесь по поручению.

– Да… А это как надолго? Неделя?

Давид почти с сочувствием посмотрел на Еву. У него были голубые глаза и левый зрачок больше правого. Может, виновато освещение, а может, природный дефект. От этого взгляд казался неустойчивым, ищущим. «И никогда он себя не найдет», – промелькнуло в голове у Евы, и она не увидела в этом никакого смысла.

– Вы уже говорили с моим агентством? С моим начальником, господином Кёртингом?

Но Давид словно не услышал вопроса. Он пошатнулся, как будто Ева его ударила, и облокотился на стойку.

– Вам нехорошо?

– Забыл позавтракать. Сейчас пройдет.

Давид глубоко задышал. Ева зашла за стойку, налила стакан воды из-под крана и протянула ему. Он отпил глоток. Взгляд его упал на противоположную стену, увешанную черно-белыми фотографиями с автографами. Мужчины и женщины, вероятно, местные знаменитости, актеры, футболисты, политики, посетители «Немецкого дома». Все они улыбались Давиду, представляя ему себя с лучшей своей стороны. Никого из них Давид не знал. Он выпрямился и поставил полупустой стакан на стойку.

– Позвоните по этому телефону. – Он протянул Еве визитную карточку, на которой было указано имя генерального прокурора, адрес и номер. – И, если согласитесь, выучите необходимые слова.

– Что вы имеете в виду? Военные термины?

– Все возможные термины для того, как можно убить человека.

Давид резко развернулся и вышел из зала. Ева медленно заперла за ним дверь.

Из кухни вышел отец – в белой куртке, темных брюках и колпаке, на плечо наброшено клетчатое кухонное полотенце. «Похож на клоуна, которому сейчас из пушки выстрелят в лицо спагетти с томатным соусом», – подумала Ева.

– Кто это был? Чего ему надо? Еще один ухажер, моя дорогая дочь?

Людвиг подмигнул, потом опустился у стойки на колени и принялся натирать полотенцем железную рейку, защищавшую дерево от ударов ног. Ева нетерпеливо потрясла головой:

– Папа, у вас правда только одно в голове! Это работа. Переводить в суде.

– Звучит серьезно.

– Процесс над офицерами СС, которые служили в этом лагере.

– Каком лагере?

– Освенциме.

Отец продолжал тереть рейку, как будто ничего не слышал. Ева с минуту смотрела на его затылок, где уже поредели волосы. Раз в два месяца она стригла отцу волосы на кухне. Он не мог сидеть спокойно и дергался, как мальчишка. Каждый раз это была мучительная процедура, но к парикмахерам Людвиг идти не хотел. Ева тоже их недолюбливала. Она, как маленький ребенок, боялась, что стричь волосы будет больно. Аннегрета называла ее страхи «нервным идиотизмом». Ева снова взяла швабру, тряпку, опустила ее в ведро, выкрутила. Вода почти совсем остыла.

* * *

Ближе к вечеру родители сидели в гостиной. Людвиг, как обычно, в левом углу дивана, Эдит в своем маленьком желтом кресле, плюш которого когда-то золотисто поблескивал. Пурцель свернулся калачиком в корзинке и по временам потявкивал во сне. По телевизору шли новости, диктор зачитывал сообщения, сопровождающиеся мелкими фотографиями. Людвиг, как всегда, комментировал каждую новость. Эдит вытащила рукоделье. Она штопала оранжевую перчатку Штефана, которую якобы опять порвал Пурцель. Диктор принялся рассказывать о постройке самой крупной в ФРГ плотины. Всего четыре месяца строительных работ, и последняя брешь в трехкилометровой плотине на Рюстерзильских ваттах исчезла. На изображении была видна огромная груда песка.

– Рюстерзиль, – повторил Людвиг с тоской в голосе. – Помнишь, как мы ели там камбалу?

– Угу, – не поднимая головы, промычала Эдит.

– Во время пожара в картинной галерее Детройта погибло тридцать пять полотен испанского художника Пабло Пикассо. В пересчете ущерб составляет два миллиона марок, – читал диктор. Позади него появилась картина в стиле кубизма, которая на черно-белом экране не производила никакого впечатления.

– Почти шестьдесят тысяч за штуку! И почему только эти картины так дорого стоят.

– Ты ничего в этом не смыслишь, Людвиг, – откликнулась Эдит.

– Не-а, ну и ладно.

– По распоряжению министра внутренних дел Хермана Хёхерля бывший хауптштурмбанфюрер СС Эрих Венгер переведен из Федерального ведомства по охране конституции в Кёльн.

Задник за диктором был серым. Какой из себя Эрих Венгер, осталось непонятным. Брунсы молчали и дышали в одинаковом ритме. Последовал прогноз погоды, на экране появилась карта Германии с нарисованными на ней белыми снежинками. Опять будет снег.

– Ей нужно как можно скорее выйти замуж за этого Шоормана, – сказал Людвиг на ужасном северном диалекте.

Эдит помедлила, но потом все-таки ответила:

– Да, наверное, так будет лучше.

* * *

В особняке Шоорманов Юрген сидел за столом вместе с отцом и его второй женой. Ужинали здесь поздно, в половине девятого, такова была специфика рассылки товаров почтой. До самого вечера Юрген с сотрудниками работал над новым каталогом. Теперь он наблюдал за отцом, который сидел напротив и с подозрительным видом разрезал бутерброд с сыром. Отец становился все меньше. Он всегда был крупным мужчиной, а теперь совсем съежился. «Как виноград, который на солнце превращается в изюм», – подумал Юрген. Бригитта сидела рядом с мужем, гладила его по щеке и накладывала ломтики сыра обратно на хлеб.

– Это швейцарский сыр, Валли, ты его любишь.

– Швейцария, по крайней мере, нейтральна.

Вальтер Шоорман осторожно откусил хлеб и принялся жевать. Иногда он забывал глотать. Тогда Бригитта подбадривающе ему кивала. «Просто милость Божья», – подумал про нее Юрген. Он не сомневался, что мать согласилась бы с ним. Первая фрау Шоорман, чье нежное лицо было изображено на нечеткой фотографии, стоявшей на серванте, погибла в марте сорок четвертого во время бомбежки. Юргена, которому тогда исполнилось всего десять лет, отправили на хутор в Альгой. Хозяйский сын рассказал ему, что его мать сгорела. Бежала по улице, как горящий факел, и кричала. Юрген знал, что мальчишка хочет его помучить, но картину забыть так и не смог. Он возненавидел все. Даже Господа Бога. Чуть не сошел с ума.

А его отец в это время сидел в тюрьме. Гестапо арестовало его как члена Коммунистической партии летом сорок первого. Как-то рано утром, за два месяца до конца войны, он появился в Альгое. Приехал за сыном. Юрген вылетел из дома, обнял отца и, не отпуская его, так долго и громко плакал, что даже хозяйский сын в конце концов его пожалел.

Тогда Вальтер Шоорман ничего не рассказывал, да и сегодня не говорил о времени, проведенном в тюрьме. Но с тех пор как стала развиваться болезнь, он часто часами просиживал в маленьком садовом сарае на табуретке и смотрел в зарешеченное окно, как будто находился в заключении без надежды на освобождение. Когда Бригитта или Юрген обнимали его и хотели вывести, он упирался. Для Юргена это было загадкой, но Бригитта говорила, что, возможно, таким образом он хочет освободиться от пережитого.

Вальтер Шоорман сглотнул и задумчиво взял следующий кусок. Бутерброд с сыром ему нравился. Уникальное сочетание – коммунист, а потом крупный предприниматель – вызывало изумление. Он, однако, всегда подчеркивал, что после войны добился успеха именно благодаря социальным убеждениям. Он хотел помочь тем, кто все потерял во время войны, обеспечивая их дешевыми товарами. Дешевыми потому, что он обходил продавцов, экономил на реализации, аренде, сотрудниках и поставлял товар прямо в семьи. Торговая фирма «Шоорман» за десять лет разрослась, теперь в ней работало шестьсот пятьдесят человек, причем Вальтер Шоорман строго следил за соблюдением социальных гарантий и условий труда.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru